Глава вторая, в которой Виктор и Юра ищут Веру, а находят совсем другого человека
До Измайлова Виктор и Юра добрались без задержек и приключений. Пробок в это время дня было мало, заметно обезлюдевшая на лето Москва, казалось, даже реже зажигала красный свет в светофорах, стремясь облегчить жизнь автомобилистам.
– А вот и наше место назначения, – сообщил Юра, когда его машина свернула со Щелковского шоссе. И пропел на известный мотив: – Сиреневый бульвар пред нами проплывает…
Указанный в базе данных дом отыскали быстро. К удивлению Волошина, это оказался обшарпанный панельный муравейник постройки семидесятых годов, откровенно не элитное жилье. Странно. Он был почти уверен, что Вера обитает в доме поприличнее – судя по одежде и аксессуарам, эта женщина не нуждалась в средствах…
– Похоже, вот этот подъезд. – Виктор указал на неплотно прикрытую полинялую дверь. – Останови где-нибудь здесь и подожди меня.
– Я с вами пойду, – произнес Юра тоном, не терпящим возражений.
Волошин не стал с ним спорить. Всем своим обликом дом на Сиреневом мало напоминал места, где респектабельному джентльмену можно появляться без охраны.
Внутри все выглядело еще более непривлекательно, чем снаружи. Домофона тут не было и в помине, старый кодовый замок не работал, лифт оказался сломан, и подниматься на шестой этаж пришлось пешком, вдыхая по дороге соответствующие обстановке ароматы и любуясь грязными стенами с сакраментальными надписями в духе «Анька дура», «Виктор Цой жив!» и даже «Катюшка + Светик = любовь» – именно в такой вот, нетрадиционной интерпретации. Но Волошину на все это было наплевать. Он считал, что самое главное – разыскать Веру, все остальное решится потом. В том числе и «квартирный вопрос». Владелец агентства недвижимости уж как-нибудь сумеет подыскать для любимой женщины подходящее жилье в нормальном доме. А еще лучше – поселит ее у себя…
На полутемной площадке, где, по его расчетам, находилась нужная квартира, их поджидало неожиданное препятствие. На полу, прямо у двери, которую они искали, сидел, привалившись к стене, человек. Судя по всему, он спал – запрокинув голову, прикрыв глаза и некрасиво разинув большой рот, из которого доносилось хриплое дыхание. Волошин с брезгливостью поглядел на бомжа и попытался обойти его, но это было не так-то просто.
– Позвольте мне, Виктор Петрович! – раздался из-за спины голос охранника.
Юра деликатно отодвинул своего босса в сторону, наклонился над спящим и воскликнул:
– Эге, шеф!.. Да это ж наш старый знакомый!
Теперь и Волошин узнал лежащего. Им оказался тот самый человек, который набросился на Веру в клубе, угрожал ей разоблачениями, требовал ответа на свои непонятные вопросы и вообще кричал что-то невразумительное, странное, дикое… Виктор повнимательнее присмотрелся к спящему. Тот действительно смахивал на бомжа, поскольку выглядел не лучшим образом: грязный, оборванный, взлохмаченный, многодневная щетина на щеках… Но при этом, как сумел заметить Волошин, костюм на нем, хоть и испачканный, помятый и порванный в нескольких местах, стоил (конечно, в лучшие свои времена) не одну тысячу долларов. На левой руке бродяги красовались часы известной швейцарской фирмы; стоптанные, давно не видевшие щетки туфли и рубашка, точнее, то, что от нее осталось, тоже явно были куплены не на Черкизовском рынке. Отметив все это, удивленный Волошин переключил внимание на лицо незнакомца, и в мозгу точно что-то щелкнуло.
«Черт бы меня побрал, а я ведь его действительно знаю! Я точно видел его раньше, еще до клуба!.. Вот только вспомнить не могу… Вроде бы нас даже знакомили, на какой-то презентации, что ли? Или он был нашим клиентом? Нет, вряд ли, скорее просто где-то на тусовке пересекались… Блин, как же его зовут?! И что он тут делает – в таком виде?»
Тем временем охранник уже тряс спящего за плечо, приговаривая:
– Ну, чего ты разлегся тут, дай пройти…
Ответная реакция незнакомца ошеломила их обоих. Лежавший открыл глаза и, увидев их, весь задрожал, забился, зашелся в истеричном, не по-мужски визгливом крике.
– Не трогайте меня! – орал он, брызгая слюной, отталкивая их от себя и вцепившись в Верину дверь так, как будто в ней была его последняя надежда на спасение. – Я все равно не уйду отсюда! Я должен ее увидеть, должен узнать… Я знаю, она там, она просто боится встретиться со мной… Открой мне, гадина! Открой же!
«Он совсем спятил! Он болен, наверняка болен!» – с ужасом думал Волошин, наблюдая, как этот странный человек исступленно молотит кулаками по старому коричневому дерматину. Юра же, сперва остолбеневший так же, как и его шеф, пришел в себя быстрее, чем можно было ожидать, и, крепко встряхнув незнакомца за плечи, рванул его в сторону от квартиры, по направлению к лестнице. Тот дико озирался, кричал, пробовал вырываться, тянул дрожащие руки к двери, из-за которой так и не донеслось ни звука; потом, захлебываясь, принялся лепетать что-то жалостное, обращаясь к Волошину и отчаянно жестикулируя; и наконец обмяк в крепких Юриных тисках и заплакал настоящими, большими, тяжелыми слезами… Еще мгновение – и охраннику удалось-таки стащить его вниз по лестничному пролету. Вскоре заплетающиеся шаги, ругательства и стоны донеслись до Виктора уже с нижних этажей, затихая по мере продвижения к выходу из подъезда и становясь все глуше, печальнее и невероятнее.
Волошин тряхнул головой, словно пытаясь отогнать наваждение. Провел рукой по глазам, в которые точно песок насыпали, решительно шагнул к вожделенной двери – и замер рядом с ней, будучи не в силах протянуть руку и достать до звонка, не в состоянии забыть только что бесновавшуюся здесь фигуру и прогнать из памяти образ кричащего, плачущего, так странно знакомого ему человека. Бессвязный, невнятный лепет сумасшедшего, доносившийся теперь уже с улицы сквозь растворенные окна лестничной клетки, отвратительно действовал и на самого Виктора; ему отчего-то стало душно, муторно, даже тяжело стоять на ногах. Наконец, перестав вслушиваться в эти звуки, пересилив себя, он все же нажал на кнопку звонка, откликнувшегося неожиданно приятной серебристой трелью, и замер в тревожном ожидании, на несколько минут весь обратившись в слух. Но тщетно – из-за двери не раздавалось ни звука, ни малейшего шороха, ни намека на движение. В отчаянии Виктор надавил кнопку второй раз, потом еще и еще. И только минут через десять, окончательно убедившись, что в квартире никого нет, он наконец оставил свои попытки и понуро побрел вниз по лестнице.
Юра ждал его у подъезда, брезгливо отряхивая руки и безнадежно пытаясь вернуть приличный вид разорванному, видимо, в пылу борьбы рукаву рубашки.
– Я его в скверик оттащил, тут, неподалеку, – сказал он при виде хозяина, отвечая на его немой вопрос. – На лавочке пристроил. Пусть посидит, проветрится немного, придет в себя. Больной он на всю голову, Виктор Петрович, это уж ясно. Надо же было этой женщине так с ним влипнуть… И что он на нее окрысился?
Волошин махнул рукой, прекращая ненужный разговор. Ему отчего-то тяжело было слушать все это и неприятно даже мысленно представить себе безумную фигуру, притулившуюся где-то в «скверике неподалеку». Но один вопрос не давал ему покоя, и, помолчав немного, он все-таки его задал, с усилием выдавливая из себя слова:
– Он что-нибудь конкретное говорил… о ней?
– Да нет, какое там «конкретное»! Ругань, слезы и ничего больше. Да не думайте вы о нем, Виктор Петрович, видно же, что он просто псих!
В голосе Юры так отчетливо прозвучало стремление успокоить, утешить шефа, что Волошина аж передернуло от этой сочувственной жалости. И, разозлившись на себя за то, что раскрылся перед своим телохранителем, невольно обретая в целях самозащиты всегдашний уверенный тон – только так и можно говорить с обслугой, – он коротко и сухо приказал:
– Поехали домой, Юра.
Но водитель, похоже, совершенно не уловил нюансов его настроения.
– Не застали, да? – как-то уж совсем панибратски поинтересовался он. – Так что ж тут удивительного? Я же вам говорю – время-то рабочее! Она наверняка где-нибудь на службе. Давайте-ка приедем часа через три-четыре, тогда скорее всего застанем.
– Послушай, Юра! – одернул его шеф. – Что мне делать, я решу как-нибудь без тебя. А ты доставь меня на Гоголевский и езжай к своей Лизочке. До завтра ты свободен.
– А вы точно никуда больше сегодня не поедете? – озабоченно уточнил непрошибаемый охранник.
– Если куда-то и пойду, то это не твое дело! – Виктор повысил голос. – Ты мне на сегодня больше не нужен, понял?
Только после этого Юра наконец сообразил, что перебрал лишнего в своей фамильярной заботе о хозяине. Он молча наклонил голову и направился вслед за Волошиным к своей машине.
Виктор сам не понимал, что вынудило его так резко ответить Юре, который всегда вызывал у него симпатию… Сейчас симпатии у него не вызывал ни один человек. И более всего были отвратительны люди во дворе, уже начавшие с любопытством поглядывать на них. Вездесущие бабки и тетки в сатиновых халатах, глупая мамаша с отвратительным орущим младенцем, какие-то синюшные алкаши… Все они выглядели омерзительно и почему-то угрожающе, точно были не живыми людьми, а ходячими мертвецами.
И вновь стало страшно. Как тогда, в Большом Гнездниковском, когда он чуть не убил итальянца осколком стекла.
«Что это со мной происходит?» – мелькнула в голове мысль. Но Виктор не стал зацикливаться на ней, поторопился скорее сесть в Юрину машину.
Как только они покинули двор, он тут же вынул мобильный, позвонил в службу безопасности и приказал собрать всю возможную информацию о Вере Игоревне Соколовской, проживающей на Сиреневом бульваре.
Это был один из самых длинных, самых пустых вечеров в жизни Виктора Волошина. Вздрагивая от каждого шума за окном или за дверью, надеясь всякий раз, что уловленный им звук – это знак прихода Веры, то и дело проверяя, есть ли в трубке гудок и не разрядился ли его мобильник, он слонялся по собственному дому, не узнавая его, и с каждой минутой все глубже погружался в тоскливую прострацию. Он, разумеется, помнил, что не давал Вере номеров своих телефонов, но это казалось ему сейчас несущественным – в конце концов, она могла узнать этот номер так же, как он сам узнал ее координаты, или же, ничего не узнавая, просто вернуться сюда и позвонить в его дверь… Каждые пятнадцать минут он снова и снова набирал ее номер – то с городского аппарата, то с сотового, – насчитывал двенадцать длинных гудков и сердито отключался. Около половины девятого он не выдержал, поняв, что не успокоится, если тотчас же, сию же минуту не поедет к ней. Схватил мобильный, стал набирать номер Юры, но спохватился, вспомнив, что сегодня отпустил водителя на свидание с этой, как ее, Лизой… Да еще «Вольво», как назло, в ремонте… Впрочем, все эти мелкие помехи уже не могли остановить Волошина. Наскоро собравшись, он вылетел из дома, проголосовал у дороги и, вскочив в первую попавшуюся машину, какой-то еле живой от старости «жигуленок»-«шестерку», снова помчался на Сиреневый бульвар.
Вечером здесь было еще более оживленно. Сейчас, когда жара уже начала спадать, во двор, казалось, выбрались все жильцы окрестных домов: высыпали дети на роликах, со скейтами и велосипедами, молодые мамы выкатили коляски с малышами, люди постарше просто вышли подышать свежим воздухом – мужчины покурить, женщины обменяться новостями. У нужного Виктору подъезда три пожилые дамы обсуждали что-то криминальное, не иначе очередной милицейский сериал:
– …подошел посмотреть – а он мертвый!
– Да что вы говорите? Совсем мертвый? Насмерть?
Провожаемый их взглядами, Волошин вошел в дом и, сопровождаемый доносящимся из-за какой-то двери высоким, с надрывом, голосом: «Я свободен! Точно птица в небесах…», принялся второй раз за день карабкаться на шестой этаж. Но, конечно, его визит вновь оказался безрезультатным. Прерывистая серебристая трель звонка повторялась вновь и вновь, но обитая грязным коричневым дерматином дверь так и не открылась. Квартира, в которой, судя по общемосковской базе данных, была прописана Соколовская В.И., не подавала никаких признаков жизни.
Виктору очень хотелось расспросить о Вере женщин у подъезда, все еще бурно обсуждавших сериал, но он почему-то не решился это сделать. Вышел на шоссе и, подняв руку, остановил проезжавшее мимо такси. Он точно знал, что и завтра, и послезавтра снова приедет сюда, на Сиреневый бульвар, где были теперь сосредоточены все его планы и помыслы. Но в глубине души все же надеялся, что Вера сама найдет его, сама проявится сквозь туман недоразумений и тайн, сама придет к нему, как возвращаются в родной дом люди, уставшие от дальних странствий. Прибыв к себе на Гоголевский, он снова продолжал как неприкаянный бродить из угла в угол, от входной двери к телефону и обратно.
Если еще вчера Волошин с убийственной самоиронией мог сказать себе: «Не узнаю тебя, приятель. Ты что, влюбился?» – то сегодня ни о самоиронии, ни о сарказме уже не могло быть и речи. Ему не хотелось копаться в себе или подтрунивать над собой, не хотелось разбираться в хитросплетениях собственных чувств. Он просто хотел, чтобы светловолосая зеленоглазая женщина по имени Вера, которую он позавчера увидел первый раз в своей жизни, снова сидела на его кухне, наблюдая за витиеватым дымком тонкой и длинной сигареты, снова молчала с ним рядом, вдыхая горьковатый аромат крепкого кофе, снова поднималась по узенькой лестнице на второй этаж его квартиры и, конечно же, снова бы – о, пожалуйста! – раздевалась в его гостевой комнате, сбрасывая невесомое платье и поворачиваясь к нему с выражением, которого он еще не видел на ее лице, но которое очень хотел увидеть…
Это был странный вечер, тягучий и муторный; и сам Виктор был странен сегодня, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Такие странные мгновения, должно быть, случаются в природе перед грозой, когда молний и грома еще нет, но все вокруг уже замерло в опасливом ожидании и безотчетном чувстве тревоги; так бывает и тогда, когда человек помимо своей воли опоен сильнодействующим лекарством или наркотиком, поработившим его сознание и отнявшим у него всякую способность рассуждать здраво. Но Виктор не проводил подобных аналогий и сравнений; он просто не думал об этом, как, впрочем, не думал и ни о чем другом. Единственная мысль его звалась «Вера», и только ею был полон сегодня его дом, и смутный ее образ струился на Волошина из любого зеркала, пока он бродил по своим хоромам, и только ее голос чудился ему в ночных звуках и шелестах, поглотивших его наконец, когда он, не раздеваясь, упал на свою неразобранную кровать…
Он думал о Вере весь следующий день. Думал, когда садился в Юрину машину, думал, пока колесил по городу, выполняя намеченные дела, думал, отвечая на раздававшиеся по мобильному звонки. И регулярно, каждый час, набирал номер ее телефона – лишь затем, чтобы вновь и вновь слушать равнодушные длинные гудки. На душе было скверно.
Зато весь мир вокруг, точно назло ему, Волошину, выглядел радостным и совершенно счастливым. Яркое летнее солнце играло на блестящих боках автомобилей, отражалось в стеклах окон и витрин; деревья шелестели густой сочной листвой, клумбы радовали глаз яркими красками цветов, прохожие, несмотря на разгар рабочего дня, все как один казались веселыми отдыхающими, были загорелы и беззаботны. Виктора подобный контраст с его собственным настроением злил чрезвычайно и еще больше выводил из себя.
Чувствуя дурное настроение шефа, Юра помалкивал, но одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, насколько ему это нелегко – парень весь так и сиял, довольная улыбка практически не сходила с его лица. Волошин отлично понимал, что охраннику не терпится поделиться восторгами, бушующими в его душе после вчерашнего свидания с Лизой, однако совершенно не желал вступать сейчас в подобный разговор.
Юра стойко продержался первые полдня, но после обеда, когда они ехали из ресторана, куда Волошин заехал чисто автоматически, по привычке, но оставил почти всю еду на тарелках нетронутой, у водителя зазвонил мобильный, и парень позволил себе то, чего раньше никогда не делал, – принялся болтать за рулем. Из его разговора с Лизой – а звонила, разумеется, она – легко было догадаться, что влюбленные расстались не далее как сегодня утром, но уже успели соскучиться друг по другу и ждут не дождутся, когда увидятся вновь. Волошину эти воркования были как острый нож, мысль о том, что кто-то так легко и просто заполучил все, что хотел, в то время как он сам с таким трудом ищет свое счастье и никак не может найти, казалась непереносимой. Виктор уже собирался как следует выговорить Юре, но тот, очевидно, уловил исходящую от босса волну недовольства и поспешил закончить разговор. Но и убрав сотовый в карман, охранник продолжал довольно улыбаться, и это стало для Волошина последней каплей.
– Ты лучше за дорогой смотри, – с неожиданной для самого себя грубостью выдал он. – А со шлюшкой своей как-нибудь потом потреплешься.
Юра в первый момент просто остолбенел.
– Ну что вы, Виктор Петрович… – забормотал он. – Лиза совсем не…
– Не шлюха? А кто ж она тогда, если легла с тобой в постель в первый же вечер? Шлюха и есть. Или ты думаешь, что это она только с тобой так, а с другими – ни-ни? Не смеши меня…
Сказал – и мстительно порадовался тому, каким изумленным, по-детски обиженным стало вмиг лицо охранника, как он сразу помрачнел и как надолго после этого замолчал.
Волошин и сам не понимал, откуда взялось в нем это растущее раздражение на все и вся, откуда приходит к нему непреодолимое желание огорчить, унизить собеседника, сделать ему больно – кем бы он ни был, пусть даже ни в чем не повинным перед ним телохранителем. Почему-то сегодня Виктору доставляло удовольствие ощущать свою власть над людьми. Какое право этот парень имеет быть счастливым, когда у его хозяина такие проблемы? Какое право имеет он сюсюкать со своей телкой, если он, Волошин, только что потерял любимую женщину – потерял, не успев с ней даже еще по-настоящему сойтись?..
И он сухо приказал:
– Отвези меня к матери.
За всю дорогу они не проронили больше ни слова, и, когда Юра, все с той же несвойственной ему молчаливостью, остановил «девятку» перед знакомыми воротами загородного волошинского дома, Виктор ощутил даже нечто вроде неловкости за свою недавнюю вспышку. Всю дорогу ему не хватало всегдашних шуток и веселых баек охранника, и теперь он подумал: «Вот черт! Теперь еще обидится… Ну, ничего: не сахарный – не растает. Избаловал я обслугу, пора им, однако, честь знать…»
Когда мрачный Волошин некрасиво, без всегдашней своей неторопливой грации, вылез из машины, Привольное показалось ему вдруг не земным раем, как бывало раньше, а досадной помехой на его жизненном пути. Его ощущения сейчас ничем не напоминали ту легкую, искрящуюся, подобно хорошему шампанскому, радость бытия, которая всегда захлестывала его по приезде к матери и которую он так остро ощущал в прошлый свой визит сюда. Как и несколько дней назад, в воздухе пахло клевером и мятой, все так же жужжал где-то рядом шмель, и так же празднично било в глаза солнце, хоть уже и клонившееся к вечеру, но полное вечным оранжевым блеском и горячей летней силой. Однако теперь Волошину и в голову не пришло раскинуть под этим солнцем руки, словно обнимая весь мир, и помчаться к своему дому вприпрыжку, с мальчишеским озорством поднимая пыль носками щегольских ботинок. Напротив, он поплелся тяжело и неуклюже, уныло глядя себе под ноги и больше всего на свете страшась той минуты, когда нужно будет улыбаться, быть милым и скрывать от матери то, что творится у него внутри…
Казалось, ту темную, тягучую, густо замешенную на раздражении тоску, что привез с собой Виктор, почувствовали в Привольном все. Эта тоска колкой изморозью повисла в воздухе, забила легкие обитателям поместья, рассеялась по аллеям и комнатам, заставила поникнуть заботливо выращиваемые на клумбах цветы. Первым, кто ощутил на себе всю ее разрушительную силу, оказался старый садовник, на свою беду попавшийся на глаза хозяину недалеко от ворот и только что в последний раз взмахнувший лейкой над этими самыми цветами. Мелкие капельки воды, блеснувшие в воздухе россыпью чистейших бриллиантов, ненароком обдали Волошина крохотными брызгами, и, хотя они оставили на одежде лишь пятнышки влаги, которые с трудом можно было бы разглядеть даже в сильный микроскоп, этого оказалось достаточно, чтобы раздражение Виктора вспыхнуло с новой силой.
– Ты что?! – зашипел он прямо в лицо старику таким тоном, какого прежде никогда не позволял себе в общении с зависящими от него людьми. – Совсем из ума выжил?! Не видишь, кто идет?
– Простите, – растерянно залепетал старик. – Я вас… я не увидел, как вы подходите.
– Так разуй глаза! За те деньги, что ты у меня получаешь, можно и очки себе купить, если уж к старости слепой стал… И что это ты тут развел? Что за безвкусная дрянь на клумбах? Сорняки какие-то, а не цветы! Смотреть противно!
Остолбеневший садовник принялся было объяснять ему, что эти вот самые сорта они выбирали вместе с Валентиной Васильевной, и ей очень нравятся именно такие, буйно-разноцветные, астры – говорит, от их красок у нее на душе веселее… Но все эти объяснения были сейчас Волошину ни к чему; он не услышал бы их, если бы даже его и впрямь вдруг начали интересовать цветы на его собственных клумбах. Между тем ни астры, ни мнение матери, ни оправдания садовника ему ничуть не были важны; его не касались сейчас ни логика, ни правда, ни красота, ни чья бы то ни было вина – истинная или мнимая. Его интересовала лишь возможность выплеснуть накопившуюся в душе боль на любую склоненную перед ним голову, и, дрожа от негодования – тем более постыдного, что он даже в этот миг прекрасно понимал всю его несправедливость, – Виктор быстро прошел мимо все еще оправдывающегося старика.
Мать он застал на веранде в любимом ее кресле-качалке. Металлические спицы резво мелькали в ее руках, старый спаниель дремал у ее ног, котенок на полу играл с упавшим и уже наполовину распустившимся клубком, а Сережа, о существовании которого Волошин успел напрочь забыть, сидел, привалившись спиной к резным перилам террасы, и увлеченно рисовал что-то, примостив альбом на коленях. Рядом хлопотала Захаровна, накрывая стол к вечернему чаю; самовар тоненько посвистывал в углу, птицы щебетали в густых кронах деревьев, склонившихся над крыльцом, и косые лучи вечернего солнца ложились на дощатый пол широкими светлыми полосами.
Вся эта совершенно идиллическая картина, такая уютная и спокойная, вдруг настолько возмутила Волошина, что он почувствовал себя непонятно почему оскорбленным. Он был чужим в собственном доме, посторонним для этой идиллии, а этот земной рай, некогда выстроенный и любовно обустроенный им самим, теперь отчего-то оказался потерянным для него, безжалостно отторгал его от себя, не хотел подпускать близко… «Вдали от рая» – так, кажется, назывался знаменитый голливудский фильм, который он посмотрел совсем недавно. Теперь это название мелькнуло в его голове, снова раздражило его своей нарочитой литературностью и заставило разозлиться уже по-настоящему. А потому, не пытаясь больше сдерживаться, он громко и с сарказмом, которого, пожалуй, ни разу не слышало от него его любимое Привольное, тяжело шевеля будто склеенными губами, выговорил:
– Здравствуйте. Отдыхаете, значит? Ну-ну, отдыхайте…
Валентина Васильевна вскрикнула от неожиданности, уронила клубок, и котенок довольно умчался прочь со своей новой добычей, высоко задирая полосатый хвост. Захаровна громко звякнула чашкой, неловко поставленной на стол, взглянула на Виктора с несвойственной ей тревогой и подалась ему навстречу с обычным своим тихим и ласковым: «Здравствуй, Витенька!» Старый спаниель проснулся и, радостно тявкнув, поспешил к хозяину. И только лишь во взгляде Сережи, брошенном на Волошина как-то искоса, не мелькнуло ничего, кроме детского любопытства и вроде бы даже досады – словно аутист недоумевал, откуда вдруг в его маленьком, тихом и уютном мирке взялся этот большой человек, так неприятно кривящий губы, так громко и зло произносящий обычные слова приветствия и так некстати отрывающий их всех от привычных вечерних занятий…
Может быть, если бы воспитанник матери вообще не заметил появления Виктора, было бы лучше. Но этот взгляд неопровержимо свидетельствовал: Сережа отреагировал на него и в самом деле как на случайного, незваного гостя, каким, по всей вероятности, Волошин только и мог представляться его затуманенному сознанию. И, чувствуя себя теперь правым в своей обиде на весь мир, позволяя своей злобе вскипеть и поднять голову, хозяин усадьбы процедил сквозь зубы:
– Господи, каждый раз как ни приедешь домой – так угодишь в богадельню! Ты, мама, всех ли сирых и убогих вокруг себя собрала? Строил дом для себя, а получился какой-то приют для ущербных! Неужели я не могу даже в отпуске побыть дома один? Без этих… уродов?
С ужасом чувствуя, как его заносит куда-то, откуда возврата нет и быть не может, он пнул ногой взвизгнувшего спаниеля, а затем наклонился и брезгливо поднял валявшиеся рядом с Сережей раскраски, привезенные ему в прошлый приезд. Девственная белизна намеченных контурами фигурок доказывала, что аутист так и не притронулся к ним, предпочитая, должно быть, малевать на ватмане свои бутоны и женские лица.
– Мои подарки, значит, его не устраивают, – задумчиво проговорил Волошин в наступившей вокруг него полной тишине. – Этот кретин раскидывает их по всему дому, да еще смеет коситься на меня, как на врага… – и он медленно, с наслаждением и хрустом, несколько раз подряд разорвал тонкие страницы раскрасок пополам, взметнув их потом ввысь и позволив им опуститься на пол веранды жалкими белыми хлопьями.
Должно быть, это оказалось уже слишком. И мать, наконец-то пришедшая в себя после безумной сцены, разыгранной как будто напоказ и напоминавшей отрывок из спектакля самодеятельного театра, приподнялась из своего кресла. Спокойным, даже величественным движением приложив левую руку к сердцу, она глубоко набрала воздух в легкие, раскрыла дрожащие губы и готова уже была сказать что-нибудь горькое, совсем непоправимое – и это, должно быть, стало бы самым страшным из всего приключившегося с Волошиным за последние дни… Но нежданно между матерью и сыном встала Захаровна, повелительным жестом приложила пальцы к губам старой женщины и отвела в сторону хмурого взволнованного мужчину.
– Пойдем, пойдем, Витенька… Не надо тебе здесь оставаться. Пойдем со мной, ко мне…
Валентина Васильевна так и осталась стоять на веранде, ни словом не возразив против действий приживалки, как будто застыла рядом со своей качалкой, все еще издававшей натужный скрип и не успевшей даже остановиться с момента хозяйкиного порыва. А Сережа, словно и не заметивший агрессии, невольной жертвой которой стал, по-прежнему увлеченно водил карандашом по листу ватмана…
Волошин сам не понимал, почему он позволил старухе увести себя с веранды. Нехотя отбиваясь от ее настойчивых расспросов («Что с тобой, милый? Что случилось?»), он добрел с ней до ее сушильни, куда Захаровна так уверенно тянула его, и рухнул на деревянную лавку под окнами. Ему было по-настоящему плохо, и он не знал, что сделать, чтобы помочь себе. Все, что раньше всегда казалось ему здесь столь милым – тонкий аромат высушенного чабреца и подорожника, высокий кувшин с горьковато пахнущей настойкой, заботливо развешенные тут и там пучки пряных трав, – сегодня раздражало его, производило впечатление нелепой бутафории, казалось чем-то болезненно угнетающим. И, как ни уговаривала его старая женщина прилечь отдохнуть на ее кушетке, как ни совала ему в руки керамическую кружку с каким-то травяным настоем, он упрямо и несговорчиво отворачивался, отмахивался от ее причитаний, увертывался от попыток заглянуть ему прямо в глаза.
И все-таки уйти отсюда (что было бы самым логичным) ему не хотелось. Было в этой старухе что-то такое, что удерживало его, что нравилось – что-то такое простое и естественное. А может, держало здесь в первую очередь то, что он чувствовал: Захаровна его не обвиняет. Мать, одержимая стремлением воспитывать сына (даже сейчас, когда ему по возрасту полагалось бы воспитывать собственных детей), непременно начала бы читать ему лекции на морально-нравственные темы и довела бы до того, что ее трудновоспитуемый сын схватил бы какой-нибудь подвернувшийся под руку предмет и… ударил бы Сережу! Мог бы? Страшно об этом подумать, но мог бы. А если бы убил? Хотел же он убить того проклятого итальянца… К счастью, Захаровна не из учительниц. Простая деревенская бабушка. Вроде и не очень умная, болтает, что ей в голову взбредет, ерунду какую-то… Виктор как будто и не слушал ее, но от одного только голоса, от плавного певучего течения речи вроде как-то легче становилось…
– …я ведь, Витенька, необразованная, в деревне выросла… Какое уж тут образование… После войны, правда, в город перебралась. Муж у меня городской был – не то чтобы художник, но вроде того… Ну а как схоронила его, опять вернулась в свою родную деревню, у меня там дом остался после родителей. Зять-то меня не залюбил, ну а чего мне с ним делить-то? А так я со всеми дружно жила… Да ты пей чаёк-то травяной, пей…
И он поддался ее уговорам, сделал из кружки глоток, второй… Прихлебывая настой, совсем не противный, напоминающий по вкусу чай каркаде, Виктор словно отплывал к далекому берегу под аккомпанемент ее напевного голоса. Голова кружилась, мысли путались, все воспринималось как сквозь сон – но это состояние совсем не напоминало те кошмары, в которые он последнее время словно проваливался. Легкая приятная дремота, сладкий дурман, запах трав, расплывающиеся перед глазами образы, смутные видения, листья, цветы и бутоны, тонкий профиль Веры… Вера?!
– Я же вижу – Вера у тебя в душе, – вдруг отчетливо произнесла Захаровна.
Вера!.. Сознание тотчас выхватило это слово из общего мелодичного ручейка старухиной речи. Виктор дернулся, словно разбуженный. Откуда она знает?
– Что ты сказала, Захаровна?
– Я говорю: жить надо с верой в душе. Тогда все преграды сможешь преодолеть.
Ах, вот оно что! Обаяние мгновенно рассеялось. Как ему могло померещиться, что она говорит о Вере, о его Вере? Бред какой-то!.. С чего он решил, что стало легче? И вообще – зачем он здесь? Что он делает в этой сушильне, что заставило его слушать полоумную эту старуху?
– Да что ж такое! – возмущенно заорал Виктор, вскакивая с лавки. – Была дача как дача, а теперь – сумасшедший дом! Идиот и две спятившие старухи!
– Останься, Витенька, – с непонятной настойчивостью просила Захаровна, точно не слыша его грубых слов. – Побудь у меня. Неладно с тобой. Дурное у тебя в душе. Давай-ка я тебя подлечу, поправлю…
Но эта ее навязчивость оказалась последней каплей, переполнившей чашу терпения Волошина. И, окончательно отмахнувшись от старухи, выдав напоследок какую-то ахинею насчет «народного творчества, которое развели здесь, понимаешь, как в аптеке», он пулей вылетел из бабушкиной сушильни и помчался по направлению к воротам.
Юра, как всегда, дожидался его в машине, грыз травинку и слушал радио.
Твои глаза зеленые, твои слова обманные
И эта песня звонкая свели меня с ума… —
уловил Виктор и, весь налившись кровью, выкатив глаза, заорал в полный голос:
– Выруби! Выруби эту дрянь немедленно!
Валентина Васильевна застыла на крыльце, освещенном уже клонящимся к закату солнцем, провожая сына взглядом, который туманили слезы. Она не сделала даже попытки вернуть Виктора. Привычная боль провела по сердцу огненным ножом, и женщина полезла в карман юбки за тюбиком нитроглицерина. Таблеток с каждым разом требовалось все больше, а помогали они все меньше…
Грудная жаба… Так называлась в старые времена ее болезнь. Знал бы кто, какую мерзкую жабу она почти сорок лет носит в своей груди! Неудивительно, что эта тайна, крепчая и набираясь сил с каждым годом, в конце концов стала кусачей. Удивительно только, как она еще раньше не прогрызла грудь своей хозяйки и не показала из проделанной дыры свою мерзкую бородавчатую голову. Чтобы все видели, какова на самом деле Валентина Васильевна Волошина, которую все считают женщиной с незапятнанной биографией, образцовой учительницей, великолепной матерью и прочая, и прочая, и прочая…
За время работы в школе Валентине Васильевне приходилось иметь дело с самыми разными учениками и их родителями, и она убедилась в правоте утверждения «Дети – наше зеркало». Родители могут выглядеть идеальными, точно из телевизионной рекламы, но если ребенок беспричинно агрессивен или, наоборот, всех боится и не смеет рта раскрыть у доски – значит, в семье что-то неладно. Валентина Васильевна старалась по возможности исправить таких детей, но всегда отдавала себе отчет, что изменить семью она не в силах. И чем старше становятся дети, тем резче выявляется в них то, что родители хотели бы скрыть, вероятно, от самих себя…
Волошины были безупречной семьей. Для всех – для родственников, соседей, друзей, сослуживцев. Лишь Валентина Васильевна знала, насколько это не так. Семья, в которой родители совершили преступление – пусть и не наказуемое согласно Уголовному кодексу, – безупречной быть не может. И предполагала – всегда, всегда предполагала! – что это не лучшим образом отражается на Вите. От него скрывали… все скрывали… Казалось – надежно. Надежнее некуда. Но разве он не чувствовал? Дети все чувствуют… все впитывают в себя… Дети – барометр семьи. Дети – зеркало, которое подносит нам к лицу сам Господь Бог.
Более чем тридцать лет Валентина Васильевна терзалась тем, что совершили они вместе с мужем. В последнее время к этим терзаниям добавилось чувство вины перед Виктором. Ведь она видит, что с сыном творится что-то неладное. Она давно заподозрила это – хотя бы по одному тому, что, дожив до тридцати шести, он так и не сумел установить прочные отношения ни с одной женщиной. Не является ли это следствием той фальши, которую он привык наблюдать в родительской семье? Он всегда был умным мальчиком и рано начал догадываться, что от него что-то скрывают…
Но теперь он давно уже не мальчик! Он взрослый! Он имеет право знать… Но при одном предположении, что Вите, сколько бы лет ему ни было, нужно будет раскрыть так долго скрываемую позорную тайну, Валентину Васильевну прошибал ледяной пот. А сердце – ее изношенное семейными драмами и учительской работой сердце – обжигало болью…
Одной таблетки нитроглицерина оказалось недостаточно. Валентина Васильевна отправила под язык и вторую. Над прудом полыхал летний закат. В сущности, этот закат может стать последним для нее. И ничего не изменится в этом мире. Никто не пожалеет о ней, кроме разве что… разве что одного человека. И этого человека зовут не Виктор. Ну а что же Витя?.. Да ничего. Сегодня она отчетливо прочла на его искаженном злобой, покрасневшем лице, что он ненавидит ее. И поделом. В свое время она совершила дурной поступок – и тем самым изломала свою жизнь. Это было бы еще куда ни шло… Но разве кто-то давал ей право уродовать чужие жизни?
Медленными, шаркающими, по-старчески неуверенными шагами к крыльцу приблизилась Захаровна. Погладила Валентину Васильевну по руке, и бывшая учительница тяжело вздохнула. Захаровна укоризненно и сочувственно покачала головой. Эти две старухи были совсем не похожи: одна – интеллигентная, другая – деревенская; одна – сохранившая признаки былой, слегка надменной, красоты, другая – типичная уютная ласковая бабуся… Но между ними царило полное взаимопонимание, не требующее слов.
Да и к чему слова? Каждая отлично знала, о чем думала другая…