Книга: Кресло русалки
Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Глава двадцать четвертая Уит

Глава двадцать третья

Когда я плыла в некогда красном каноэ Хэпзибы по петляющим протокам, до меня донесся рев аллигатора. До наступления весны оставалось четыре дня, но было достаточно тепло, чтобы несколько самцов призывно «пели» на болотных отмелях, созывая своих подруг. Это было похоже на далекий раскат грома. К апрелю от рева вода в протоках будет колыхаться. Мы с Майком обычно плавали на плоскодонке по протокам, когда поднятый аллигаторами гвалт достигал пика, и своим появлением разгоняли греющихся на солнце черепах, чтобы их всех не съели крокодилы.
Придя на причал и спустив каноэ на воду, я обнаружила рядом с веслом черепаший череп со стола на крыльце Хэпзибы. Она явно оставила его тут для меня. Я вспомнила, как она, Кэт и мать передавали его друг другу все эти годы – напоминание о том, что они связали свои жизни. Сейчас череп лежал на потертом плетеном сиденье на носу, и, хотя вид у него был весьма древний, он зорко глядел вперед, словно правя лодкой.
Трава окрасилась зеленью, и на каждой отмели стояла белая или серая цапля, напоминая изваяние. Их терпеливая неподвижность нервировала. Когда я уже оставила надежду увидеть их в движении, они вдруг пробуждались к жизни, стремительно выхватывая из воды угря.
Я медленно двигалась вслед за отливом и сделала два неправильных поворота, прежде чем добралась до кончавшегося заводью притока, куда Уит привозил меня в тот день, когда мы были вместе. Когда образованный травой коридор привел меня в маленькую бухту, где мы сидели в джонке и беседовали, я положила весло на колени и предоставила лодку дуновению легкого ветерка. Он пригнал меня к крохотному болотному островку, на котором Уит построил свое отшельничье убежище на взгорке, под единственной пальмой.
На мне была пара старых болотных сапог, которые мать надевала, чтобы собирать урожай устриц на рифах; вместе с Кэт и Хэпзибой они набирали их целыми бочками, запасаясь на сочельник. Выйдя из каноэ, я по щиколотку увязла в грязи. По консистенции она была точь-в-точь как болтушка для выпечки и издавала гнилостный запах, который я с возрастом полюбила.
Я вытащила каноэ на траву. Вспотев, стянула спортивную куртку, обвязала ее вокруг пояса и, стоя в одной черной футболке, стала прислушиваться, не раздастся ли гудение мотора джонки Уита. Отплывая, я видела ее на причале. Я посмотрела на часы. Я приплыла точно в то же время, что и в первый раз, когда, по моим расчетам, он должен был делать осмотр своих птичьих базаров.

 

Когда я глядела на заводь, образующую почти безупречный, скрытый от чужих глаз круг, мне вдруг показалось, что слышу лодочный мотор, и я на мгновение застыла, следя, как черные водорезы пикируют вниз и серебристая кефаль плещется в воде, но звук пропал, и тишина вновь обступила меня.
Захватив и перекинув через плечо корзинку с художественными принадлежностями, я решила, что если Уит не появится, то немного порисую. Честно говоря, мне требовалась какая-нибудь существенная причина быть здесь, что-нибудь помимо желания увидеть его, что-нибудь, на что можно сослаться. «Я приехала сюда порисовать», – могла сказать я.
Доставая корзинку из каноэ, я инстинктивно прихватила и черепаший череп. Было глупо таскать его с собой, но мне не хотелось оставлять его в лодке. Прокладывая путь через густой остролист и пальмовую поросль, я добралась до лежбища Уита и рассмеялась: он скопировал конструкцию с изображений вифлеемских ясель.
Чтобы забраться под скошенную крышу, мне пришлось слегка пригнуться. Проволочная ловушка для крабов, стоявшая в дальнем, затемненном углу, заменяла небольшой столик, рядом лежал свернутый невод. Уит сложил из пальмовых листьев крест и приколотил к доске. Если бы не характерный крест, шалаш мог быть построен кем угодно.
Стоя там, я поняла, почему он любит это место. Это был монастырь, но иного рода-отгороженный со всех сторон водой и болотами, дикое место, без аббатов и вероучений, приют инстинктов и природных ритмов, всегда существовавших здесь.
Я положила череп на крабовую ловушку, любуясь его цветом, напоминавшим слоновую кость. Я представила, что он принадлежал самке, трехсотфунтовой морской черепахе, которая из года в год выползала на Костяной пляж, чтобы откладывать в песке яйца. Однажды отец привел нас с Майком туда летней ночью, когда пляж кишел маленькими черепашками. Мы смотрели, как они стремглав бросаются к морю, плывут по протянувшейся по воде лунной дорожке.
Положив руку на череп, я почувствовала отголосок присутствия Хэпзибы. Кэт. Даже матери и Бенни.
Я расставила на земле переносной мольберт, который откопала в центральном универмаге, и прикрепила к нему акварельную бумагу. Разложила палитру, угольные карандаши для набросков, кисти, поставила кувшин с водой, а затем сняла сапоги, скрестив ноги, села перед мольбертом и уставилась на пустой белый лист.
Я уже нарисовала дюжину или больше русалок для Кэт, иногда засиживаясь допоздна, чтобы закончить работу. Начала я с обычных сюжетов – русалки на скалах, русалки под водой, русалки на воде, – пока мне не надоело и я не стала рисовать их в обыденных, но непривычных местах: за рулем многоместного автомобиля в Атланте с малюткой русалкой, пристегнутой к стульчику на заднем сиденье; балансирующей на хвосте перед плитой, в фартуке с надписью «Поцелуйте повара», жарящей рыбу на сковороде с длинной ручкой, и, наконец, мое любимое – в кресле парикмахерского салона, где ей отрезают ее длинные шелковистые косы и делают короткую угловатую стрижку с челкой.
«Теперь ты у нас стряпуха», – сказала Кэт. Картинки были распроданы моментально, и она попросила меня принести еще.
Раньше меня осенила идея нарисовать русалку с веслом в каноэ, одетую в спасательный жилет, но теперь, взявшись за карандаш, я изобразила совсем другое – лоб и глаза, набросав их внизу листа так, будто женщина выглядывает из-за препятствия. Руки она держала вытянутыми над головой, что создавало впечатление, будто она обеими руками тянется к чему-то. Не знаю, откуда возник этот странный образ.
Я смочила бумагу и стала наносить один поверх другого тонкие слои синей краски, уменьшая насыщенность цвета по мере того, как спускалась к низу листа, окружив голову женщины светлыми тенями. Голову и руки я нарисовала сиеной и умброй. В широко открытых глазах женщины читалась тревога, взгляд был устремлен вверх, в пустое голубое пространство, заполнявшее большую часть листа. В качестве последнего штриха я двумя быстрыми движениями встряхнула кисть, изобразив брызги, обтекающие руки женщины.
Когда я отложила кисть, рисунок показался мне глупым. Но когда я откинулась назад и снова посмотрела на работу, меня поразило, что брызги напоминают пузырьки воздуха, а наслоения голубого – разные уровни глубины. Надо перевернуть рисунок вверх ногами.
Это была не женщина, выглядывающая из-за чего-то с вытянутыми вверх руками, это была ныряльщица. На перевернутом рисунке запечатлен момент, когда руки и голова только входят в воду, отчетливо вырисовываясь на фоне пустоты внизу.
Я продолжала вглядываться. Стоило мне перевернуть лист, как я поняла – теперь правильно.
Издалека донеслось монотонное гудение лодочного мотора, моя рука непроизвольно потянулась к горлу и так и осталась, по мере того как звук становился ближе. Я представила, как Уит подплывает к острову, видит каноэ Хэпзибы и гадает, кто это. Звук резко оборвался, когда он выключил мотор. Залаяла собака. Макс.
Ожидание волной нарастало в груди, странная эйфорическая энергия, все больше и больше мешавшая мне спать и есть и без конца рисующая картины нашей близости, сделала меня безрассудно смелой. Превратила в кого-то другого. Была не была!
Первым я увидела Макса. Он вприпрыжку подбежал ко мне, язык свешивался на сторону. Я нагнулась погладить его и тут увидела Уита, переступавшего через гниющий пальмовый ствол. Заметив меня, он остановился.
Учащенно дыша, я продолжала почесывать голову Макса.
– Значит, вот он, приют отшельника, о котором не знает аббат, – сказала я.
Уит все еще стоял неподвижно и молча. На нем была все та же рубашка, на шее висел крест, а в руке он держал желтовато-коричневый полотняный мешок. Мне показалось, что в нем книги. Лицо его было затенено ровно настолько, что я не могла прочесть написанного на нем выражения. Я не понимала, скован ли он радостью или удивлением. Это мог быть трепет. Он прекрасно понимал, что я здесь делаю. Все его тело выдавало, что он понимает это.
Сунув руку в карман, он направился ко мне. Я заметила седые пряди, светившиеся в его волосах.
Подойдя к мольберту, он бросил мешок и присел на корточки рядом с моим рисунком, чувствуя облегчение, как мне показалось, от того, что теперь у него есть занятие.
– Хорошо. Очень необычно.
Я провела большим пальцем по безымянному – там, где раньше было обручальное кольцо. Кожа в этом месте казалась обнаженной и какой-то новой. Нежной. Уит притворился, что разглядывает рисунок.
– Надеюсь, вы не против, чтобы я приезжала сюда рисовать, – сказала я. – Наверное, мне надо было спросить разрешения, но… понимаете, не так-то просто снять трубку и позвонить.
– Вы вовсе не должны спрашивать моего разрешения. Это место принадлежит всем. – Уит поднялся, но продолжал глядеть вниз, на рисунок, стоя спиной ко мне.
Трава вокруг нас колыхалась, как водоросли. Мне захотелось подойти, обнять его, прижаться щекой к его спине и сказать: «Все хорошо. Так было предначертано», но это было не в моих силах. Он должен был услышать это как-то иначе, почувствовать нутром. Уит должен был поверить в справедливость этого, как я.
Он выглядел болезненно скованным, стоя так, и я подумала: старается ли он услышать голос, который подскажет, что ему делать, голос, который не может ошибиться, или он попросту хочет отгородиться от меня?
Я сказала себе, что постою тут босиком еще минутку, пока не станет окончательно ясно, что единственный достойный выход – это надеть сапоги, собрать свои художества и удалиться. Я поплыву обратно и никогда больше не заговорю об этом снова.
Уит резко обернулся, словно услышав мои мысли. Шагнув к нему, я оказалась достаточно близко, чтобы почувствовать соленый запах, исходивший от его груди, от влажных кругов под мышками. Солнце вспыхнуло в синеве его глаз. Он привлек меня к себе и обнял.
– Джесси, – шепнул он, зарываясь лицом в мои волосы.
Я закрыла глаза и прильнула ртом к его груди, провела губами по его коже, пробуя на вкус горячую впадинку между ключиц. Я расстегнула каждую маленькую белую пуговку, целуя кожу под рубашкой. Деревянный крест закрывал середину грудной клетки, и мне пришлось отодвинуть его, чтобы поцеловать это место.
– Подожди, – попросил Уит, снял через голову кожаный шнурок, на котором висел крест, и бросил его на землю.
Когда я дошла до пуговицы, прятавшейся под ремнем, я потянула рубашку, вытащила ее из джинсов и продолжила расстегивать до конца, пока она не распахнулась, развеваясь на легком ветру. Уит наклонился и поцеловал меня. У поцелуя был вкус вина, оставшийся после мессы.
Он провел меня в испещренный солнечными пятнами шалаш, снял рубашку и расстелил на земле, потом раздел меня, сняв футболку через голову, расстегнул брюки защитного цвета и опустил до лодыжек. Я перешагнула через упавшие брюки, оставшись в легких голубых трусиках и такого же цвета лифчике, и замерла, позволив Уиту разглядывать себя. Сначала он посмотрел на мою талию, ту извилистую линию, где она переходит в бедра, потом бросил быстрый взгляд на мое лицо, прежде чем позволить ему блуждать по моим грудям, опускаясь все ниже.
Я стояла не двигаясь, но вокруг бушевала лавина, созидалась и тут же ускользала новая история.
– Просто не верится, какая ты красивая, – выдохнул Уит.
У меня чуть было не вырвалось: «Нет, нет, вовсе нет», но я вовремя остановилась. Вместо этого я расстегнула лифчик, и он упал рядом с крестом.
Я смотрела, как Уит наклоняется и расшнуровывает ботинки. Кожа на плечах уже покрылась глянцевым загаром. Потом он выпрямился, босой, полуобнаженный, джинсы сползли и сидели на бедрах.
– Иди ко мне, – попросил он, и я подошла и приникла к его гладкому телу. – Я хотел тебя с самого начала, – сказал Уит, и от того, как он сказал это – пристально глядя мне в глаза, озабоченно хмурясь, – я содрогнулась. Он опустил меня па рубашку и стал покрывать поцелуями мою шею, грудь, бедра.
Мы занимались любовью, а вокруг острова бушевал прилив, и Макс спал на солнце. В воздухе ощущался таинственный запах, сладкий и чуть горьковатый. Позже я решила, что это был запах глицинии. Чувствуя равномерные движения Уита, я слышала пронзительный крик скопы, доносившийся из-под облаков. Шорох краба, проворно перекатывавшего камешек.
Земля была жесткая, кочковатая, покрытая виноградной лозой и ростками пальм. Один из них тыкался мне в плечо, и тело покрылось мурашками от холода, от глубоких кобальтовых теней, залегших в глубине шалаша. Я начала дрожать. Уит подложил руку мне под плечо, защищая от колючей поросли пальм.
– Ты в порядке? – спросил он.
Я кивнула. Мне нравилось все. Я хотела быть здесь, лежать на омываемом приливом клочке земли, принадлежать ему на виду у болот, у кружащих в поднебесье птиц.
Уит улыбнулся мне, коснувшись моего лица другой рукой, обводя подбородок, губы. нос. Он уткнулся лицом в мою шею и глубоко вздохнул, и я растворилась в этом мгновении, в котором Уит, плоть моего тела и неистовое желание слились воедино.
Я обитала в этих мгновениях так, как мне никогда не приходилось раньше. Они настигали меня как бы через некий усилитель, делавший движения наших тел и пульсирующий мир вокруг нас более живыми и ослепительными, более реальными. Я даже чувствовала, как хрупки и тленны все мои движения, как всю мою жизнь они являлись ко мне, умоляя, чтобы я жила ими, даже лелеяла их, и как бесстрастно я обращалась с ними.
Позднее я думала о том, что если секс – это действительно разговор, способ сообщить нечто другому, то что сказали мы друг другу тогда? Откуда доносились эти отчаявшиеся, красноречивые голоса?
Потом я лежала рядом с ним, все еще обнаженная, согреваемая его телом, от которого исходили волны удивительного жара. Бедра мои были перепачканы грязью, крохотные зеленые листья мирта прилипли к икрам. Макс встал, побродил вокруг и, свернувшись, пристроился с другой стороны от меня.
– Я чувствую себя той женщиной с картины Гогена, – сказала я.
– Которой? – спросил Уит, еще теснее прижимая меня к себе.
– Экзотической островитянкой, каких он всегда рисовал. Ты знаешь. Обычно она была одета в красный саронг.
Уит посмотрел на череп, который я положила на крабовую ловушку, и улыбнулся. Потом провел пальцами вдоль выемки между грудей. Я увидела, что костяшки его кровоточат от крохотных уколов пальмовых листьев.
Макс захрапел. Уит лежал с закрытыми глазами. Сонливость после секса была мне непонятна. Адреналин бурлил в каждой клеточке моего тела.
Он начал дышать равномерно, как во сне, а я лежала и прислушивалась. Полдень плыл на волнах прилива, как смытый бурей с корабля груз. Уит спал. Я посмотрела на него. Потом по сторонам – и все казалось мне чудом. Белые крылья отвесно мелькнули над протокой – это скопа метнулась в воду, как низринутый с небес ангел.
Я чувствовала себя выселенной из прежней жизни, нет, не выселенной, отколовшейся. Свободной. Я лежала – гогеновская женщина, – упиваясь буйством случившегося, ощущая себя удовлетворенной, живой.
Только раз я подумала о Хью, и все во мне болезненно сжалось – ответная реакция моей старой жизни, ощущение ужасной нравственной ошибки. Словно ища защиты, я тесно прижалась к Уиту и лежала так, пока это не прошло.
Когда он проснулся, солнце уже клонилось к западу. Из шалаша мне были видны апельсинно-оранжевые краски, затопившие горизонт. Уит сел.
– Уже поздно. Я должен успеть к вечерне.
Когда я потянулась за одеждой, он спросил:
– Ты о чем-нибудь жалеешь?
– Ни о чем, – ответила я. Но это была неправда. Я жалела, что замужем. Что в конце концов я причиню боль Хью, уже причинила. Что Ди тоже будет больно. Что клей, скреплявший нас так долго, рассохся. Но о том, что было между нами, я не жалела. Могла бы, наверное, но не жалела. Я знала, что сделаю это снова. С одной оговоркой. Если не жалеет он.
Я не спросила его об этом. Не хотела знать. Мне была невыносима мысль, что сейчас он пойдет к вечерне и будет умолять Бога простить его.
Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Глава двадцать четвертая Уит