Глава двадцать пятая
Наутро, после того как я занималась любовью с Уитом О'Коннером, я зашла на кухню и увидела мать: на ней был махровый халат, шея обмотана шарфом с гибискусами, и она готовила рисовый бульон галла. Четыре огромных алюминиевых кастрюли. Хватит на весь монастырь.
Она подняла крышку самой большой кастрюли, и из-под нее вырвались струйки белого пара, пахнущего креветками и колбасками.
– Что ты делаешь? – спросила я. – Сейчас семь утра.
Мне хотелось кофе. Хотелось посидеть на кухне совершенно одной и маленькими глотками не спеша пить кофе.
– Готовлю для монастыря. Мы должны отнести туда бульон к одиннадцати, прежде чем за дело примется брат Тимоти. Надо подогреть. Сделай себе бутерброды и завари чай.
Кулинарные справочники были разбросаны по кухонному столу вперемешку с луковой шелухой, хвостами креветок и зернами риса «Каролина голд». Если бы она не выглядела настолько собой, стоя у плиты, заколов шарф образком с изображением Богородицы и размахивая деревянной ложкой, я бы, наверное, запротестовала против такой дурости – готовить еду у нас, а затем тащить ее в монастырь.
– Как мы донесем все это до аббатства? – . спросила я.
– Провезем через главные ворота на тележке. – Казалось, она в отчаянии, что приходится объяснять мне такие самоочевидные вещи.
Я взяла кружку с кофе, вышла на крыльцо и села в плетеное кресло, накинув на плечи плед. Легкие, прозрачные облака плыли высоко в небе, и, просеиваясь сквозь них, золотистый солнечный свет отливал бронзой. Я поглубже уселась в кресло, чтобы следить за ними.
Спала я без снов, только однажды проснулась в холодном поту, охваченная тем же ужасающим чувством, которое испытала, лежа рядом с Уитом после того, что мы сделали.
Эти пароксизмы, как я поняла позже, были чем-то вроде вторичного шока. Они могли длиться неделями, отпуская и вновь накатывая, моменты безумной растерянности, когда я не узнавала себя, вдребезги разнося все мое понимание собственной жизни, все болты и гайки, на которых она держалась. Это было особое предобморочное состояние, состояние особой униженности, которая приходит, когда понимаешь, на что ты действительно способен. Постепенно этот вторичный шок сходил на нет, но вначале он мог едва ли не парализовывать меня. Вчера ночью это чувство прошло не так скоро, как тогда на острове с Уитом. Сидя на краю кровати и пытаясь обрести равновесие, я заметила рисунок, прикрепленный на стене рядом с дверью, подводные блики на лице женщины слабо светились, делая ее похожей на утопленницу. Глядя на нее, я еще больше разнервничалась, поднялась и встала перед туалетным столиком. Игольница все еще лежала там, и мое обручальное кольцо в ней. словно насекомое, наколотое на булавку, как образец ценной, но отвергнутой жизни.
Взглянув в зеркало, я увидела себя такой, какой была, – черный силуэт женщины, истекшей темнотой.
А что, если я потеряю и Хью, и Уита? Что, если я откажусь от Хью только ради того, чтобы Уит отвернулся от меня? И я останусь одна, брошенная.
Это был глубинный, безмолвный ужас, разве нет? Дыра, которую можно заполнять вечно; теперь я понимала, насколько он досточтим и потрепан временем, простираясь за Хью, за Уита, уводя к отцу.
В то утро, однако, и следа не было от того всепоглощающего страха, какой я испытала вчера ночью. Сидя на крыльце, я провожала взглядом облака и думала об Уите, нашей упоительной любви, ожидающей меня новой, иной жизни. У меня было чувство, что я нахожусь на самой дальней границе своего существа. И, несмотря на перемежающиеся судороги страха, это был на удивление прекрасный форпост.
Я сделала нечто немыслимое и все-таки не жалела об этом. Меня неизъяснимо, почти насильно влекло к Уиту, и пусть это было преступление, предательство, ошибка, но было в этом и что-то от чуда, похожего на святость, подлинную святость.
Подъезжая к аббатству, мы заметили Хэпзибу, стоявшую перед часовней Морской Звезды. Стоя на крыльце крытой дранкой церковки и держа в руках барабан галла, она обращалась к дюжине столпившихся вокруг нее людей.
Мы застали ее во время Большой экскурсии галла.
Я протиснулась сквозь группу туристов и остановилась, надеясь услышать хотя бы кое-что из того, что она говорит, и думая, бьет ли она в свой барабан так же громко, как на девичниках. Хэпзиба объясняла, что часовня была построена для освобожденных рабов на развалинах прежней церкви.
Рассказывая, она расхаживала взад-вперед, тихонько постукивая по барабану. Я не отрываясь глядела на ее изысканно повязанный тюрбан и длиннополый халат с поясом из материи цвета ириски с узором из маленьких зебр. Кэт однажды сказала, что они достаточно большие, чтобы на них могла охотиться кошка, но мне они нравились.
– Существует старинный обычай галла, – излагала между тем Хэпзиба. – Прежде чем наши люди могли принять веру, они три раза в неделю уходили в священное место в лесах и размышляли о состоянии своих душ. Мы называем это «странствием», потому что странствуем внутри.
Она ударила по барабану ладонью и пригласила экскурсантов пройти ознакомиться с часовней.
Когда туристы скрылись там, она подошла к нам и нежно обняла сначала Нелл, а потом меня.
Пока мать ходила проверить веревку, которой мы привязали кастрюли на заднем сиденье, Хэпзиба наклонилась ко мне.
– Ну как ты, Джесси?
Это был не просто вежливый вопрос, она старалась заглянуть мне в глаза. Я поняла, что она хочет знать, была ли я с Уитом на птичьем базаре, нашла ли череп, который она оставила рядом с веслом.
– Прекрасно, все прекрасно» – ответила я. – Хотелось бы послушать конец экскурсии, но мы везем обед в монастырь.
– Плавала на каноэ? – уточнила Хэпзиба.
Я почувствовала, что краснею.
– Да, вчера. Спасибо за череп. – Я вспомнила, что оставила его в шалаше Уита как талисман, надеясь, что он приведет меня обратно.
Мать снова забралась в тележку.
– Смотри, береги его, – шепнула Хэпзиба.
Монастырская кухня представляла собой ярко освещенную старую залу с высокими окнами со скошенными подоконниками и дубовыми шкафами, по низу которых были выжжены маленькие кельтские кресты. Она не слишком-то изменилась со времен моего детства, когда я исполняла роль второго шеф-повара. Мы стояли у разделочного стола посреди залы, мать периодически протягивала руку и командовала: «Картофельную давилку… форму для печенья… яблокочистку…» Я вкладывала каждый предмет ей в руку, как если бы она была хирургом, а я медсестрой. Наша «кулинарная операция», как она называла этот процесс, была делом серьезным. Ведь мы кормили святых.
Вид разделочного стола вызвал у меня в груди тупую боль. Я помедлила на мгновение с кастрюлей рисовой похлебки, уставясь на его изрубцованную поверхность. Все те же помятые медные котлы с неровными краями свисали с потолка, поблескивая в падавшем из окна свете. Неужели мать сделала это здесь, вытянув палец и опустив на него тесак, отсекший мясо вместе с костью? Здесь на нашем старом «операционном» столе?
Поставив кастрюлю на плиту, я подошла к большой раковине из нержавеющей стали и подставила руки под струю холодной воды. Я остужала затылок, когда вошел брат Тимоти. Он казался чрезмерно взволнован внезапным возвращением матери и без умолку болтал о поставках яиц и нехватке приличных помидоров. Он следовал за матерью по всей кухне, пока она выдвигала и задвигала ящики, рылась в промышленных размеров холодильнике и нюхала пучки душицы, сохшей на буфете. На ходу он шаркал и наклонялся вперед всем телом, как человек, идущий против сильного штормового ветра.
Мать сняла чистый, но хранивший следы серьезных пятен фартук с вешалки возле кладовки и надела его. Включив газ, она нагнулась посмотреть на голубые язычки, лизавшие днища кастрюль.
– Мне сказали, что вы обе здесь, – раздался голос позади нас. – Все аббатство ревет от восторга по поводу того, что вы привезли в этих кастрюлях.
Отец Доминик стоял в дверях, чуть переступив порог, разрумянившийся и немного взволнованный. Он пришел так быстро, что даже позабыл свою соломенную шляпу. Длинные седые волосы, окаймлявшие лысый череп, были аккуратно расчесаны.
Я не припомню, чтобы видела мать и отца Доминика в одной комнате с того самого дня, когда он приходил к нам с останками отцовской лодки. Сейчас я внимательно наблюдала за ними: мать автоматически отступила на шаг назад, едва увидев отца Доминика, и подняла руку, дотронувшись ею до шеи.
Отец Доминик посмотрел на брата Тимоти:
– Не мог бы ты пойти и наполнить кувшины в трапезной? И проверить, на месте ли солонки.
Повинуясь приказу вышестоящего, брат Тимоти пожал плечами и побрел наискосок через кухню, громко и уныло шаркая ботинками. Когда он вышел, отец Доминик поднял руку и ощупал голову, уверившись, что с его прической все в порядке. Он едва взглянул на меня, все его внимание было приковано к матери. Я видела, как он перевел взгляд на ее раненую руку, на мгновение задержавшись на телесного цвета шарфе, сменившем неуклюжую повязку.
– Я рад, что вы достаточно хорошо себя чувствуете, чтобы снова готовить для нас, Нелл. Мы без вас скучали.
Мне вспомнилось, как во время нашего последнего разговора он сказал «наша Нелл», как будто отчасти имел на нее какое-то право.
Мать вытирала руки о фартук.
– Я рада вернуться. – Ее слова прозвучали холодно, сквозь зубы – таким тоном она говорила, когда что-то ей сильно не нравилось. Я это хорошо знала. Резко крутнувшись, она отвернулась и принялась яростно помешивать рис.
Отец Доминик несколько раз попытался сложить руки на груди. Суставы вздулись и покраснели. Артрит, подумалось мне.
– Тук-тук, – сказал он, взглянув на меня с напряженной улыбкой.
На мгновение я задумалась, как ответить на эту навязчиво глупую игру отца Доминика. Переварившийся рис стал выплескиваться на раскаленную плиту.
– Кажется, я сегодня не в настроении играть, – ответила я, позаимствовав кое-что от тона матери.
Было абсурдно продолжать, но я почувствовала, что целиком на стороне матери; ей явно не хотелось иметь никакого дела с отцом Домиником. Однако она повернулась ко мне, смущенная, как я полагаю, моей грубостью и нежеланием поддержать веселье отца Доминика.
– Кто там? – строго посмотрела на меня мать.
После ее показного отвращения я меньше всего ожидала подобной реакции. Теперь я почувствовала, что она не хочет поддержать меня.
Отец Доминик решился ответить не сразу, но, как я поняла потом, исключительно потому, что ему пришлось отказаться от шутки, приготовленной для меня, и придумать что-нибудь новенькое, предназначенное только для нее. Что-нибудь дерзкое и до странности интимное.
– Апельсин, – сказал он.
Мать плотно сжала губы и слегка приподняла подбородок.
– Какой апельсин?
Отец Доминик остановился на расстоянии вытянутой руки от нее, так, чтобы я не могла видеть его лица. Он понизил голос, надеясь, что я не услышу его, но я совершенно отчетливо различила:
– Апельсин, апельсин, ты когда-нибудь простишь нас?
Лицо матери застыло, не выдавая никаких чувств.
– А ты, апельсин, когда-нибудь дашь мне спокойно готовить? – Потом, порывшись в кладовке, вернулась с большим пакетом муки. – А теперь, если вы не возражаете, я собираюсь испечь кукурузные лепешки.
– Кукурузные лепешки! – воскликнул отец Доминик. – Да хранит нас Господь! Мы вас недостойны. – Он не спеша направился к дверям, но через несколько шагов остановился и повернулся ко мне: – Ах, Джесси, чуть было не забыл. Там, в библиотеке, кое-кто хочет перемолвиться с вами словечком.
Я пересекла четырехугольный монастырский двор, заставляя себя идти непринужденно, не привлекая особого внимания, – походкой человека, собирающегося побродить по библиотеке, только и всего.
Переступив порог, я ненадолго задержалась перед статуэткой святого Бенедикта, державшего свой устав, и вынудила себя прочитать висевшую рядом на стене табличку, как, мне представлялось, должен был сделать набожный посетитель. «Выслушай, сын мой, эти предписания учителя твоего и открой уши твоего сердца…» Мое сердце билось и неистово стучало в груди. Пятнышки света, падавшего из окна над дверью, играли, перекатывались на сосновом полу. Я глубоко вдохнула и постаралась взять себя в руки.
Бродя взад-вперед по книжным туннелям, я время от времени останавливалась и, склонив голову набок, читала названия: «Созерцая Бога» Вильгельма из Тьерри, «О природе вещей» Лукреция, Собрание сочинений Сан-Хуана де ла Крус. Прислушивалась, не раздадутся ли шаги. Где же он?
Когда я дошла до читального зала, расположенного в задней части библиотеки, внутреннее напряжение лишь возросло. Я села за один из трех столов, обращенных к большому окну. Столешница была так отполирована локтями читателей, что я могла видеть свое отражение. Волосы мои были в ужасном состоянии. Сначала я пригладила их рукой, но затем, передумав, постаралась распушить снова.
Вид за окном напоминал мне живописное полотно – беленый дом, где монахи плели сети, забрызганный цветами фуксий и азалий. Японский клен, трава с синеватым отливом, укрывшийся в переменчивой тени крохотный холмик.
Дверь позади скрипнула, я повернулась и увидела Уита, стоявшего перед входом в маленький офис, смежный с читальным залом. Как выяснилось, офис отца Доминика.
Уит был в рясе и ботинках, в которых ездил на птичий базар. Я посмотрела на то место на шее, куда я его поцеловала.
Когда я зашла в офис, Уит закрыл дверь, щелкнул замком, и на мгновение мы застыли в тесной комнатушке, пропахшей парафином свечи, прикрепленной на выступе стены. Под потолком громко гудела лампа дневного света. Я заметила, что жалюзи на единственном окне были опущены, и искусственный свет казался гнетуще ярким. Я инстинктивно протянула руку к выключателю, следя за тем, как лицо Уита и вся комната погружаются в приглушенную полутьму.
Меня охватило проникшее до самой глубины чувство, что я принадлежу ему, чувство интимной близости. Я представила себе островок на болотах, любовно прижавшееся ко мне тело Уита, мир, вздымающийся и опадающий вокруг нас, нерушимую связь, установившуюся между нами. Я подошла и прижалась щекой к его плечу, чувствуя, как его руки, просторные рукава его рясы медленно заключают меня в объятия.
– Джесси, – сказал он немного погодя, – в библиотеке в это время обычно никого нет, но надо быть осторожными. – Он бросил быстрый взгляд на дверь, и я поняла, какому огромному риску он себя подвергает. – У меня всего четверть часа перед хором, но я должен был увидеть тебя.
Подняв голову, я посмотрела на него. Даже в полутьме я заметила крохотные синяки у него под глазами. Он застыл в странной позе, как будто набрал полную грудь воздуха и не в силах выдохнуть.
Я поняла, что меня приводит в ужас то, что творится с ним, его монашество, сила, которая привела его в аббатство. Если мы собирались быть вместе – а сейчас мне отчаянно хотелось этого, – то он тоже должен был хотеть этого так же, как он возжелал Бога, а я не знала, смогу ли соперничать с Ним. Я не хотела быть одной из мифологических сирен, которые своим обольстительным пением завлекали моряков на скалы, или, выражаясь точнее, русалкой Асенорой, обольщавшей монахов. Мне хотелось коснуться его лица, найти уязвимое место в его рясе, но я сделала едва заметный шаг назад.
– Ты можешь встретиться со мной завтра в два у причала? – спросил между тем Уит.
– Конечно. Я приду, – ответила я.
И снова мы замолчали. Пока мы говорили, рука Уита безвольно покоилась на моей талии, но он убрал ее, и, заметив, как он стряхивает что-то с пальцев, вытирая их о рясу, я поняла, что это мой длинный волос.
– Замечательно, что твоя мать снова готовит для нас, – сказал Уит. – Мне кажется, это признак того, что она поправляется.
Значит, мы будем говорить на общие темы? Будем стоять в этой комнатушке – уже не в романтических сумерках, а в обычной полутьме, – используя в целях самозащиты невинную беседу?
– Ее рука почти прошла, – сказала я, – но боюсь, что рассудок повредился навсегда.
Уит быстро взглянул на часы, стоявшие на столе рядом с небольшой стопкой «Русалочьей сказки» отца Доминика. Наступила нездоровая пауза, во время которой Уит прокашлялся. Что означала эта тяжеловесная неловкость? Осторожность? Для него это должно было быть нелегко. Или его прохладное обращение в каком-то смысле означало, что он отступился? Неужели он настолько раздавлен, уничтожен виной, что старается вернуть все на прежнее место? А может, он просто боится?
– После того, что сделала Нелл, – сказал Уит, – многие из нас не могли не подумать о том месте в Писании, где Иисус говорит о том, чтобы отсечь свою руку.
Его слова поразили меня.
– Неужели в Писании есть такой стих?
Уит посмотрел на стеллаж, вытащил Библию и стал листать страницы.
– Вот. Это из Нагорной проповеди: «И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну».
Я взяла книгу из рук Уита и молча перечитала слова проповеди, потом с силой захлопнула Библию.
– Так вот оно в чем дело? Вот откуда у нее эта мысль. Лучше отсечь палец, чем ввергнуть все свое тело в геенну. – Я сунула Библию обратно на полку. Это было нелогично, но я чувствовала какое-то легкое негодование.
– Иисус говорил символически. Он явно не хотел, чтобы кто-то воспринял его слова буквально, – сказал Уит.
– А тебе не кажется, что он мог бы подумать, что некоторые сумасшедшие поймут его превратно? То есть я имею в виду, что он говорил крайне безответственно.
Губы Уита искривились, как будто он старается сдержать смех, все его тело расслабилось, и дыхание снова стало ровным. В конце концов он все же фыркнул.
– В чем дело? – спросила я, улыбнувшись.
– Мне приходилось слышать об Иисусе самое разное, но никто никогда при мне не называл его безответственным.
Уит потянулся ко мне и коснулся моих волос, тыльной стороной ладони провел по скуле. Глаза его снова зажглись, но не только весельем; их блеск напомнил мне, как мы занимались любовью. Когда я наклонилась поцеловать его, между нами проскочила искра статического электричества, и мы, смеясь, отшатнулись друг от друга.
– Видишь, что происходит, когда ты называешь Иисуса безответственным, – пошутила я. – Тебя поражает молния.
– Нет, серьезно, – сказал Уит, – существует несколько странных рассказов о том, как святые калечили себя. Похоже, они черпали вдохновение в этом стихе.
– Я всегда говорила, что мать как бы наказывает себя, хотя Хью никогда в это не верил.
– Хью? – переспросил Уит.
И в комнате воцарилась тишина.
Я произнесла имя мужа по инерции. Зачем я решила втянуть его в эту историю? Тогда мне показалось, что имя вырвалось у меня бездумно, однако это не давало мне покоя в последующие дни. Намеренно ли я произнесла имя Хью? Чтобы обрушить на Уита самое худшее и посмотреть, что он станет делать? Или я выстраивала барьеры, тайные реальности, стоящие между нами? Уит призвал на помощь Иисуса, я – Хью.
– Хью? – произнесла я. – Хью это… мой муж. Он психиатр.
Уит отвернулся, посмотрел на ослепшее окно. Потом потянулся к выключателю, и мы снова оказались в потоках безжалостно яркого света.
Отчаявшись сгладить неприятный момент и старательно избегая имени Хью, я продолжила:
– Просто он… ну, он считает, что мать отрубила себе палец, потому что на нее нечто нашло.
Уит выдавил из себя улыбку, посмотрел на меня, словно желая сказать: «Все нормально, будем продолжать, будто ничего не случилось», но сказал:
– Но ты думаешь, это было наказание за что-то конкретное.
– Да. Только не знаю, за что. – Непринужденность, которую я попыталась придать своему голосу, прозвучала обреченно. – Мне кажется, причина кроется в прошлом. И подозреваю, что отец Доминик знает, в чем тут дело.
– Отец Доминик? – резко произнес Уит. – Почему ты решила?
– Сначала скажи, что ты думаешь о нем.
– Он очень искренний. Шут от природы, но иногда бывает серьезным. Он придерживается своего взгляда на вещи, но лично мне это нравится. Итак. Почему ты думаешь, что ему что-то известно об этой истории?
– Мать косвенно упоминала об этом, – ответила я. – И, когда мы недавно были на кухне, я слышала, как отец Доминик спросил ее, собирается ли она когда-нибудь простить их. Он сказал «нас». «Ты когда-нибудь простишь нас?»
Уит покачал головой в явном недоумении.
– Простить? За что?
Я пожала плечами.
– Хотелось бы знать. Я уже пробовала говорить об этом с отцом Домиником, но он держался очень скрытно. А мать… она и вовсе мне ничего не скажет.
Уит снова посмотрел на часы.
– Извини, но мне нужно было идти еще пять минут назад.
Когда он ушел, я осталась стоять посреди офиса отца Доминика, и мне вспомнился момент, когда Уит открыл Библию и громко прочел мне стих – суровые слова о том, что надо отсечь себе руку, дабы спасти все тело. Имело ли это отношение только к моей матери? Или он думал о том, как ласкал мои груди, бедра, прижимал меня к себе? Хотел ли он каким-то образом что-то сказать мне? О нас?