Глава четырнадцатая
Я села на скамью спиной к болотам и подождала, пока отец Доминик не скроется из виду. Что же все-таки случилось?
Он казался таким искренним. Честным. «Джесси, я хочу, чтобы ты мне поверила». Наверное, мне следовало поверить ему. В конце концов, он был старым монахом, безобидно шутившим: «Тук-тук». Все любили его. Более того, Кэт доверяла ему, а Кэт Бауэрс была не дурой. Женщину провести невозможно.
В смущении я откинула голову, следя за тем, как две скопы описывают широкий круг в тумане. Что, если отец Доминик прав? Может, я только наврежу матери, если буду стараться понять ее мотивы?
Мой взгляд упал на «Русалочью сказку», валявшуюся рядом на скамье. Я раскрыла ее на титульном листе. «Не тот ли зум, которого ты ждала?» – написал отец Доминик своим своеобразным косым почерком, потом накарябал мое имя.
Глядя на дарственную надпись, я постепенно понимала, что не верю ему. Не верю, и все. Нутром сознавала, что должна – подтверждением этому были Кэт и мать, которые беззаветно доверяли ему, – но не могла представить себя на их месте.
Я посмотрела на часы. Было самое начало двенадцатого. Скоро надо возвращаться и готовить матери обед, но у меня вдруг появилось непреодолимое желание тихонько проскользнуть в церковь и посмотреть на русалочье кресло.
В последний раз я видела его лет двадцать пять назад, перед самым окончанием колледжа. Хотя в детстве мы с Майком часто затевали в кресле возню, оно всегда было связано у меня с отцом – думаю, потому, что он первый показал его мне, рассказал его историю, и еще потому, что любил кресло почти так же сильно, как свою лодку. Мать же, напротив, и видеть его не желала.
Так было не всегда. Вплоть до смерти отца она вообще не упоминала о кресле. Год за годом он был одним из мужчин, которые несли русалочье кресло две мили – от церкви до паромного причала – для благословения рыболовецкого флота, которое мать одобряла. Обычно монахи выбирали более набожных людей, а Джо Дюбуа был стопроцентным язычником, однако каким-то образом ему всегда удавалось примазаться к делу. Просто он, сам признаваясь в этом, верил в благословение лодок для ловли креветок; ему было без разницы, кто – святая Сенара, Бог, монахи или пес Макс – будет их благословлять. Но, думаю, дело было не только в этом. В то время как мать любила святую Сенару, отец любил ее другое обличье, обличье русалки Асеноры.
На подлокотниках у кресла были круглые железные крючья, чтобы продевать шесты, и каждый апрель, рано утром накануне Праздника святой Сенары, четверо мужчин поднимали шесты на плечи и торжественно выносили кресло из церкви, проносили через ворота аббатства, по главной улице, мимо островных лавок, словно это был трон Клеопатры или носилки с изваянием греческого бога. Помню, как мы с Майком весь путь вышагивали рядом с отцом, надутые и важные – «чванные», как сказала бы мать, – а островитяне двигались вслед за нами длинной, разноцветной, извивающейся процессией, похожей на свадебную.
Шагая теперь к церкви, я думала об этих ярких процессиях, о молитве, которую аббат читал, сидя в русалочьем кресле на краю причала, и поднимал в благословении руки. Примерно сорок траулеров, не только с острова Белой Цапли, но и из Мак-Клелланвилля и Маунт-Плезент тоже, плыли мимо пирса, увешанные гирляндами разноцветных огней, а бурлящая за ними вода в сгущающейся тьме напоминала расплавленную сталь. После благословения и церемониального окропления кресла морской водой островитяне бросали в бухту «Русалочьи слезки» – жемчужного цвета камешки, – чтобы почтить память святой русалки, Вынужденной оставить океан. После чего весь остров собирался за столами кафе «У Макса», поедая жареные и вареные креветки.
Между зданием, где плели сети, и церковью была поросшая травой лужайка, на которой монахи обычно раскидывали сети на деревянных распялках и обрабатывали пахнущим медью раствором, чтобы они стали крепче. Сейчас распялки убрали, но я заметила монаха в рясе, бросавшего Максу ярко-желтый теннисный мяч. Когда Макс возвращался к нему с мячом, монах наклонялся и чесал собаку между ушами. Это был брат Томас.
Когда я подошла, он обернулся, а узнав меня – иначе и не скажешь, – весь засветился радостью. Он пошел мне навстречу, держа в руке теннисный мяч, Макс прыгал сзади.
– Я не собиралась прерывать вашу игру, – сказала я, почему-то стараясь не улыбаться, но не в силах сдержать улыбку. При виде брата Томаса меня захлестнула волна счастья.
– Просто развлекался с Максом до обедни и мессы.
Наступила пауза, я оглянулась на деревья, потом снова повернулась к брату Томасу, наблюдавшему за мной с едва заметно проступавшей на губах улыбкой. Я подумала о своем сне – как мы лежим на плоту посреди океана. Образы сна часто вспоминались мне за последние два дня: откинутый капюшон, открывший его лицо, его рука, касающаяся моей щеки, скользящая по спине. Я смутилась, подумав об этом в его присутствии. Как будто он мог видеть меня насквозь.
Я резко потупилась и увидела выглядывающие из-под рясы башмаки брата Томаса, облепленные засохшей болотной грязью.
– Мои рабочие ботинки, – сказал он. – Я птичий монах.
– Кто?
– Птичий монах, – со смехом повторил он.
– И что это такое?
– Государство платит нам за то, что мы заботимся о птичьих базарах – они под охраной закона, – поэтому одному из нас поручено каждый день взбираться туда и присматривать.
– Вы не плетете сети с остальными?
– Слава богу, нет. У меня это получалось ужасно, к тому же я самый молодой здесь, и мне досталась работа за пределами монастыря.
Макс сидел, терпеливо выжидая.
– Ну-ка, – скомандовал ему Томас, подбрасывая мяч высоко в воздух.
На какое-то мгновение мы оба отвлеклись на Макса, изо всех сил помчавшегося за мячом сквозь дымку тумана.
– Но что конкретно делает птичий монах? – спросила я.
– Он отслеживает птичьи популяции – не только белых цапель, но и пеликанов, серых цапель, скоп – словом, большинства. Весной и летом он взвешивает и измеряет яйца белых цапель, проверяет гнезда, выводки, всякое такое. В это время года работы мало.
Я почувствовала исходивший от него приятный запах. Это был запах виноградного желе.
– Значит, вы наблюдаете за птицами.
Брат Томас улыбнулся.
– В основном да, но я занимаюсь и другими вещами – исследую устричные отмели, беру пробы воды, все, что понадобится. В Министерстве природных ресурсов на меня заведен контрольный список. – Макс опрометью примчался к нему, держа в пасти мяч, брат Томас взял его в руки и сунул в свой наплечник. – Обычно я беру Макса с собой, – добавил он, поглаживая собаку по спине.
– Вижу, вам нравится ваша работа, – сказала я.
– Если честно, я иногда думаю, что меня держат здесь именно мои вылазки на протоки.
– Понимаю. Я на этих протоках выросла. Мы с братом любили птиц. Мы часто выбирались на птичьи базары и смотрели, как самцы цапель танцуют, ухаживая за самками.
Я выпалила это не думая. И это была бы всего лишь чепуха, сущий пустяк, просто глупый разговор о птицах, если бы, поняв, что я сказала, я бы не осеклась и не поперхнулась, удивляясь сама себе. Румянец залил мою шею, потом щеки, так что, конечно, он понял, что я вкладываю какой-то сексуальный смысл в то, чем мы занимаемся. Мне захотелось повернуться и опрометью броситься прочь, как Макс.
Брат Томас внимательно глядел на меня. Я не сомневалась – он знает, о чем я подумала, но он был отзывчивым и постарался сгладить неловкость.
– Да, я много раз видел это, – подтвердил он. – Это очень красиво, когда они щелкают клювами и вытягивают шеи.
По правде сказать, последние пять минут именно я щелкала клювом и вытягивала шею.
– Я рассказал вам, чем занимаюсь я, – проговорил он между тем. – А чем занимаетесь вы?
Я старалась держаться строго и с достоинством, но не знала, как сказать, кто я и что вообще делаю. Действительно – что? Веду хозяйство ради Хью? Ваяю сценки в ящичках и размещаю в них коллажи? Нет, больше я даже на это не могла притязать. А Ди выросла и уехала, так что я не могла сказать: «Я домохозяйка, ухаживающая за ребенком», так же весело, как раньше.
– Знаете, на самом деле я собиралась посмотреть кресло русалки, – сказала я. – Так что не буду больше вас задерживать.
– Вы меня вовсе не задерживаете. Давайте я вас провожу. Если вы, конечно, не хотите побыть одна.
– Ладно, – согласилась я. Я поняла, что он заметил перемену в моем поведении, и не знала, почему он настаивает. Хотел ли он побыть со мной или просто проявлял гостеприимство?
Он тронул меня за локоть, выводя на дорожку, шедшую в обход церкви, тем же едва заметным, обычным жестом, что и мать, но, когда я почувствовала прикосновение его руки, меня словно током пронизало.
Церковь была безлюдна, трепетная тишина царила в ней. Мы осторожно прошли по центральному нефу между хорами, мимо алтаря в узкую крытую галерею, где помедлили перед аркой, ведущей в крохотную часовню.
Кресло русалки стояло на возвышении, покрытом темно-красным ковром. Я заметила, что в некоторых местах ковер протерся почти насквозь. На стене высоко над креслом было расположено узкое окно. Пробившаяся сквозь него полоса тусклого желтоватого света падала на сиденье.
Пройдя вперед, я положила руку на спинку кресла. Она была покрыта сложным узловатым кельтским узором. Русалки, образовывавшие подлокотники, были по-прежнему выкрашены в зеленый, золотой и красный, хотя краски с последнего раза несколько поблекли.
Я не думала, что вид кресла так взволнует меня, но слезы моментально навернулись на глаза. Отец садился в кресло и легонько ударял себя по ноге, чтобы я забралась к нему на колени. Прижавшись щекой к грубому вельвету его куртки, я шептала: «Ты молишься?» Потому что, сидя в кресле, каждый молился. Как правило, просил о невозможном, и считалось, что святая ответит на заклинание. Прежде чем мать прониклась своей странной неприязнью к креслу, она часто напевала мне стишок, который каждый ребенок на острове знал наизусть:
В кресло садись —
И помолись.
А завтра, чуть свет,
Святая Сенара
Даст ответ.
– Да, читаю молитву, – шептал мне в ответ отец. – Только смотри, не выдай меня матери. А то разговоров не оберешься.
– А о чем ты молишься?
– О тебе.
Я садилась, наэлектризованная таким ответом. Отец возносил молитву обо мне, а ведь все, что он попросит, сбудется.
– А чего ты просишь?
Он касался пальцем кончика моего носа.
– Чтобы ты всегда оставалась моей Юлой.
Я заметила, что брат Томас стоит в дверях, не решаясь – войти или оставить меня одну. Я скользнула рукой по деревянным русалочьим локонам, затем по ее крыльям.
– Я всегда думала – почему у нее крылья? – сказала я. – Никогда не слышала, что у русалок бывают крылья. А вы не знаете, откуда?
Брат Томас воспринял это как приглашение, каковым оно и являлось, и подошел к другой стороне кресла, вступив в луч падавшего сквозь окно света с крутившейся в нем пылью. По его рясе протянулась светлая полоска.
– Наши монахи считают, что она отчасти сирена. А у сирен были рыбьи хвосты и крылья.
Крылья вдруг напомнили мне об оперении. О брачных танцах.
– Но я считала сирен ужасными существами.
– Вы, вероятно, вспомнили «Одиссею» – как они соблазняли моряков, заманивая их на скалы, но до этого они были морскими богинями. Приносили вести из глубин. Вроде ангелов, но только не спускались с небес, а поднимались из моря. Предполагают, что их вести могли вдохновлять и исцелять, так что сирены не всегда были плохими.
Должно быть, я выглядела удивленной, что он так много знает об этом, потому что брат Томас слегка усмехнулся и сказал:
– Иногда я заменяю брата Беду; он ведет у нас экскурсии.
Я услышала шарканье в коридоре, прямо за дверями часовни, и обернулась, ожидая увидеть, что войдет монах, но никто не вошел, и мы еще несколько минут проговорили о русалках. Брат Томас сказал, что ему нравится мысль о русалках с рыбьими хвостами и крыльями, поскольку это означает, что они принадлежали к двум совершенно различным мирам, могли обитать в равной степени в небесах и в море, и что он завидует им. Он завел об этом пространную речь, но я не уловила в его словах гордыни, нашла их всего лишь интригующими, и, если начистоту, меня взволновало, что он обладает этим тайным знанием.
Я вновь устремила взгляд на подлокотник кресла, притворяясь, что меня занимают русалки – хвостатые и крылатые загадочные существа, – не переставая чувствовать, что брат Томас по-прежнему смотрит на меня.
– Вы верите в историю о том, что всякому, кто садится в кресло и молится, будет даровано то, о чем он молится? – спросила я.
– Только не в магическом смысле.
– Как я поняла, вы не садитесь в кресло вроде туриста и не молитесь?
– Молюсь, только по-другому.
– Как по-другому? – спросила я и, только задав вопрос, поняла, насколько навязчиво и бестактно он прозвучал. Я была уверена, что никогда прежде никого не спрашивала о том, как он молится.
– Томас Мертон писал, что его молитвы – это птицы, и, мне кажется, я тоже так чувствую. Лучше всего мне молится на болотах. Это единственные молитвы, на которые откликается моя душа.
Душа. Слово эхом отозвалось во мне, и я, как то нередко бывало, задумалась, что же это такое. Люди постоянно говорили о душе, но кто и что о ней знал? Иногда душа представлялась мне контрольной лампочкой внутри человека – огоньком из невидимого ада, который называют Богом. Или вязким материалом вроде куска глины или зубопротезного слепка, который вбирал в себя всю сумму переживаний личности – миллион оттисков счастья, отчаяния, страха, все незаметные уколы красоты, которые мы когда-либо чувствовали. Я могла спросить об этом брата Томаса, но в это мгновение зазвонил колокол. Брат Томас вышел в коридор, обернулся, но даже оттуда мне была видна ослепительная синева его глаз.
– Я не молюсь в русалочьем кресле, но запомните, это не означает, что оно не волшебное.
Снова раздался колокольный звон. Улыбнувшись мне, брат Томас сунул руки в наплечник, где лежал теннисный мяч Макса, и удалился.