Галина Артемьева
Юзер
1
Глупо как-то они познакомились. В кафешке встретил приятеля-фотографа, у которого когда-то подрабатывал. «Зайдем, – говорит, – кофейку тяпнем. Всю ночь туда-сюда, не спал ни минуты, а сейчас вот в журнал тащиться…»
Итон тоже всю ночь жил бодро, тусовался. Фу-ты ну-ты, имя Итон, а? Он сам себя так назвал, еще в шестнадцать лет, в босоногом деревенском детстве. Услышал где-то, понравилось. Не то что Игорем, как мама придумала. Итон – и все балдеют. В Москве тоже все поначалу балдели, спрашивали – в каком, мол, смысле – Итон? Он отвечал – в прямом. Круто получалось. Какая-то родословная вырисовывалась. Сразу делалось ясно, что он – человек-загадка, раз дали ему такое имя. Однажды спросили: «А как же по батюшке?» – «А у нас без батюшек», – таинственно намекнул Итон на нездешние корни. Так и привыкли в тусовке – есть такой Итон, стильный, много не говорит, не врет, всем вокруг интересуется. Как неродной.
Он и был им неродной, из Белгородских меловых карьеров. И хоть отчество у него имелось – Иванович, отца он никогда в жизни не видел, да и не мог видеть, его просто не было вообще. Мама рассказала ему по-дружески все про себя и про него – стесняться ей было нечего – она удачу свою воспевала и смекалку, а не позор.
Никто ее в молодости не любил, потому что она была некрасивая, а ей хотелось ребеночка, ужасно хотелось. Она уж и наряжалась по-всякому, и губки бантиком красила, и брови выщипывала, и на химический перманент тратилась. Но робость мешала. В компаниях зажмется в каком-нибудь уголке и сидит. Никто на нее и не глянет. И вот прокатились двадцать девять лет ее никого не привлекшей жизни. Почти тридцать. После тридцати пойдет четвертый десяток, совсем чуть-чуть до бабушки. Эта навязчивая мысль прицепилась, как сырая глина во время осенней распутицы к башмакам, – не отдерешь. От отчаяния и ужаса перед подстерегающей у порога старостью решилась она на небывало мужественный шаг.
К подружкиному мужу приехал младший брат – новоиспеченный лейтенант. Следовал к месту службы и остановился на одну ночь. Все как следует выпили на радостях, и лейтенант стал хвастаться, что теперь – все, прощай холостая жизнь, сейчас вот обоснуется на новом месте, приедет невеста.
– Красивая, – вздыхал, сам себе завидуя, – вот такая же вот кудрявая, как она.
И кивал на Тоню. И все согласно кивали по-пьяному, что, дескать, да, тогда – ясное дело – красивая. Тут Тоня и поняла, что сейчас – или-или. Или будет у нее ребенок от любимого человека, который впервые в жизни ее красивой назвал, или она распоследняя дура, и пеняй тогда на себя. Все еще немножко выпили и позабыли про лишние детали жизни. Тогда она взяла лейтенанта за руку и увела в подругину спальню. Дверь на ключ замкнула, хотя все равно никто бы не пришел – водки на столе было еще много, да и компания вся была семейная, солидная, никому по углам целоваться уже надобности не было. Лейтенант был молодец. Сразу все понял. Налетел, как вихрь. И все называл ее Наталочка, Наточка. Для самоуспокоения, скорее всего. Не такой уж он был пьяный, чтоб Тоню от далекой невесты не отличить.
Все было очень-очень хорошо. Когда единственный ее любимый уснул, она быстренько оделась, поцеловала его на прощание и погладила по светлым волосам. Благодарила за будущего ребеночка, уверена была, что все будет как в сказке, – по ее велению, по ее хотению.
Ее отсутствия никто и не заметил. А вот Ваню хватились:
– Куда подевался?
– Да спит, уморился, весь день в дороге. Пусть спит, – постановил старший брат.
Она еще посидела со всеми, тихо переживая свое счастье, да и дома потом всю ночь не спала, все вспоминала, как он называл ее красивой, как крепко обнимал. Радовалась, что оказалась такая смелая и сделала, как захотела. Успела до тридцати, до старости.
Как только Тоня поняла, что беременна, легко нашла учительскую работу в другом поселке, учителей младших классов не хватало, а у нее уже был десятилетний стаж, опыт. Получила от совхоза домик, завела хозяйство, маму перевезла. Но даже ей, маме своей, не сказала, чей Игорек, – зачем? Зачем Ване неприятности? И Наталочке его? Они-то в чем виноваты?
Жаловаться на судьбу было нечего – они тихо и хорошо жили. Игорек у мамы своей учился в младших классах, никто его не обижал. У них был сад, огород, коза, кролики, куры. Все эти живые были первыми и лучшими Игорьковыми друзьями – козочка родилась, когда он учился ходить, и они вдвоем понимали, что они – дети, и мир больших им радуется и умиляется. Куры быстро вырастали большими из пушистых желтых писклявых шариков. Крольчата рождались слепенькими, маленькими, как мышки. Их мама-крольчиха перед тем, как выпустить их на белый свет, выщипывала из себя пух и устраивала им теплую постельку, мальчик приносил ей вату, ему было страшно, что она так больно себе делает и что ей-то самой будет холодно теперь. Крольчиха, хоть вату и брала, все-таки продолжала самозабвенно надирать из себя пух для новорожденных.
Бабушка объясняла: «Мать всю себя для ребенка не пожалеет, все отдаст, что там пух – ей для маленьких жизни не жалко».
Тогда мальчик начинал жалеть и свою маму, и мамину маму – бабушку. Они живут по какому-то особому закону, они к себе беспощадны, им лишь бы устроить тепло и покой тому, кто дороже для них самой жизни. Он их любил и уважал, и понимал, что раз так все устроено в мире, его дело – принимать их заботу, брать всю любовь, которую ему дают одинокие женщины, созданные, чтобы быть матерями не один раз в своей жизни и женами не на одну-единственную ночь. Одному мальчику вряд ли нужно такое море нерастраченной любви. Крольчата подрастали, открывались их глазки, и они навсегда вылезали из нащипанного матерью пуха. Крольчиха равнодушно давала убрать этот ненужный уже ее детям пух из клети. Цыплята становились белыми и пестрыми курочками-подростками, и мать-курица, зорко следившая за каждым чадом, успокаивалась и начинала жить своей жизнью. Взрослое существование живности никого уже не умиляло и не приводило в нежный восторг. И только человеческие матери с годами не остывали, а, напротив, все больше любовались, все большие жертвы приносили своему ненаглядному творению.
Мальчик был уверен, что именно так и должно быть. От кого ему было научиться, как быть мужчиной? Он умел быть маленьким, умел принимать заботу, умел любить тех, кто его любит. Много это или чего-то не хватает? Как знать…
После школы свято верующие в способности и исключительность Игорька мама с бабушкой снарядили его в Москву – учиться. В бесплатный институт он не попал. Срезался на первом же экзамене. Кто мог подумать, что в этом городе окажется столько умных, которые знали все, о чем он даже не догадывался, что это знать нужно. Он лишился веры в себя (но не любви к себе). И хоть город многое в нем сокрушил, покинуть его ошеломленный Итон был не в силах. Чуть-чуть подзарабатывал то здесь, то там. Втянулся в ночную жизнь. Хорошо было ввалиться в клуб, встретить знакомых, поорать сквозь грохот музыки про дела или мысли, которые недавно пришли на ум. Тяжелее всего обстояло дело с жильем, но и тут выручали клубные знакомства: то кто-то уезжал на месяц и оставлял ключ от комнаты в коммуналке, то у кого-то родители отбывали в загранку, одному скучно – можно пожить вместе.
Оставаясь внутри маленьким, он умел жизненную игру повернуть в свою сторону, сделать так, чтобы о нем заботились, жалели, помогали. Главное, никому не говорить о сокровенном: о младшеклассной учительнице-матери, копании в земле и курятнике, о простой жизни, когда на завтрак – стакан козочкиного молочка с хлебушком, на обед – мятая картошечка, на ужин – макароны с засоленным бабушкой огурчиком. Все это было постыдно обыкновенно.
Он говорил: «Наверное, в прошлой жизни я был вегетарианцем, так что в этой – стремлюсь наверстать упущенное». И его угощали стейком или фуагра, или… – да мало ли в этом чудо-городе еды с непонятными названиями для самых обычных вещей: мяса или гусиной печенки.
Мама самоотверженно велела: «Сиди в Москве. Там тебя никто не знает, в армию не заберут. Возможности там какие – с твоими-то способностями рано или поздно…» Но у него чего-то не получалось – ни рано, ни поздно. Не знал, с чего начать, куда ткнуться. На простую работу – унизительно, что он, последний деревенский алкаш – снег разгребать, да и как скажешь друзьям-студентам. Это им, городским везунчикам, такая работа не в лом, потому что экзотика. Он давно еще читал, что в Америке даже дети миллионеров работают в каникулы какими-то там подстригателями газонов или официантами, чтобы на карманные расходы у родителей не брать. Будь он сын миллионера, он бы тоже азартно вкалывал на временном быдляцком поприще – это была бы игра, спектакль, веселые каникулы. А если ты по-настоящему никто? Это же самоубийство – всенародно подтверждать такое, не имея при этом сытой миллионерской уверенности в то, что все понарошку.
Для непростой работы требовалось нахальство, напор, навыки городской жизни. Никому он не был нужен на непростой-то работе, и без него охотников пруд пруди. И мамины жалкие денежки стыдно было брать – отдавала последнее, но он был уверен – ей это нравится, это закон ее жизни. Тот самый крольчихин пух. И жалко ее, но сама она иначе не может. Значит – так и надо.
Так ему и жилось.
И тут появилась она. В этой несчастной кафешке. С какими-то двумя бяшками, которые выглядели вполне энергично и свежо – видно, ночь спали как паиньки. Невероятная девушка, ни на кого не похожа, с другой планеты. Хотя смеялась со своими спутниками по-земному. И по-земному сказала: «Жрать хочу, как животное». Но есть почему-то не стала, взяла только чай.
– А я ее знаю, – донесся до него сонный голос приятеля. – Недавно для журнала снимал.
– Фотомодель? – равнодушно выговорил Итон.
– Не-а. Музыкантка. По всему миру ездит. Звезда.
– Поет, что ли?
– Да нет, на скрипочке. Классика. Здорово у нее получается, я слушал.
Он помахал инопланетянке своей грубой лапищей. Та запросто подсела к ним и стала деловито обсуждать собственные фотографии в журнале: вот той довольна, та – просто ужас.
Пахло от нее весенним садом. Липой цветущей. Черемухой. Пальчики длинные, тоненькие. Ложку держит не как все. И голову наклоняет, как птиченька. Глянула на него вопросительно.
– Вот, познакомься, мой коллега, – щедро представил Итона известный фотомастер.
– О-о-о! – уважительно пропела звездная девушка.
– Итон.
– В каком смысле?
Надо же, и она, как и все, как отзыв на пароль, задает дежурный вопрос.
– В самом прямом, – последовал обычный ответ.
Сейчас спросит про отчество, – знал уже Итон, готовый, как старый актер, на автопилоте провести свою роль.
Но вышло иначе.
– Тогда РАМ, – пожав плечами и улыбаясь, выговорила она непонятное.
– То есть?
– Что значит «то есть»? Вы говорите, что кончили Итон. У нас теперь, очевидно, вместо имени называют учебное заведение. Как на встрече выпускников дорогостоящих американских вузов. Сказал «Гарвард», и сразу понятно – стоишь миллион. Итон – тоже не бледно.
– А ваша эта – Рама? В Индии учились? – нашелся он, пораженный открытием, – вот почему все удивлялись его имени, смеялись, наверное, за спиной – ничего себе имечко у придурка.
– В Российской академии музыки, – миролюбиво пояснила она. – А зовут меня Антония, Тоня.
Мама! Почти мама. Та – Антонина. Но обе – Тони. Он думал, в городах так не называют.
– А он – Итон. Имя его такое, – втолковал фотограф маминой тезке.
– Ой, простите меня, пожалуйста, – девушка закрыла лицо своими тонкими пальчиками. – Не обижайтесь, ладно?
Они улыбнулись друг другу, и улыбки, как это часто бывает у людей, пообещали какое-то призрачное родство, что-то еще, чего так ищет одинокая душа, на что надеется даже в самом горьком отчаянии. Они ждали любви и влюбились.
Почему судьба толкает друг к другу совсем непохожих? Есть ли в этом хоть какой-то резон, кроме слепого, случайного, жестокого опыта? Какой естествоиспытатель, с какой вышины следит за исходом эксперимента? Чем награждает выстоявших?
Ей он рассказал все. Про маму. Как та кричит по телефону, чтоб он берег уши и носил шапочку, потому что в Москве северный ветер, она по радио слышала. Это она из-за кошки. Их кошка однажды зимой отморозила кончики ушек, и стали они у нее кругленькими, как у плюшевого мишки, а мама с тех пор боится за Игорька. Он рассказал про весенний ручей в овраге за их домом, про то, какое счастье обещает бегущая талая вода, как она пахнет землей и солнцем. Про аиста, который, ослабев, отбился от стаи и доверился людям. Как тот стучал своим длинным клювом в их дверь, когда хотел есть или общаться. Он говорил, как ему одиноко в этом городе, как он теперь не понимает – зачем все это: столько больших домов понастроили на земле, столько детей матери нарожали, куда все спешат, и почему зимнее московское небо одного цвета с землей, и почему в городе весна пахнет бензином и тоской.
Тоше тоже было что рассказать. Она тоже истосковалась. Она была совсем-совсем одна. Без папы и без мамы. Некому было сказать: «Ну-ка, повяжи шарф, без этого на улицу не пойдешь…» или: «Не ешь мороженое, аппетит перебьешь, сейчас обедать будем». Как же она тосковала по занудливой родительской чепухе, от которой страдали ее подружки с нормальным, не сиротским мироощущением.
Шестьдесят восемь и сорок три – вот сколько было ее папе и маме, когда они встретились и полюбили друг друга. Для каждого из них это была последняя любовь, прощальная.
Тоша – нечаянное счастье, родилась через два года как подтверждение их редкого, суеверного, отчаянного чувства. У родителей хватило ума не обрушить на детскую душу шквал своей восхищенной нежности. Воспитывали ее в любовной строгости, зная, что большую часть жизни придется их девочке пройти самой, без спасительного тыла родительских забот за спиной. С четырех лет, обнаружив способности к музыке, ее стали учить игре на скрипке. С этого же времени три раза в неделю в дом приходила англичанка Фаина Семеновна. Детские дни проходили в трудах, вскоре ставших смыслом и радостью жизни. Давно замечено, что поздние дети зачастую почему-то серьезнее и ответственнее своих сверстников, может быть, к моменту их зарождения из родителей уже выветривается вся юношеская дурь, зато ребенку передается обретенная опытом стойкость и мудрость. Отец ее – известный режиссер, свято веривший в спасительную праведность труда, ежедневным своим примером показывал дочери, что путь уважающего себя человека один – самозабвенная работа на выбранном поприще, без хныканья и нытья. Его ежедневное прощание с девочкой звучало так: «В поте лица будешь добывать хлеб свой». Она понимала все по-детски буквально: не оставляла занятий, пока действительно не выступал пот. Детские уроки не забываются. Росинки трудового пота давали ей право на еду – это она усвоила навсегда.
Когда подружки в школе, зная, кто ее отец, понимающе кивали вслед ее успехам – ну, с тобой-то все ясно, Тоша начинала постигать, на какое одиночество обрекает человека известность. Она возненавидела славу. Ничего, ничего никому не ясно. Знает кто-нибудь, что это такое – отсутствие малейшего сострадания со стороны того, кого уверенно называл другом, в случае полного бесповоротного успеха – как человеку трудно разделить не горе, а радость, как он на время исчезает, чтобы пережить уколы зависти, что ли? Или недобрые слова, которые обязательно доходят до того, о ком были сказаны, обросшие зловонной бижутерией пошлости «испорченного телефона»? Как научиться ничего не замечать, не срываться, всех понимать и прощать… Как же надеешься на этом фоне на семью – на тех, кто, как часть самого себя, не предаст, не осудит, кто знает, как все по-настоящему дается.
Тоша была человеком домашним. Она ценила общество родителей, словно предчувствуя грядущее одиночество. Какое блаженство – узурпаторски втиснуться между ними, сидящими рядом, и повторять, как заклинание, магические слова: папа и мама.
Папа покинул их, когда ей исполнилось восемнадцать. Ушел, как праведник, – уснул и не проснулся. Он прожил долгую жизнь, но к расставанию с ним жена и дочь готовы не были – ни малейших признаков стариковства, бодрый, моложавый, ни на что никогда не жалующийся, он не дал ни мельчайшего повода к беспокойству. Тем сокрушительнее показалась эта внезапная потеря.
Не стало мамы – прежней: счастливой, веселой, доброй, уютной. Ее душа рвалась вслед за мужем, натыкалась на несокрушимую преграду, раненная, возвращалась назад и снова билась, билась, как пленная птица о стекло, в надежде выхода в бесконечность. Все ее существование превратилось в циклический поиск разгадки нескольких терзающих вопросов: «Почему, почему он ушел один, ведь мы должны были вместе?» и «Как же это, что я ничего не почувствовала вечером, что мы с ним – в последний раз?» и «Что же я спала и не слышала его последнего дыхания?».
Часами стоя у окна, вглядываясь в нависающие бесформенные тучи, она вдруг начинала по-детски жаловаться – так маленькие просят избавить их от страшного наказания: «Ну, пожалуйста, пожалуйста, ну возьми меня к себе, ну, пожалуйста, прости меня, мне надо к тебе, умоляю тебя, пожалуйста». Она совсем отвернулась от жизни, упрекая небо в своей оставленности.
Бездонная высота не прощает отчаявшихся. Самоубийственная предательская слабость, чрезмерная привязанность к тому, кто не создан вечным, капризное настойчивое нетерпение человека, привыкшего быть любимым и опекаемым и не желающего смириться с потерей, лишь усугубили трагедию – семья перестала быть семьей, распалась на две отдельно страдающие человеческие единицы. Мать жила своим прошлым, утраченным земным раем. Тоша обязана была строить свою жизнь, не отступая от давным-давно обозначенной линии.
Вскоре мать упросила небо, и оно сжалилось, послало ей смертельную болезнь. Слабая женщина не сопротивлялась, не думала об оставляемой дочери: та в отца, та все преодолеет. Хорошо верить в чью-то силу и собственную слабость, тогда по отношению к сильному можно позволить себе абсолютно все, опереться на него всей убийственной тяжестью собственной слабости, повиснуть: тащи меня дальше по этой невыносимой дороге, ведь ты же меня любишь. Тоша и тащила, до последней минуты надеясь на счастливый для себя исход: на то, что мать опомнится, призовет на помощь жизненные силы, которые помогут ей выкарабкаться, побыть подольше на этом свете рядом с так нуждающейся в ней дочерью. Но чуда не произошло, и осталась она одна-одинешенька. Даже без друзей: во взрослой жизни, когда во всем сам за себя, на них не оставалось сил и времени. К тому же завистливые высказывания измученных родительской опекой знакомцев – «счастливая, повезло тебе: одна живешь» – не способствовали дальнейшему сближению.
Только Итон все понял. Только с ним смогла она – впервые – оплакать свое одиночество.
Она была уверена в его силе и мужественности: один – пробился – в Москве, не зная, что в этой цепочке самое главное звено – пробился – действительности не соответствует. Приспособился, исхитрился – вот это, пожалуй, да. Только какой же влюбленный будет думать так о том, к кому тянешься всей душой.
Они были вместе все то время, которого не требовали ее занятия. Он уходил, когда она брала в руки скрипку, чтобы не мешать. Да и уставал он от этих звуков. И ревновал ее, потому что в этот момент она о нем забывала – это он чувствовал. Мать всегда о нем помнила, каждую минуту, радовалась ему как празднику, даже если он во время урока заглядывал в ее класс, она все тут же бросала и спешила и нему со светлой улыбкой и глазами, полными внимания и интереса. Тоша, занимаясь, закрывалась от всего мира, никто не был нужен, и ей было хорошо. Она даже не взглядывала на него, когда он во время ее занятий заходил в комнату. Его будто бы не было. Вот он и уходил, чтобы не обижаться. К тому же она должна была думать, что и у него тоже есть дело. И не одно. Разные, их было много. И много было вокруг плохих, лживых и завистливых людей, только и ждущих, чтобы присвоить себе результаты его многочасового труда. Например, он помогал оформлять один клуб, а владелец потом его даже на открытие не пригласил. И денег не заплатил. Или работал он с моделями, готовил их к показу, а имя его так нигде и не упомянули. Ушел, хлопнул дверью.
– И правильно, – одобряла далекая от всего этого Тоша.
Она сострадала ему. Ведь полоса его неудач пошла с момента их встречи. Может быть, счастливым в любви не везет во всем остальном? Ей, правда, по-прежнему «везло», видимо, Итон своими неурядицами отдувался за двоих. Она хотела, чтобы он был бодрым, улыбчивым, энергичным, как вначале. Что можно было сделать? Ну, например, снять бремя материальной ответственности за жилье.
Почему бы им не зажить вместе? Ведь так трудно расставаться.
Он согласился, хотя и не сразу, пришлось его убеждать, что глупо церемониться, когда люди любят друг друга.
С работой было плохо, но поначалу они о его работе забыли. Он вовсю заботился о ней, кормил, наводил чистоту. Много читал. Говорил с ней о книгах, удивительно метко судил, необычно.
– А почему бы тебе на филфак не пойти? – предложила она, восхищенная его способностями и красноречием, у нее самой никогда не получалось говорить так долго и убедительно.
– Как туда поступишь без блата? И без репетиторов? – Он впервые разозлился ее наивной вере в него. – Ты что, не знаешь, сколько это стоит?
– Но деньги у нас есть… Можно в платный пойти, – убеждала она.
Да что он, последняя тряпка, за чужой счет жить! Она тут же перестала убеждать. Он тотчас же подумал, что все равно живет на ее деньги, и решил, что и она про это вспомнила. Тогда-то его впервые и пронзила мысль, что это у них не навсегда, что чудес на свете не бывает, и расстаться придется, уж очень они разные. Невольно стал выискивать поводы для ссоры, чтобы друг другу стало плохо и расставаться было не так больно. Отстаивал свою независимость. Но все любовно выбранные вещи, которые она привозила ему из своих заграничных гастрольных поездок, носил с удовольствием, и средства личной гигиены признавал теперь только самые дорогие, лучших фирм.
Мать продолжала исправно присылать деньги, и, получив их, он врал Тоше про подвернувшийся приработок, покупал ей какую-нибудь дорогую безделушку или вел в кино: на ресторан присланного бы уже не хватило. Девушка неизменно умилялась его щедрости: пусть она работала за двоих, но он-то отдавал последнее. Это гораздо ценнее.
Она и предложила помогать маме и бабушке: не трать на нас ничего, им там нужнее, мы с тобой и так прекрасно проживем. И поскольку заработок его был нерегулярным, установила ежемесячную сумму помощи. Собралась на очередные гастроли, а его снарядила навестить своих, денежек отвезти на полгода вперед.
Мама с бабушкой радовались несказанно: они знали, они ни минуты не сомневались. Он, вздыхая, сообщал, какое тяжелое дело – рекламный бизнес, это только по телику реклама кажется ярко-веселой, а сколько труда, пока все придумаешь! А если еще заказчик тупой попадется… Внимали его речам с благоговением. Он сам себе верил, гордился собой, удивлялся, как ему все-таки удалось выйти на нужных людей, заставить их поверить в его возможности. О Тоше не сказал ни слова, он почти не вспоминал о ней, купаясь в потоках единственно настоящей, материнской любви, которая бесконечна и надежна, как ничто больше на этом свете.
Но пришлось оставить контактный телефон – все равно всегда подходил он, она вечно просила его об этом, чтобы не отвлекаться от своего пиликанья.
Перед прощаньем мать возмечтала о полном счастье для своего ненаглядного: об удачной женитьбе.
– А девочка-то у тебя есть, сынок? Тебе бы девочку хорошую, чтобы внука мне родила, чтоб о тебе заботилась, у тебя работа такая, что сам за собой не уследишь!
– Все будет, мам, поживем – увидим.
А правда, почему бы им с Тошей и не пожениться? Мать бы ушла на пенсию, поселилась бы у них. Он пошел бы учиться. На переводчика, к примеру. Ездил бы с женой на гастроли. Книги бы иностранные переводил.
Приехал, взялся за учебники. До Тошиного возвращения наверстывал забытое. Но Москва быстро лишает сил и здравого рассудка, вскоре ему стало нестерпимо лень путаться в словах чужого языка, собственные мечты показались убогими и неисполнимыми, и все пошло по-прежнему.
Мать звонила часто и все как-то удачно попадала: Тоша то занималась, то была в отъезде, даже не догадывалась о звонках. И он мог спокойно говорить, делиться планами, договариваться о скорой встрече в Москве. А почему бы и нет? Запросто можно подгадать время, когда останется один, мама бы пожила в хоромах в центре Москвы. Они бы вместе в кухне потолок побелили, коридор поклеили – вдвоем у них дома здорово получалось. И, главное, всем радость: матери оттого, что сыну помогла жизнь улучшить, девушке любимой, что он для нее старается, делает, что может.
Так бы все и получилось, если бы концерт проклятый не отменился в последнюю минуту. И маму никак не предупредить, чтоб выезжала попозже. На недельку всего попозже. Но когда стало известно про концерт, она как раз садилась в поезд, полная счастливых радостных ожиданий.
Все у нее чудесно складывалось: и в метро не потерялась, и улицу легко нашла, а дом уж такой – ни с чем не спутаешь. Сын объяснял ей про код, но и это не понадобилось, вошла вместе с ранним почтальоном, поднялась на лифте и – вот она дверь, за которой ее умничка, ее красавец ненаглядный, заяц ее пушистый.
– Дз-з-з-з-з-з-з-з-з-з-з-з! – Она палец с кнопки звонка не снимала, веселилась: ничего-ничего, пусть поднимается важная персона, мама приехала, открывай.
Дверь распахнулась неожиданно быстро, не спал миленький, ждал ее, соскучился. И стала она по-хозяйски, уверенная, что они одни в сыновнем жилище, распоряжаться да разглядывать.
– Где у тебя тут переобуться? Грязные сапоги-то, дождь, ты газетку подстели, чтоб на пол не натекало.
Он дал ей свои тапочки. Ведомая инстинктом, она, подхватив сумки с гостинцами, безошибочно взяла курс на кухню, громко восторгаясь размерами квартиры. По-хозяйски распахнула холодильник: какими деликатесами в Москве питаются. Обомлела, убедившись, что всего полно: и икра, и сыры, и колбасы. Стала оживленно доставать свои, домашние разносолы и тут на пороге увидела ее. Сыпавшая без умолку вопросами мать так и захлебнулась на последнем:
– Сколько ж ты за такой дворец платишь?
Хорошо, что он не успел назвать цифру, и Тоша услышала только мамину речь.
– Мама, познакомься, это Тоша.
– Тоша, это мама.
Как же они друг другу не понравились! Эту грубую, бесцеремонную женщину с цепким требовательным учительским взглядом ее Гарик (Итоном она его никогда не называла) описывал как воплощение любви, нежности и самопожертвования. Но не верилось, что это лицо «сватьей бабы Бабарихи» способно выражать добро и ласку. На нем явно обозначалась злобная настороженность и готовность в любую минуту дать отпор.
А как мать может смотреть на городскую свистушку, захомутавшую ее сыночка, не успевшего еще и крылья расправить? Ишь, только денежки завелись, слетелись. Учуяли легкую добычу. Ее мальчик, хоть в городе и освоился, что в людях понимает? Тем более в этих нынешних, которые того и гляди проглотят с потрохами. По этой сразу видать, что в кармане вошь на аркане. Тощая, бледная, невзрачная…
За те краткие мгновения, в течение которых позволено вглядываться в чужое лицо при знакомстве, им стало понятно все.
Тоша поняла, что эта женщина не умеет любить. Животная, выстраданная любовь к собственному сыну – не в счет. Никогда она не станет родной девушке своего божка, не посочувствует. Не приласкает. Кроме того, пронзительная тоска, заглушившая все остальные чувства, открыла ей глаза на единственного ее близкого человека: что это за приезд нежданный, что это за хозяйничанье на кухне, что это за взгляд враждебный? Это могло означать только одно: он не сказал матери ни слова правды.
Мать же слышала, как поют в ее душе фанфары судьбы: нечего глаза лупить, змеюка подколодная, небось хозяйкой себя здесь чувствовала?! Материнское сердце знает, когда на помощь сыну лететь! Не допустит Бог того, чтоб рядом с ее мальчиком такая «прости Господи» ошивалась. Главное, стеной встать, заслонить.
Итон почувствовал обоюдную враждебность дорогих ему женщин. Время сейчас длилось иначе, чем обычно: вдох – выдох, вдох – выдох. За несколько таких промежутков он должен был сделать выбор – в чьих глазах ему пасть, перед кем остаться незапятнанно-безупречным. Вдох: разве можно обмануть материнские ожидания; выдох: «Тоша, можно тебя на минуточку?»
Пусть думает, что хочет. Она и так уже мало ли чего думает. Небось денежки свои, на него потраченные, жалеет. Молчит, но это-то и плохо, что молчит. Все равно что-то затаила. Так и так это бы кончилось. Так и так. Главное, чтобы сейчас, именно сейчас все обошлось без скандала.
– Я поеду на дачу, – шепотом сказала Тоша, – побудь здесь с мамой, Москву ей покажи.
Печаль плескалась в ее глазах.
– Я буду скучать, – пообещал Итон.
– Ты мне такси туда закажи через неделю. Я оттуда в Шереметьево.
– Конечно. А как же. Но я к тебе подъеду.
– Если не сможешь – ничего. Будем созваниваться. А потом я вернусь… – Она подхватила вещи, инструмент, словно заранее была готова. Привычная. Да и действительно все было готово заранее, стояло нераспакованное. Жалко ее стало.
Но дверь закрыл с облегчением.
– Ну что, спровадил пташку залетную? – с укоряюще-снисходительной улыбкой спросила мама.
Итон только кивнул, входя в роль, настраиваясь.
Мать рассудила, что надо помочь сыну отыскать правильный путь, внушить, какую искать, какой опасаться.
– Таких, как эта, у тебя знаешь еще сколько будет! Пруд пруди. Ты, главное, ищи себе добрую, чтоб ты у нее был на первом месте, а не денежки твои. Ты их в дом-то свой не води. Они тебя видеть перестанут, а только добро, что здесь понаставлено. А эта, ты погляди, какая злая, доброго слова не сказала. Ушла – со мной даже не попрощалась. Могла б зайти «до свидания» сказать. Не понравилось, что я приехала, раскусила ее. Кто ж у нее родители, что она вот так вот ночевать остается?
– Умерли, – кратко ответил Итон, слушая мать вполуха, расслабляясь от неудобняка прошедшей ситуации.
– Ага. Знаем мы это «умерли». Мать небось в роддоме оставила, в детдоме росла, вот теперь и «умерли». Шатается одна по белу свету неприкаянная, а ты и подобрал.
– Ладно, забудем, – подытожил Итон. Что теперь Тошу выгораживать, какой смысл? Никогда он не сможет сказать матери правду, лишить ее гордости за сына и за саму себя, что выстояла, вырастила, вытерпела. И это значило, что с Тошей они не навсегда, не по-настоящему, понарошке.
А, пусть будет все как есть. Что он, в конце концов, может?
Только к отъезду Антонина успокоилась: всю неделю свистушка не объявлялась, Игорек о ней и не вспоминал, веселый был, значит, не так все серьезно, зря она только всполошилась. А и как не всполошиться, кто ж будет полошиться, как не мать?
На дачу к Тоше Итон так и не выбрался. Такси ей вызвал, как обещал. Проводил маму на поезд, вернулся.
Квартира сияла чистотой. Они с матерью навели такой порядок, какого тут, наверное, никогда не было. Кухню побелили, покрасили, обои в коридоре переклеили, смеситель в ванной заменили. Теперь неделю надо было жить одному, ждать ее возвращения.
Обычно она звонила с гастролей каждый день. Сейчас телефон молчал, как убитый. Обижается? А что обижаться? Он ведь ее не гнал, сама уехала, слова ему не дала сказать. Не устраивать же при маме разбор полетов. У мамы радостей было за всю жизнь – раз, два и обчелся, имела же она право хотя бы душой за сына успокоиться.
Ко дню Тошиного приезда Итон окончательно уверился, что материнское сердце увидело ту правду, которая от него, влюбленного, была до времени сокрыта. Видно, права была мать, увидев сразу злую в его любимой девушке.
Тошина неправота росла с каждым часом, его собственная уменьшалась до микроскопических размеров. Тем более, что потолок побелили и кран починили.
Она позвонила только из аэропорта, сказала, что приземлилась.
– Жду, – посулил он на всякий случай нейтрально-сухо.
И напился за час ожидания по-скотски. Впервые в жизни. В деревне у них пили все. Однако матери удалось отговорить его от вечного зла рассказами о другой, предстоящей ему по праву жизни. Войти в нее полагалось с ясной головой и крепким физическим здоровьем, не тронутым алкоголем.
Сейчас инстинкт подсказывал, что быть в отключке – лучший выход. Разозлится на него пьяного, предыдущая обида, если и была, уйдет на второй план.
Разве бы он пил, если б знал, что ничем уже не поможешь!
Будь его голова ясной, он лучше бы понял, что означают ее слова – «нам надо жить отдельно», – окончательную ли разлуку или какое-то временное испытание. И что она могла понять из его обвинений, если он еле ворочал языком.
Ладно, чего уж теперь. У кое-кого жизнь – сплошной праздник. Не надо думать о крыше над головой, о куске хлеба. Рассуждай о высоких материях, совершенствуйся. А тут…
Ничего-ничего. Он вытерпит. Пробьется.
Свет клином не сошелся…
2
Просыпаться было страшно, словно возвращался из сна не в жизнь, а в могилу. Во сне все по-прежнему – любовь и покой. А здесь – только вопрос «почему». Похмельное пробуждение в чужой кровати, в незнакомой тишине. Почему она его выгнала? Почему не могла объяснить по-человечески, что он не так сделал? Неужели один-единственный раз напиться – такой грех, что перечеркивает все? Он вообще не помнил, как уходил, что, собственно, произошло. Помнил только первое ощущение своего нового бытия: один, бездомный, безработный. Именно безработный. Как будто прежде у него была работа. Как будто прежнее было работой. И свободный… В чем была его у Тоши несвобода? Хорошо, что похмелье отвлекает от трагических мыслей по существу. Оно заставляет думать о мелочах: бороться с приступами тошноты, гудением головы, ощущением собственной общей вонючести. Все, кажется, будет хорошо, только бы не выворачивало наизнанку, отмыться бы, отчиститься. И хоть чуть-чуть понять, что происходит и куда попал. Облеванное настоящее спасительно отодвигает даже самое трагическое прошедшее.
– Пить… никогда… больше, – зарекаешься, рыча в унитаз (если удалось еще до него доползти) остатками вчерашней беды, дурных предчувствий, плесенью обид.
Эх, если бы все смывала спасительница-вода, с готовностью извергающаяся из бачка!
Ничего они с матерью не умели делать по-настоящему! Они и хотеть-то по-настоящему ничего не умели – вот в чем суть! «Желаю вам всего того, что вы желаете себе!» – мать в его детстве часто слушала эту заезженную пластинку. Что она понимала в словах, вторя надрывно-приподнятому мотиву? Чего себе желала? У нее же все было! Захотела ребеночка – умудрилась заиметь тихой сапой, по-воровски. Украла себе счастье. Чтобы было для кого его желать. Будь на ее месте не малахольная, так запросто бы не только о сыне возмечтала, но и об отце ему, законном супруге. Чем невеста лейтенанта Ванечки была лучше ее самой? Не лелеяла бы трусливую свою гордыню, дождалась бы утра, чтоб все увидели их вместе, спящими в обнимку. Езжай тогда к своей Наталочке! А может, Тосечка-то не хуже, а? Невеста – не жена, это еще условное наклонение, может, будет, может, нет. Условия поменялись, и теперь я другой, с той, которой я сам приглянулся, и уговаривать ее не надо было. А лицом – не хуже тебя… И был бы у него отец и братики-сестрички. И рос бы он, зная про себя, кто он и откуда. Ведь могла хотя бы адрес его узнать, весточку послать: так и так, растет у тебя сыночек, помнишь ночку у брата в гостях? Пусть бы и он знал, и счастливица – законная жена. Пусть жил бы в реальности, поняв, что миг полупьяного удовольствия продолжается счастьем новой жизни. Неужели отшатнулся бы от нечаянной радости – сына? И если да, то Итон и про себя тогда больше бы понял. Боялась жизни. Боялась ошибиться. И что осудят. Получается – для других все делала. Чтоб им было спокойнее, все, мол, идет, как надо.
Сказала бы утром: Ваня, посмотри на меня – вот я вся перед тобой. Полюбился ты мне, мой единственный. Уедешь, но не забывай об этой ночи.
Он бы ее оттолкнул, обругал. Этого она и боялась. А если бы нет? Вдруг обнял бы еще крепче, чем прежде обнимал? Он бы, Итон, не оттолкнул, благодарен был бы за любовь к себе. Почему же отец должен думать иначе? А вдруг сейчас у него нет детей? Или есть неудачные, что-то с ними не то происходит? И отец не знает, за что ему такая мука, что он сделал не так, прогневав судьбу? И не вспомнит о безымянной девушке, отнявшей у него первенца, и не узнает сам про себя до конца своих дней самого главного.
Винить мать было легко. Самое расхожее дело – отыскивать грехи близких. У них все стыдные тайны напоказ. Вглядываясь в эти бедные тайны, облегчаешь собственную жизнь: ведь вот все почему, вот оно откуда!
Но пришел черед думать и о себе самом. Да! Это сочетание гордыни и трусости передалось ему от матери. Он и тусовался без дела не от лени, а из мелкого страшка вновь быть отвергнутым в своих притязаниях на более достойное место в жизни. Не поступил в институт – все, туда дорога закрыта. Отдался течению жизни, а попал в неподвижную зыбь. И был доволен. Больших целей перед собой не ставил, не умел. Бывало, спрашивал у себя: что делать-то? Не знаю. Что хотеть? Не знаю. Жить хотелось в покое и красоте и чтоб никто в душу не лез. Но что для этого надо сделать? Не знаю. Ему не хватало мужского совета или просто подзатыльника. Он не знал, что такое долг или тяжкая необходимость, руководствуясь до сих пор лишь понятиями «хочу – не хочу», как грудной младенец, с которого вовсе нет спроса. И матери какую-то художественную самодеятельность изображал, устраивая спектакль под названием «Достойная награда за материнский труд». Девушку любимую из-за этой дешевой игры не постыдился унизить.
Он вдруг представил себя ее глазами и взвыл от ужаса. Как он кичился своей честностью с ней. Своими крестьянскими корнями. Непониманием грязи городской жизни. Ромашковой своей душой. Только на это его и хватило. Выдумывал свою значимость, временное невезение, скрывая апатию и страх перед теми, от кого хоть что-то могло в его жизни зависеть. Убеждал сам себя, что вот-вот все изменится, он все перевернет в своей судьбе. Но лишь протухал день ото дня, пока вонь наружу не прорвалась.
И, как последний удар, трезвое осознание обрушило на него все детали прощальной встречи с Тошей: его пьяную деревенскую брань, обвинения ее в измене, пока он тут корячился. И все ручонками тыкал в новые обои, слезы и сопли по щекам растирал. Да и не гнала она его. Он же сам ушел. Дверью хлопнул. Потом стал ногами стучать, чтоб открыла. Она открыла. И он ключи швырнул ей в лицо и снова хлопнул. Ушел окончательно. Расквитался. Свободный навек.
Надо вернуться и все ей объяснить. Прощения попросить. А не простит – хоть вещи свои забрать. Паспорт у нее остался. Он теперь как бомж без паспорта. Даже домой не уедешь – билет не продадут.
Никуда «домой» он, конечно, не собирался. Надо было вымаливать прощение. Потом становиться самому на ноги. Стыд перед ней изживется со временем. Повторяться вчерашнее шоу не будет – раньше не пил и впредь ни к чему. Главное, чтоб сейчас поверила.
За окном темнело. Сколько времени прошло? Сутки? Двое? Надо бы телефон отыскать, позвонить. Она наверняка волнуется, найти его не может. Хорошо бы самому понять, куда попал. Тут – полный провал памяти, невосстановимый. Судя по решеткам за стеклами, делившим вечернее беззвездное небо на квадратики, этаж невысокий, хозяева защищаются от ворья. Чего ж тогда его приютили, незнакомого? Он точно никогда не бывал в этом доме, стопудово. Такую квартиру не забудешь: белизна, тусклый металл – уйма денег всажена. Он подошел к широкому подоконнику и обомлел: какое там – первый этаж! Как минимум, двадцатый. Асфальт блестел под дождиком, столичные рекламы переливались, машины выстраивались в светящуюся цепочку. Полная иллюзия праздничного довольства. Он отогнал нелепую мысль о вытрезвителе и тюрьме, как абсолютно несоответствующую интерьеру помещения. Тишина и ощутимая мертвенность жилища пугали – не хотелось почему-то находиться здесь в полном одиночестве. Для начала побрел освоенным уже путем – в сортир. Удивился его величине и заморской красе. Прополоскал рот мятным раствором.
Побрызгался туалетной водой. Отвернулся от своего жалкого отражения в сияющем во всю стену зеркале, отправился дальше на поиски живых. Не обнаружив никого на кухне, хотя свет там вовсю горел, постучался в закрытую дверь комнаты и распахнул ее.
– Есть тут кто живой? – бодро спросил у тишины.
И тут же зажегся мягкий свет.
В углу огромного дивана крючилось маленькое короткостриженое существо с круглыми безжизненными глазами экзотического зверька – лемура, что ли.
Паренек-девчоночка никакой инициативы не проявлял. Молча таращился.
– Ты кто? – шарахнулся Итон.
– Тебя Стас привел, – не в кассу выдало ничего не прояснившую информацию существо.
Голос, похоже, женский. Никакого Стаса он не знал. Зато умел играть по чужим правилам. А здесь, как видно, правилом было полное отсутствие здравого смысла. Поэтому выдал первое, что пришло в голову:
– Как отсюда в супермаркет пройти?
Обидевшись на перехлест абсурда, существо вдруг вполне здравомысляще объявило:
– Я – Ника.
– Тогда должна быть без головы, – возразил Итон, вспомнивший про статую богини-победительницы.
– Я – без, – поддержала ход беседы Ника и после продолжительной паузы сообщила: – Супермаркет по коридору налево.
С юмором, значит, Ника. Кухня у нее супермаркет. Все, выходит, слышит и понимает. Тормозит только маленько.
– А телефон где? – продолжил краеведческую разведку Итон.
– Скоро Он придет, – бесцветно сказала безголовая, глядя сквозь собеседника пустыми глазами.
На фоне монотонных ее интонаций местоимение Он наделено было неким особым значением.
– Вот чума! – восхитился про себя Итон. – Сидит в миллионерской квартирище, все ей по фигу, мысли одна об другую спотыкаются. Кого только в Москве не увидишь! В деревне бы у них считалась последним человеком – дурочкой, такую в свинарник не пустят за свиньями убирать, чтоб не случилось чего с животными. А тут – человек. И вполне возможно – хозяйка всего этого. «Он» – наверное, любовник ее богатый… Хотя кто с такой страшилой захочет, непонятно.
В общем, надо было срочно звонить и рвать когти из этого отстойного местечка. Он заглянул еще в одну комнату, где пока не был, телефона не нашел, хотя розетка имелась.
Ника что-то лепетала со своего дивана. Он понял, что про телефон, и спешно вернулся.
– Унес. Он унес, – на последнем издыхании вымолвила добрая собеседница. Слова давались ей с трудом. Но она очень старалась.
– Ладно, – согласился Итон, – и без телефона порядок. Я пойду, пора мне.
Зверек смотрел лемурьими очами, переваривая новую информацию. Вспомнился тут Итону анекдот про алкаша, хотевшего отлить и перепутавшего по пьяни надлежащий орган с воблой. Трясет он сушеной рыбиной и укоризненно вопрошает: «Ну что, ссать будем или глазки строить?!»
Итон расхохотался и пошел прочь от воблы этой безмозглой. Пусть сидит в темноте, как раньше, и пустоте строит глазки, а не нормальному человеку.
Но открыть стальную дверь ему не удалось. Нужны были ключи. Значит, снова придется объясняться с этой дурой. Вот будет о чем вспомнить! Вот попался-то! Кто ж это над ним такую шутку сыграл?
– Эй, слушай, где ключи, а? – взмолился он, страстно желая, чтобы она по-нормальному, как человек человеку, объяснила, как выйти отсюда.
Чуда не произошло.
– Тебя Стас привел, – повторила она самую первую свою фразу. Батарейки у нее явно садились, голос звучал тусклее и безжизненнее, чем прежде. Казалось, скоро она замолкнет навсегда.
– Это что, тюрьма? – запаниковал Итон.
– Это тюрьма, – эхом прозвучал ответ. Он даже ушам своим не поверил: слишком быстро она откликнулась.
– У Стаса были запасные ключи. Я у Него украла.
Она правда была молодец. Из последних сил старалась. Итону бы только терпением запастись – и все разъяснится.
– Стас тебя привел, – послышался приводящий в исступление рефрен. Но это явно была ключевая мысль, раз она за нее так уцепилась. – Не знал, куда тебя девать…
Спасибо благородному незнакомцу Стасу. Не бросил пьяного человека. Привел в дурдом, из которого нет выхода. Лучше бы на улице оставил.
– Ты долго спал.
И за констатацию этого факта спасибо. Не менее познавательная фраза, чем «Стас тебя привел».
Ладно, спешить, похоже, некуда. Глядишь, через час она из себя еще пару ключевых фраз выдавит.
Чудо-юдо по имени Ника задумалось действительно не на шутку. Итон чувствовал себя полностью опустошенным.
– Он пришел проверить. Увидел тебя. Теперь другая дверь.
Похоже, на большее она уже не способна. Но кое-что он стал понимать. Некая картина сложилась. Его, пьяного, подобрал где-то добрый Стас, имевший нелегальные ключи от этого дворца. Руководствуясь благородными побуждениями, притащил сюда отоспаться. Однако ни Стас, ни обитательница здешних заповедных мест Ника не думали, что поддатый человек способен спать сутки подряд. Из-за того, что он затянул со сном, случился страшный прокол: пришел «Он», увидел незаконно проникшего на его территорию чужака и в целях дальнейшей безопасности поменял дверь. Не замок, надо заметить, а целую стальную дверюгу, как по мановению волшебной палочки. Не хило. И еще она толковала, что этот «Он» скоро придет. Так что вполне вероятно, что предстоит серьезный разговор. Может быть, даже мордобой.
В хорошем местечке его приютили!
Он пошел с горя в ванную, стал жадно пить из-под крана. Подставил голову под холодную струю. Вода била по башке со страшной силой. Ни одной умной мысли в результате суровой процедуры не выявилось.
Ничего! Все когда-то кончается. И его ожидание не вечно. А вот у жалкой этой девчонки заключение, похоже, пожизненное. Может, она заложница, родные ее обыскались, а она тут, за решетками, с ума съехала. Хотя у друга Стаса были ключи, тысячу раз мог бы ее отсюда уволочь. Если его, Итона, притащил спокойно. Скорее всего, любовник у нее – садюга ревнивый. Вот тогда будет номер! Впрочем, стоп! Таинственный этот «Он» уже был здесь и видел его спящего. «Он» мог бы запросто измордовать пьяного и вышвырнуть его прочь, не оставлять трезветь наедине с дамой своего сердца. Короче, станция «Горелый тупик», приехали…
Дверь открылась почти неслышно. Просто возникло дуновение настоящей жизни извне. Тревога почему-то пропала. Крупный мужик в дорогом костюме не тянул на садюгу-мучителя. Общему ощущению многолетней привычной холености не соответствовали воспаленные глаза. Такие глаза бывают у законченных алкашей или у тех, кто придавлен безысходным горем. Итон метнулся к «Нему»:
– Здравствуйте! Можно мне уйти отсюда? Я здесь случайно…
– Пока задержишься, – приказал мужик, остро вглядываясь в лицо своего пленника. – Раздевайся!
– То есть как?
– Свитер сними!
– С какой стати?
И тут Итон ощутил, что значит «мужская рука». Эта самая рука сгребла его за шкирку вместе со свитером и вытряхнула из шерстяной оболочки. Еще никогда так властно и безоговорочно не был он подчинен чужой воле. Он оторопело, будто со стороны, наблюдал, как хватает незнакомец его руки, проводит пальцем по венам, выискивает…
«Следы уколов выискивает!» – пришла спасительная мысль.
– Я не колюсь.
– Разуйся! Штаны закатай!
Приказ был выполнен немедленно и без пререканий.
Опытный дядька даже между пальцами посмотрел, не брезгуя немытыми ногами случайного гостя.
– Куришь? Нюхаешь?
– Да нет же! Вообще ничего! Я и напился так вчера впервые в жизни. Развезло. Не помню, как сюда попал и почему.
– Откуда же ты такой взялся, чистый-непорочный?
Итон терпеливо объяснил, откуда приехал, как долго в Москве. Врать и выставляться не имело смысла.
– Женат?
– Нет. У меня девушка есть… была…
– Расстался?
– Сам не пойму. Напился, поскандалил. Ушел. Я у нее жил. Полное дерьмо.
– Работаешь?
– Нет. В медицинский поступал, провалился. Потом так… случайные заработки… Мама присылала. Я брал, чтоб жить в городе. Дерьмо.
Почему-то хотелось быть полностью откровенным. Впервые за его жизнь такой человек (весомая его значимость ощущалась во всем) неподдельно интересовался перипетиями его судьбы. Рассказ был кратким.
«Он» подвел итог:
– Жил в бедности. Мать одна растила. Не баловала.
– Баловала, – возразил Итон.
– Нет, – отрезал собеседник. – Не с чего ей тебя было баловать. И вот ты один, в этом сраном городе – и не скололся? Как же так?
– Не знаю… Не тянуло… Да мне никто и не предлагал попробовать. Что с меня взять? Это богатых интересно втягивать. А я… Вид делал, что из себя что-то представляю, но они ж видели по мне, что нищий. Поэтому, наверно.
– Бог уберег, – задумчиво резюмировал собеседник. – Зовут как?
– Игорь, – впервые за эти годы назвался он настоящим именем – смысла не было понтоваться.
– Что ж, пойдем, Игорь, – поманил дядька в сторону Никиной комнаты, бросив ему в руки свитер и глазами показав: «Оденься».
Лемурчик безучастно таращил глаза в их сторону.
– Вот смотри, Игорь, – повелел мужской голос, обретший жестоко-злобные интонации. – Смотри: эта гадина – моя дочь. Вот у кого все было, смотри. Мать добрая, отец, который такую им жизнь построил, какая у единиц на планете Земля имеется. Этой гадине мало было ее возможностей – любой университет мира выбирай, любой город на любом континенте. Ей всего было мало. Грязи нажраться захотела. Тебя к наркотикам не тянуло, а ее потянуло. За свободу свою боролась, за независимость. «Я взрослый человек, – талдычила, – я вправе сама принимать решения». Вырвалась на волю. В отхожую яму. Я несколько лет за нее боролся. Любил, как никого больше на свете. Подлечится, отойдет, «не буду больше» обещает и снова в бега. Врач говорит: «Только любовью спасете». Но любовь из пластилина не вылепишь и за деньги не купишь! Где мне купить хоть немного любви к тебе, гадина?! Кончилась моя любовь. Потому что нет любви без доверия. Как любить того, кто в душу тебе гадит, и гадит, и гадит? «Папочка, мамочка, я вас люблю, помогите, я не хочу так больше жить…» А только отвернешься – шасть за дверь, и ищи ее по помойкам. Им верить нельзя совсем, специалисты так и предупреждали. Как жить с врагом под одной крышей? С коварным, подлым существом, для которого ничего, кроме тяги к собственному удовольствию, нет. Мое терпение лопнуло. Я выгнал эту паскуду на улицу подыхать. Все, сказал, дорогу сюда забудь, у тебя нет отца с матерью, ты их, считай, убила своими руками. И тут жена моя заболела. Сломала ее эта гадина. Рак у нее нашли. Слышишь, гадина? РАК! Тебе сейчас все по хрену, мозги свои в дерьмо превратила. И жизнь матери с собой забрала. Операция за операцией. Но как только в себя придет, молит: «Верни Никочку, что с Никочкой?» Ты, тварь, о матери не думаешь, а у нее каждый вздох – о тебе!
Я ее уже не искал. Мне бы силы для ее матери собрать. И дела не запустить. Сама приползла. Опять, ради жены, по врачам повез анализы делать – СПИД, гепатит, сифилис – какую награду эта мразь с собой притащила? И вот мне подарок: беременность. Она, конечно, не знает, от кого, когда и как. В шлюху тупую превратилась – бери, кто хочет. Врачи говорят: радуйтесь, что ни одну заразу не подцепила пока, а аборт – дело десяти минут. И гуляй дальше. Нет, – говорю, – ребенок так ребенок. Будет рожать. Пусть родится у меня внук, внучка – все равно. Вполне возможно – дебил. До настоящего времени идиотов в роду не наблюдалось, но стараниями дочери улучшим породу. Пусть даже будет даун, кто угодно, даже лучше – у таких души чище, за грязью не побегут. Рожать будешь, гадина!
Поселил ее сюда. Для нее квартира куплена. Когда я еще о ней как о человеке думал. Мне главное было – удержать ее до родов, а там – пусть катится на все четыре стороны. Пусть подыхает. Сделаю красивую могилку, умирающего лебедя из мрамора посажу. Успокоюсь. Главное, чтоб сейчас никакой отравы. Ты думаешь, она тихая-покорная, глаза таращит в неземную жизнь и ничего путного не соображает? Не-е-ет! Она хитрее всех хитрых на свете. Она даже отсюда умудрилась несколько раз сбежать. Без ключей от двух стальных дверей, с восемнадцатого этажа.
Первый раз свалила на подоконник газеты, подушки, подожгла, высунулась в другое окно, орать стала: «Пожар! Горю! Помогите!» Конечно, увидели огонь, крики услышали, вызвали пожарных. Причем мудро все устроила: подоконник мраморный, рамы металлические, пол кафельный – знала, что огню не на что перекинуться, сама не сгорит. Вот голова, а? Пожарные приехали, двери по-быстрому взломать не сумели, из окна ее спускали чуть ли не с помощью вертолета. Это ее, так сказать, и погубило. Времени потеряла много. Я как раз подъехал медсестре двери открыть – капельницу ей каждый день ставит, кровь гнилую прочищает… К подъезду пробиться не могу: пожарные, любопытных толпа. И зверя этого в одеяло укутывают, сочувствуют. Повел я пожарных в квартиру, посмотрели мы на грамотный источник возгорания, все их напрасные хлопоты оплатил, объяснил, кто она такая. Так они мне до последней минуты не верили, ее жалели. Хорошо, медсестра подошла, подтвердила, какая тут узница обитает.
Что я после этого сделал? Окна теперь не откроешь. Стекла пуленепробиваемые. Решетки видел? Потом: ни одного источника огня – ни спичек, ни зажигалок, плита на кухне отключена, нет электроприборов. Теперь если только трением огонь добывать будет, как пещерные люди.
Дубль два. Вообще проще некуда, но надо ж сообразить! Звонит по телефону спасателям: помогите, родители ушли, дверь заперли, я куда-то ключи потеряла, а мне срочно к врачу, угроза выкидыша. На раз-два-три приезжают спасатели, кричат из-за двери: «Паспорт со здешней пропиской показать сможешь?» «Конечно!» Они за работу. Бригада «Умелые руки». Пожарные не смогли, а эти и пяти минут не трудились. Путь открыт. Паспорт с пропиской посмотрели. Теперь, говорят, плати за вызов. У нас такие вызовы – по дверям – платные, мы предупреждали! А денег-то и нету! Она за живот: выкидыш, мол, выкидыш. Но тут стальные орлы попались: плати, и все тут. Пока слово за слово, соседка по этажу из магазина вернулась. Дала им мой телефон, я примчался… Дальше все как с пожарными. Телефонов больше в квартире нет, обратил внимание?
Замки пришлось менять. И вот когда меняли, она то ли слепки с новых ключей сделала, то ли что. Рабочему не до того, и я не углядел. Психолог мне объясняет: «Ей нужно общение, участие человеческое. Она не столько к наркотикам сейчас сбегает, сколько из-за тюрьмы». Но из тюрьмы я ее выпустить не могу, потому что любое человеческое участие к ней кончится одним – очередной дозой. Все же дал ей со своего сотового кое-кому из друзей позвонить. Пусть приходят, когда я здесь. У нее в школе нормальные вроде были ребята. Училась легко, отличница. В кино в двенадцать лет сняли в главной роли. Три языка знала. Китайскую спецшколу окончила – есть такая в Москве – не знал? Это я все думал: пусть из девочки получится человек мира. Пусть понимает и Запад, и Восток. Теперь много она понимает! По-русски двух слов связать не может! Так вот стали к ней друзья иногда забегать. Я их, конечно, шмонал. Кому это понравится! У меня другого выхода нет, а им-то что за дело. У них униженное самолюбие. Сошли визиты на нет. Я и не догадывался, что ключики запасные у кого-то уже заимелись. Только сегодня утром, когда тебя обнаружил, сообразил. Двери опять поменял целиком. Ее в запертой комнате держал во избежание новых изобретений. Матери говорю, что доченька поправляется, беременность протекает отлично. Та верит, оживает.
…Зачирикал мобильник.
– Медсестра подъехала. Сейчас процедуры начнутся, а мы с тобой договорим, – пояснил Никин отец, направляясь к дверям.
Игорь кивнул девушке, казавшейся абсолютно безучастной за все время отцовского монолога. Однако до прихода отца они почти нормально общались, в меру ее возможностей.
– Ты как? – спросил из интереса, чтобы проверить, не спит ли она с открытыми глазами.
– Уколы сейчас, – выговорила она. Как пожаловалась.
Надо же! Уколов боится! Столько сама кололась, а тут трусит! Не убитая до конца, значит. Отец ее от затравленности семейными делами уже ничего не видит. А зря. Надо ему сказать. Может, обрадуется. Хороший мужик. Несчастный. Везет же людям с отцами… Ему бы такого…
– Такие дела, брат. Ну, пошли пожуем что-нибудь. Мы вам не нужны?
– Справимся, Никита Андреевич. – Медсестра привычно готовила капельницу.
– Может быть, я пойду уже? – попросился Игорь.
– Нет. Главное впереди.
Они сидели на кухне за огромным стеклянным столом. Из-за медицинского запаха, привнесенного медсестрой, все казалось похожим на жутковатую больницу в отсеке космического корабля. Холодная пища. Наружу не выйдешь. Внешняя среда смертельна.
– Хочу предложить тебе работу. После небольшой проверки, конечно.
Ух ты! Сейчас телохранителем назначит. Неплохо бы. Только что ж это «Он» до сих пор до этого не додумался?.. Будет с чем к Тоше вернуться, все к лучшему оборачивается, даже скандал этот позорный.
– Очень высокооплачиваемая работа. Очень. Суть вот в чем. Я давно мог нанять ей охранника. Но знаю ее хитрость. Она на другой же день сбежит. Или ключи у сонного сопрет, или его охмурит, и сбегут вместе. Я ни на кого положиться не могу, кроме как на себя самого. А я сейчас нужен жене, в больнице. Раз там есть шанс, я должен его на тысячу процентов использовать. Эту, здесь, спасет не сторожевой пес, ее муж спасти может. Законный супруг, со всеми юридическими и церковными правами. Ты верующий?
– Не знаю, – оторопел Игорь.
– Крещеный?
– Да.
– Хорошо. Тогда вот что: ты на ней женишься. Повенчают вас. Ты будешь отцом ребенка. Если после родов сбежит – ты не в ответе. Только за ребенка – как отец. Это и будет твоя работа. Стоп! Сейчас ничего пока не говори. Изложу условия, потом здесь и теперь обдумаешь, примешь мое предложение – закрутится дело; нет – свободен, прощай. Работа тяжелая, измотаешься. Что будешь иметь? Однокомнатная в Москве – это в любом случае останется при тебе. Пойдешь учиться, глава семьи себя уважать должен. В мед не раздумал?
– Не поступлю. Забыл все, – ошеломленно вовлекся в фантастические планы Игорь.
– Поступишь. Поможем. Диплом при любом раскладе – твой. И регулярный заработок: на эти деньги будешь содержать семью. Деньгами не обижу, не в них проблема. Рай обещаю, а? Но это не рай. Ты лишаешься свободы. Как она. Твое время – в институте. Туда и обратно отвозит мой шофер. Здесь встречаю я, потом ты с ней. Без связи с внешним миром. Пока не появится ребенок. А там – по ходу дела. Сиди, думай. Если да, сестра проведет все анализы. Моя на сегодняшний день абсолютно чиста.
3
Таким несчастным Игорь еще никогда не был. Что он мог решить? В голове трепыхались заветные слова – «не знаю… не знаю…». Все! Хватит! Все ты знаешь. Помнишь, как в один бездомный московский вечер, еще до Тоши, бродил по бульварам, мечтая найти чемоданчик с миллионом? Или хотя бы туго набитый кошелек? Сколько раз в кино видел эти чемоданчики! Дуракам они всегда в руки попадают по воле слепого случая. Открывает лениво, думает, там пара грязных носков и яблоко подгнившее, стыренное где-то по бедности, а там – уя! – пачечки, пачечки, пачечки зелененькие. И эти козлы-киногерои, как водится, их еще и теряют, чтобы зрителю нервы пощекотать. Что ты тогда думал? Вот бы мне! Я бы! Я бы! Я бы – сразу – хвать! И спрятался бы от всех. Год бы тихо сидел, не рыпался. Хлеб сухой жрал бы, водой запивал. Последний нищий. Неприметный. А по-о-отом, по-о-о-отихонечку, в незаметненьком мешочке все миллиончики в другое место перевез, перепрятал и тут уж зажил по-человечески…
…Как ходил, судьбу молил послать хоть что-нибудь. И вот сейчас такой шанс. А что с Тошей – разве не был шанс? И учиться пойти она не раз предлагала. Нет, это было не то.
Встретились они на равных. На основе взаимного уважения. Ее действительно было за что уважать, а он представление тянул, пока не сорвался. Эх, почему они с Тошей не поженились! Не было бы сейчас этого жуткого разговора, искушения. Ему и в голову не приходило ей предложить. Если бы он мог разговаривать, как этот мужик! Вот так: «Тоша! Я тебя люблю. Но все мое время в Москве я был абсолютным ничем. Ни влиятельных знакомых, ни денег, ни понимания здешней жизни. Я устал и боялся. Думал только, как на плаву удержаться. Сейчас, с тобой, я хочу попытаться. Давай поженимся. Я все сделаю, чтобы ты была счастлива». Не предлагал. Боялся. Что он мог ей дать? К чему ей это? О ребенке и речи идти не могло: она панически боялась беременности, карьере бы помешало. А так – зачем? Все шло как-то само собой.
Ну, хорошо, женится он на Нике. Интересно, она сама понимает, что ее замуж выдают, или действительно безголовая? Женится, будет за ней смотреть, как сторож, дотянет до рождения ребенка. Времени тянуть – всего ничего, месяца четыре. За ребенком потом ходить – мать поможет, ей про брачные условия знать ни к чему, за своим внуком разве не приглядит. Стоит потерпеть, стоит. А Тоша… Пусть я для нее умер. Попал той ночью пьяный под машину. В морге лежит неопознанный труп… Она, бедная, мечется сейчас, ищет… Все равно… Решено.
Голова раскалывалась. Пить хотелось. И спрятаться куда-нибудь в темноту на веки вечные. Чтоб никто не достал.
– Ты что-нибудь решил?
– Да. Я согласен.
Узница выслушала отцовскую волю безучастно. Для нее ничего не менялось. Отец дождался, когда посланный по Тошиному адресу шофер вернулся с Игоревым паспортом и объемной дорожной сумкой, тут же детально обысканной. Игорь спокойно смотрел, как его вещи, уложенные Тошей, вываливают одну за другой прямо на пол. Удивлялся отстраненно, как много набралось шмоток за прошлую жизнь. Оставшись наконец один (Нику можно было не принимать во внимание), он лег и прислушался к тишине. Тоши больше нет. Интересно, она пожитки заранее уложила сразу после его пьяной выходки или уже при шофере? Теперь не узнаешь. Хоть бы какую-то записочку написала, упрекнула, прокляла. Так легче было бы расстаться. Он тупо перелистывал свои книги, не понимая, как он когда-то мог их читать, удивляясь себе прежнему. Сутки-двое – и нет человека. Того человека больше нет.
В одной из книг обнаружился сложенный вчетверо листок. На нем было его имя и знак вопроса во всю страничку. Вот оно – послание! Она помнила их уговор, а он забыл. Еще в самом начале, когда казалось, все звезды – за них, разговор почему-то зашел о разлуке.
– Никогда, – отмахивался Итон.
– А если? – настаивала Тоша, знавшая о неизбежности потерь.
Вот они и договорились, что если придет пора расстаться, то тот, кто так решил, просто пришлет другому чистый белый лист. Зачем какие-то слова?
…Знак вопроса выглядел как кусок перевернутого якоря – обломка надежды. Надеяться же было не на что: отныне им предстояло идти по жизни в разные стороны. Не он сам – судьба так решила. Он может только плыть по течению, выживать. А Тоша не пропадет, и пара ей найдется достойная. Она сильная, переживет.
Он устал думать. Лучше всего уснуть. Утро вечера мудренее. Пусть будет, как будет. Но спалось плохо, скорее дремалось. Он даже не удивился, почувствовав чье-то присутствие. Кто тут мог быть, кроме него и Ники? Отоспалась за день, пошла ночью бродить. Так и происходит с тусовочными людьми, поменявшими день на сон, ночь – на праздник. Ника прилегла рядом. Он чуть-чуть потеснился к стенке, чтоб ей было удобней. Вот, живое существо греет его своим теплом. Можно лежать и дышать в такт: вдох – выдох. Как кролики в клетке: прижмутся друг к другу и смотрят. Молча живут. Но жизнь любят. Умеют за нее бояться. И есть любят: жуют себе, жуют…
– Давай, а? – попросила Ника жалобно.
Он дернулся, чтоб отстраниться. Она настойчиво взяла его руку и приложила к своему животу. Судорожно вздохнула:
– У меня там нарыв.
Неужели и впрямь не понимает, что с ней? Ее отец предупреждал: хитрее не сыщешь. Вот сейчас прижимается, хочет получить свое, берет на жалость, чтоб размяк.
– Ты иди к себе спать, – велел он.
– Нет, я с тобой.
– Тогда запомни и повтори: у тебя там ребенок. Ты ждешь ребенка.
Она молчала. Но руку снять с живота не дала, вцепилась насмерть.
Так он и проснулся наутро с затекшей рукой на ее животе. Она спала на спине, повернув голову в его сторону. С закрытыми глазами лицо ее казалось человеческим – девчоночьим, невинным. Маленькую ногу закинула на него из-за тесноты дивана. Сколько он ее знает? Второй день. За чужие грехи попал в эту тюрьму, теперь будет расплачиваться. Надо бы ее ненавидеть или презирать. Но слишком доверчиво теснилась она к нему во сне, страшно пошевелиться, покой ее потревожить. Интересно, проснется – узнает его? Про нарыв заговорит? Или как вчера – будет выдавливать из себя в час по чайной ложке, переводя дыхание на каждом слове?
Она проснулась от его взгляда, одернула майку, отвернулась. Все она помнила и понимала прекрасно: глаза обмануть не могут. Ну, что сейчас скажешь, птичка-невеличка?
Она ушла и молчала целый день. А может, и не молчала, он все равно ничего не слышал, спал наконец по-человечески.
Вскоре он привычно вошел в колею их общей тюремной жизни: утром и вечером визиты отца с медсестрой. Днем отец заезжал один, еду подвозил, обсуждал какие-то мелкие формальности по «их общим делам». Через несколько дней такой жизни на свободу хотелось любой ценой, просто глотнуть свежего воздуха, побродить по улицам, словом перемолвиться с первым встречным. Ника, приползавшая каждую ночь, была не в счет, все их беседы сводились к нескольким просьбам и жалобам, главной из которых была – «у меня там нарыв».
Как-то, лежа на своем диване, он вспомнил ее дрожащий голос, ее судорожное цепляние за него и поразился: надо же, до чего себя довела! Любая животина знает, когда у нее внутри зарождается новая жизнь, и не бесится, не травится, не сходит с ума, а делается осторожной, медлительной. А тут человеческое существо, с мыслями в голове, но талдычит одно и то же, самого главного про себя не понимает. Бедный ребенок у нее там внутри. Вот кому – тюрьма! Ничего себе – родиться жить, если мать тебя не хочет. Такое представить себе невозможно: все его детство согревалось и сберегалось материнской любовью.
Ника вообще мало что про себя понимала. Делает он, к примеру, салат на обед, спрашивает: «Ты укроп любишь?» Она отвечает: «Не знаю, не помню». Или: «Тебе шоколадное мороженое нравится?» – «Не помню».
Вообще-то Ника была неплохая. Просто было ей (он по себе судил) – тошнее тошного. Тюрьма – она тюрьма и есть. Он бы на ее месте тоже пытался сбежать, особенно если б не понимал, что бежать некуда. А ей всего-то потерпеть – четыре с небольшим месяца. Ее отец так и говорит: «Потом пусть идет на все четыре стороны». Вот и надо потерпеть. Он представил себя дрессировщиком. В детстве была у него любимая книжка про зверей знаменитого укротителя Дурова. До него тех учили цирковым штукам палками и плетками. А он попробовал лаской. Результаты – лучше не придумаешь. Такие фокусы получались, какие страхом ни за что не выбьешь.
– Вот, будет у меня жена, как в сказке, царевна-лягушка. Всем смешно, а я из нее выдрессирую Василису Премудрую.
Но на свадьбе никому смешно как раз и не было. Все собравшиеся воспринимали происходящее с основательной серьезностью. Вызванная Никитой Андреевичем на бракосочетание сына Антонина светилась счастьем и не могла нахвалиться Игорьком: «Он ведь у меня такой: все сам, все сам! Мужичок. Жил на квартире. Снимал. Ходила к нему одна. Ужас! Злыдня. Я прям изволновалась вся: он же простой, а девки-то московские – вон какие. Оказалось, напрасно я. Все себе придумала. А у него в это время уже зазнобушка с ребеночком была! Да какая красавица, куколка, доченька моя!
– Вот удивительно! – недоумевал Игорь. – Любимую возненавидела с первого взгляда, а эту… Как в анекдоте: «Мам, угадай, какая из трех моя девушка». – «Да вот эта!» – «Как это ты сразу догадалась?» – «А самая из всех противная».
Мать ворковала с молчаливой принаряженной Никой: «Ну, кто там у нас в животике? Мальчик? Девочка?»
– У меня там, – затянула Ника своим тонким медлительным голоском и взглянула на своего дрессировщика с приятным выражением, – у меня там ребенок.
– Ах, моя умница! – подхватила мать воодушевленно. – Ребенок! Какая разница – мальчик, девочка! Главное, чтоб был здоров! Ребенок у нее там, надо ж так сказать!
На свадьбе Итон впервые увидел мать Ники. Как бы ни раскручивал Никита Андреевич обещанные врачами шансы на выздоровление жены, с одного взгляда становилось понятно: не жилец она на белом свете.
И все же рождения внука дождалась, дотянула. Простилась с этим миром успокоенной за дочь. Антонина вскоре забрала Нику с младенцем к себе «на солнышко». Игорь продолжал регулярно получать зарплату и «на семью». Большую часть он отвозил матери. Та, любовно пересчитав, закатывала очередную порцию в стеклянную банку. Это была ее с Игорьком тайна, о которой Никочке знать не следовало: у нее и так папочка богатый, а это Игорьковы кровные. Внука она любила, как не любить. Но был он не их породы, не в Игорька. Сердце ее по-прежнему больше всего томилось о сыне.
Ника, отсидев на природе, вернулась в Москву, оставив малыша на попечение бабушки. Она больше не сбегала, хотя свободу ее не ограничивали. Отец придумал ей дело: раскручивал из нее звезду, снимал клипы.
Супружеская жизнь молодой четы протекала безмятежно. Они друг другу не мешали. Приспособились в трудных условиях. Игорь пытался учиться, без рвения, не понимая, зачем теперь-то ему все это нужно. У матери на огороде, под крыльцом и под бочонками с дождевой водой было позакопано кладов на много лет спокойной деревенской жизни. И все же кое-как тянул, мало ли что. Отказываться от подарков фортуны было страшновато.
И еще он скучал. Чем больше проходило времени, тем сильнее помнил он Тошу. Все-все о ней, даже то, что она о себе не знала. Как спит на боку и обнимает саму себя, защищаясь от кого-то во сне. Как кричала однажды спросонок: «Help!» Не «помогите», а именно «Help!» почему-то. Как она стоит со своей скрипкой и покачивается в такт, переступает, словно танцует, ногой притоптывает. Как в первый их раз стыдилась сказать, что девушка, просила: «Осторожней, пожалуйста», а он думал, что это страх забеременеть, и сам боялся ужасно. Не дни и события помнил он, а все вместе, все, что тогда было счастьем, а потом почему-то разрушилось, распалось. Он внутри не рвал с ней. Она была. Иногда ближе, иногда дальше. Оказывается, если любил человека, любовь эта никуда не девается, остается с ним навсегда. Живет по-своему, гнать не имеет смысла.
С Никой они часто появлялись вместе. Ему по долгу службы положено – так он себе объяснял. «Вместе весело шагать по просторам». Привык думать о Нике – «жена». Привык, что она представляет его «муж».
Ему и в голову не приходило, что он увидит их вместе. Тошу никогда не тянуло клубиться. Издалека, среди безликой толпы, взгляд выхватил – как ярко высвечивались они в общей массовке – Нику и Тошу, с улыбками на лицах ведущих неслышный диалог. Он продрался поближе и притаился в нише, надеясь, что Тоша его не заметила. Он не был готов к встрече с ней. Не сейчас, не рядом с Никой.
Жадно прислушивался. Она совсем не изменилась, разве что похудела еще чуть-чуть. И улыбка немножко другая. У нее наверняка все хорошо. И нечего ей мешать жить. Но смотреть и слушать ведь не запрещено. Интересно, о чем это они толкуют, как давние знакомые. Сквозь грохот музыки доносились отдельные слова.
Ника, главная героиня одного из лучших фильмов Тошиного отца и добрая подружка Тошиного детства, рассказывала историю своего внезапного замужества. Она была простая, Ника, никогда ничего не утаивала: «Его Стас привел. Меня заперли, чтоб ребенка сохранить. А у Стаса были ключи. Я так устроила. Помнишь Стаса?»
Конечно, да. Конечно, Тоша помнила Стаса, своего одноклассника. Помнила его ночной звонок: «Тошка, тут сейчас твой – совсем никакой. Могу подбросить, откроешь нам?» И ее собственное решение: «Не надо. Он вроде бы навсегда ушел. Пусть теперь сам». Добряк Стас тут же придумал выход: «Ну, и о’кей. Я его тогда Ничке подкину, ночь перекантуется, выпущу, не бросать же человека на улице, а потом уж пусть сам».
– Юзер, – сказала Тоша.
И было это единственное слово, прорвавшееся к нему. Незнакомое, не забыть бы. Потом разберется, что значит.
Ника махала ему, улыбаясь. Заметила. Звала:
– Иди сюда, сейчас я вас познакомлю.