Глава вторая
Эпизоды войны
Ужас власть имущих начал проявляться в полной мере, когда к нестяжателям стали переходить священники Римско-католической церкви и профессора Сорбонны – люди, так сказать, повышенной чуткости, успевшие «разочароваться» в исламе. Они, как водится, последними заметили живой источник, но зато их выбор кое о чем говорит: эти персонажи всегда делают ставку на потенциальных фаворитов и редко ошибаются. Жан Боденарг, возвестивший о начале второй реформации, возможно, и поторопился, но и в самом деле со времен Лютера в христианских общинах не отмечалось еще такого духовного подъема и собственно религиозного творчества. Камень, отброшенный строителями, все же поставлен во главу угла, а то, что этот камень обнаружился среди руин, чуть ли не буквально подтверждает слова Евангелия.
Знаменитая гегелевская фраза о том, что «историю движут вперед не лучшие ее стороны», может пониматься по-разному. Маркс, Ницше и, скажем, Фрейд понимали и применяли ее каждый на свой лад – все дело в том, что´ или кого считать лучшим. У первых христиан, последователей Иисуса, была на этот счет своя версия. Однако есть и нечто общее в любом понимании гегелевской формулы. Речь идет о том, что мгновенная и очевидная признанность мира сего неизбежно расходится с истиной будущего, а следовательно, и с истиной истории. Быстрота распространения того или иного поветрия (скорость соблазнения) это, как правило, плохой признак с точки зрения судьбы, так сказать, жизненности учения. Великое вызревает долго, и ничто не истребляется с такой беспощадностью, как преждевременные ростки того духовного явления, которому суждено покорить мир.
Даже та очевидная вещь, что принципы нестяжательства не просто не противоречат Новому Завету, но и напрямую основываются на нем, пришла в голову далеко не сразу, а иерархам церкви она пришла в голову в последнюю очередь. Уж больно нелегко дается узнавание: профессионалы ожидания придумывают множество примет, составляют коллективный портрет грядущего избавителя, который, несомненно, должен быть мудр их мудростью (не зря же они всю эту мудрость усваивали), а тут под ногами всякий сброд шатается, смущает паству… Сам Иисус немногое сказал о грядущих воспреемниках его истины. Но кое-что все-таки сказал: И последние станут первыми. Это горькая истина для всех иерархов, поскольку в своей отрицательной форме она означает, что первенствующие в хрониках мира сего ни при каких обстоятельствах не будут первыми в Его Списках.
Смысл христианского кенозиса в значительной мере определяется отдаленностью «точки воплощения». Иисус в принципе не мог бы быть земным царем наподобие Гаутамы Будды. То, что Дева Мария была женой плотника, а сам Иисус в миру бродягой, отнюдь не является случайным обстоятельством: принадлежность к отвергнутым органично определяет дух христианства как таковой. Кенозис не является «снисхождением» ни в каком смысле, это скорее предельная ставка на ту подлинность, которую не смог укротить Вавилон. «Отброшенность» камня строителями Вавилона есть указатель его возможной пригодности для Града Божьего – всего лишь возможной, но и это уже немало. Ведь все, что размещено в вавилонских витринах, в принципе неспасаемо.
Поразительным образом подражание божественному кенозису можно обнаружить на полюсах, весьма далеких от доктринального христианства. Вот Маркс с его подчеркнутым атеизмом: кажется, что смирение меньше всего свойственно этому революционеру. Однако в гимназические годы Маркс написал небольшое сочинение «О подражании Христу», и соответствующие мотивы и отголоски можно обнаружить во многих его работах – чего стоит «Манифест Коммунистической партии», пронизанный пророческим пафосом. Но еще более важен совершенно христианский по своей радикальности решающий выбор: книгочей, очарованный гегелевской философией, а затем и духом науки, обреченный, казалось бы, на академическую карьеру, решительно оставляет среду своей потенциальной признанности и выбирает самую далекую точку идентификации – пролетариат. Что особенно важно, выбирает как раз не из снисхождения, а по принципу решающей ставки. Если отбросить внешнее наукообразие, модное в середине XIX века, критерий выбора будет все тот же: и последние станут первыми.
Дезертирство Маркса с Острова Сокровищ выглядело (и по сей день выглядит) предательством цеховых интересов, изменой делу чистого разума. Однако именно благодаря дальности броска образовался простор для теоретического осмысления (поле развития философии), равно как и для самой истории, поступь которой резко ускоряется, когда есть куда ступать.
Не менее великий книгочей и богоборец Ницше тоже совершает своеобразный кенозис, избирая фигуру воина-аристократа как вершину человеческого проекта, фигуру чуждую, враждебную и опасную для своего собственного цеха. Однако сила и влиятельность философии Ницше в значительной мере связана с высотой взятого барьера, и сам философ прекрасно сознавал это. Полная ясность выбора присутствует и у Бланка. Бизнесмен, добившийся в конце концов ошеломляющего успеха, оформитель одной из самых ярких витрин общества потребления, Бланк напоминает Савла, ставшего Павлом. Он разглядел ростки истинной жизни в мишурном, марионеточном существовании, распознал истинный пролетариат и сделал на него решающую ставку. Бланкисты и по сей день составляют самое прочное ядро нестяжателей.
* * *
За время своего исторического существования Европа видела множество гражданских войн, при желании можно, наверное, составить целую энциклопедию уличных боев. По странному совпадению достаточно яркую страницу в эту стихию вписал Огюст Бланки – в некотором смысле тоже предшественник Бланка. Вообще, чего только не было: баррикады, перевернутые автобусы, бутылки с зажигательной смесью, ленинские тезисы относительно первоочередности захватываемых объектов: телефон, телеграф, мосты, банки… Порядок очередности решительно изменился: мог ли предполагать Ленин, что контроль над крышами и чердаками новые пролетарии предпочтут захвату казарм и банков? Кое-что изменилось, конечно, еще с приходом воинства Пророка (в частности, именно радикальные исламисты отказались от принципа топографического обособления воюющих сторон). Тактика «выжженного асфальта» тем не менее завершила целую эпоху войн во имя политики, хотя духовное противоборство религий выходило, разумеется, за пределы политики.
Нестяжательские войны представляют собой конфликт двух версий мира, их особенность в том, что принципиально отсутствует трофей (добыча), обладание которой знаменовало бы победу той или иной из сторон. Необычность цели во многом определяет и выбор средств. Например, жестокость по отношению к противнику легко может стать причиной твоего поражения, но и нерешительность ни к чему хорошему не приводит. Практически отсутствует так называемая рутина войны: изобретательность, поиск новых приемов относятся в данном случае не к разряду военных хитростей, а к самой сути противоборства.
Контроль над крышами, «нишами» и подземными коммуникациями исключительно важен, в частности, потому, что горизонтальное кольцо окружения дополняется вертикальным – собственно говоря, кольцо преобразуется в сферу, прервать которую без серьезных повреждений собственного социального тела практически невозможно. Если топографически противоборствующие стороны не обособлены друг от друга, находясь на расстоянии брошенного взгляда, а то и вытянутой руки, то «стихии», в которых они обитают, соприкасаются лишь по краям. Условно говоря, вещеглоты облюбовали стихию земли – отсюда и характерная приземленность их устремлений и интересов, нестяжатели же обитают в стихии воздуха, куда нет доступа пользоприносящему племени. А промежуточную среду заселяют двоякодышащие, которые сегодня на стороне нестяжателей (как сочувствующие) и даже составляют ближайший резерв.
Если все же ограничиться упрощенной картографической проекцией театра военных действий, нетрудно заметить, что вторичные джунгли, так же как и прерии (техногенные пустыри), представляют собой территории, уже брошенные цивилизацией, фактический суверенитет над ними был утрачен уже несколько десятилетий назад. Еще тогда для их удержания постиндустриальному обществу не хватило духовных сил – теперь их не хватает и подавно.
Итак, трофеи не нужны в этой войне. Более того, они выполняют роль ловушек: стоит позариться, пожелать овладеть – и поражение неминуемо. По-настоящему имеют значение только пленные, причем сдавшиеся в плен добровольно – плененные. И по этому важнейшему критерию соотношения потерь за последние десятилетия явно не в пользу вещеглотов. Конечно, время от времени раскаивающиеся нестяжатели в одиночку и небольшими группами возвращаются в лоно цивилизации. Но, во-первых, среди них решительно преобладают те, кто решил уйти на покой. И это очень характерный момент, ведь тем самым общество потребления невольно обнаруживает свою глубоко скрываемую сущность – быть местом у(с)покоения, кладбищем и домом престарелых по преимуществу.
А во-вторых, пополнение нестяжательских рядов, так сказать ежегодный прирост дезертирующих с Острова Сокровищ, превышает естественную убыль во много раз. Пленные, плененные азартом бытия-поперек, выбирающие свободный полет, пусть даже с переходом в свободное падение, приходят из всех социальных слоев без исключения. Пока мировая война за человеческие души идет успешно для нестяжателей.
Но толоконный лоб еще крепок.
* * *
Еще в самом начале столетия бланкисты перешли к активным антипотребительским акциям, направленным на разрушение алтаря пользоприношения (товаропроизводящей сберегающей экономики). В этих отдельных сражениях и целых кампаниях проявляется воистину неистощимая изобретательность. Бои на экономическом фронте идут с переменным успехом, но, похоже, теоретикам, так же как и капитанам экономики, удалось все же объяснить, что логика эквивалентных обменов не так уж и логична. И во многих узких местах достаточно уязвима.
Свежа в памяти оригинальная и прекрасно сработавшая идея японских макаси с именными деньгами. Ее придумали ребята в Иокогаме, где разработка и была впервые применена (хотя бланкисты предлагали Хиросиму), после чего практика именных денег распространилась по всей Японии, а затем вышла и за ее пределы. Замысел был прост, как все гениальное. Обитатель джунглей приходил к работодателю с пачкой «именных денег» – чаще всего листков, вырванных из блокнота и снабженных автографом, – и говорил примерно следующее:
«Вот вам мои денежки, бакалейщик-сан (брокер-сан, расклейщик-афиш-сан, метрдотель-сан), вы будете платить мне их за работу, если мы с вами договоримся. Я берусь выполнять все ваши поручения в пределах разумного, а в конце недели получаю одну-две из моих купюр – в зависимости от того, насколько удовлетворит вас моя работа. Никаких других расходов от вас не потребуется».
Подавляющее большинство работодателей поначалу отказывались: кому охота иметь дело с сумасшедшим? Но те, кто согласился, не пожалели: парни и девушки работали исправно, можно сказать в охотку. Как правило, рабочий день был весьма сокращенным – но ведь совершенно бесплатным… Не тратя ни единой иены, работодатель получал качественные товары или услуги (правда, слово «товар» в этом контексте изначально вызывало сомнения). Но и вольные нестяжатели получали свое. Во-первых, не слишком обременительное, порой даже интересное занятие, во-вторых – ожидание эффекта масштабной диверсии, когда вещеглоты наконец поперхнутся от собственной жадности.
Так оно и случилось. Оплата именными деньгами быстро вошла в моду, расчеты в этой «валюте» стали использовать даже крупные фирмы, и вскоре на освобожденных территориях (в джунглях мегаполисов) появилось множество объявлений типа:
«Требуются на неполный рабочий день продавцы (сантехники, санитары, программисты, кассиры). Оплата именными деньгами».
Нужда в кредитных учреждениях стала постепенно уменьшаться, возникли и другие бреши в отлаженном денежном обращении. Впервые за полстолетия снизилась производительность труда – и далее все по цепочке, как и было задумано. Не прошло и пяти месяцев, как обрушилась иена. Все взломщики сейфов, вместе взятые, даже сработай они одновременно, едва ли смогли бы добиться подобного эффекта. Еще через три месяца экономика Японии оказалась на грани катастрофы. То есть вещеглоты «подавились», жирный кусок застрял у них в горле (именно так и говорил Ютака Эйто: «Рано или поздно жирный кусок застрянет у них в горле»).
Почин японских братьев быстро подхватили соседи – именные деньги стали «инвестироваться» в экономику Кореи, Гонконга, Австралии. Через год обвалы начались и в зоне евро. Цивилизация с трудом избежала кризиса, подобного Великой депрессии 30-х годов прошлого века. Для «оздоровления» экономики пришлось прибегнуть к беспрецедентному административному вмешательству государства: под угрозой огромных штрафов предпринимателям было запрещено принимать именные деньги и расплачиваться ими; в Японии, Корее, США и Турции за нарушение запрета предусмотрена уголовная ответственность.
Вещеглоты отбили первую серьезную атаку, но с этой минуты нестяжатели не давали им уже ни минуты покоя. Мир воочию убедился, что человеческий дух, движимый свободой, может быть не менее изобретателен, чем дух, движимый алчностью.
* * *
Более или менее полный обзор диверсий против сберегающей экономики можно найти, например, в книге Юджина Стецински «Товарообмен и шизофрения». Есть и другие исследования, посвященные «фатальным тенденциям» в системе всемирного хозяйства. Но, как справедливо заметил Гегель, «из того, что нечто известно, не следует, что оно уже познано». Попробуем задержаться на идее именных денег, поскольку она хорошо иллюстрирует современные принципы взаимоотношений попа и его работника Балды. Речь идет о конструировании и испытании эффективного оружия, превосходящего порядки симулякров, описанные в свое время Бодрийяром, – и эффективность оружия заключается прежде всего в абсолютной неожиданности направления удара.
Естественный ход вещей (гегелевский Weltlauf) приучает всех его субъектов, от индивида до имперского государства, к ожиданию постоянных подвохов со стороны друг друга. Ожидание редко оказывается напрасным, и на перекрестке «основных мотивов» выстраиваются прочные оборонительные рубежи, так называемые противообманные устройства, которыми снабжены важнейшие человеческие установления. Редуты противообманных устройств простираются от судов и тюрем до электронных паролей и клятв, при этом возможность «взлома» самых надежных замков и самых страшных клятв всегда остается. Важно другое – никакая попытка прорыва в этом направлении не застанет врасплох, а если эта попытка окажется удачной, ничего существенного в Weltlauf она не изменит. Знаменитая сентенция «ничто не ново под луной» относится именно к сфере проявления основных мотивов (социальных инстинктов). Поэтому корысть, честолюбие, жажда власти, наконец, собственно жлобство даже в своих запредельных формах не вызовут удивления и не обезоружат.
Напротив, всякое воздействие, мотив которого непонятен, может привести к непредсказуемым последствиям в любом направлении. Даже затянувшийся розыгрыш, в котором участвуют несколько лиц, способен свести с ума. Именно такое воздействие и оказывает бытие– поперек. Производя обессмысливание в самых незащищенных местах, оно сводит с ума или, по крайней мере, невротизирует классы и социальные институты.
Труд за именные деньги может служить ярким примером вторжения неведомого мотива, для которого не создано ни одного «противообманного устройства». Поэтому даже сравнительно ничтожная доля такого труда способна подорвать денежное обращение в рамках как минимум национальной экономики – и разрушения не ограничатся только денежным обращением. Альтернативный кредит, предоставляемый многочисленными потомками работника Балды, развращает homo oekonomicus по всем направлениям сразу. Во-первых, срабатывает принцип «дареному коню в зубы не смотрят», радикально меняется психологический микроклимат «производственных отношений». Сама технологическая дисциплина при этом, как правило, совершенно не страдает, ведь доброволец трудится в охотку, даже с азартом, к тому же он отвечает за свои «именные деньги» – в этом состоит принципиальное отличие от подневольного и вынужденного социалистического труда. Во-вторых, несмотря на целенаправленные усилия по созданию определенного продукта, слово «труд» в таком контексте приходится брать в кавычки, ведь дисциплина времени циферблатов не соблюдается, графики и расписания теряют свою принудительность, обретая форму подвижного соглашения. В результате провисают цепочки эквивалентных обменов, мотивация добросовестного труда перестает быть безальтернативной, а формулы классической политэкономии (включая знаменитую Т – Д – Т) теряют свою всеобщность.
Происходящее удивительным образом напоминает ситуацию, описываемую в рассказе Достоевского «Сон смешного человека», – только с противоположным знаком. Там во вселенную, никогда не знавшую обмана, вносится один-единственный квант лжи… Поскольку в этом странном мире отсутствовали даже простейшие противообманные устройства и не было сделано никаких профилактических прививок, возбудитель лжи, не встречая сопротивления, начал размножаться в геометрической прогрессии. Очень скоро эта вселенная оказалась парализована разрушившей все установления фальсификацией.
Вселенная вещеглотов, для которой обмен обманом является всеобщим фоном коммуникации и основой всех прочих обменов, не предоставляет рядовым лжецам особых шансов на успех. Квант лжи здесь исчезающе малая величина, привязка к основным мотивам выдает наивного лгунишку с головой, кем бы он ни был, попрошайкой или сенатором. В таких условиях только сверхобманщик, лучше всех имитирующий искренность и убежденность, способен на какое-то время нарушить эквивалентность обменов. Но и вклады сверхобманщиков в конце концов суммируются или взаимно нейтрализуются – все их провокации, даже самые грандиозные лохотроны, только подтверждают незыблемость ценностей вещеглотов.
Совсем другое дело – целенаправленные инъекции перпендикулярного бытия, против них нет прививок. Лаборатория боевых симулякров (ЛБС), созданная в Петербурге и возглавляемая самим Бланком, работает весьма эффективно, вбрасывая время от времени свои «программные продукты» в системы жизнеобеспечения потребительского общества, приостанавливая и нарушая «естественный ход вещей» (который, по мнению бланкистов, является абсолютно противоестественным). Деятельность ЛБС свидетельствует, что изобретатель мимигатора отнюдь не утратил своей изобретательности, хотя большинство специализированных боевых симулякров переводятся пока в стратегический резерв.
Полная растерянность жрецов вещизма по отношению к инопланетным для них мотивам вроде массового избавления от покупок или всемирного конкурса бесполезных поступков (или тех же именных денег) является одной из причин успешного хода нестяжательских войн. Но не единственной и не главной причиной. Бланкисты отказались от огнестрельного и холодного оружия, равно как и от оружия массового обольщения, успешно применявшегося Голливудом на протяжении столетия. На сегодняшний день эти арсеналы устарели, в частности уже воины Халифата оказались неуязвимыми для обольщающих технологий поп-культуры, с презрением встречая предъявляемые им «картинки». Оружием дезертиров с Острова Сокровищ стала мгновенная подлинность – предъявляемый без промедления эталон иного бытия. Даже кратковременная очная встреча с теми, кто согласно пропаганде вещеглотов «оказался на обочине жизни» и «нуждается в помощи и сочувствии», быстро убеждает, что за пределами вещизма живут – и прекрасно живут – вовсе не маргиналы-неудачники, а веселые, азартные, победившие скуку и инерцию люди. Они бездомны, безработны и беззаботны, но нисколько не терзаются по этому поводу. Воины, охотники, которым все в охотку, они влюбляются и любят, читают и слушают музыку, но главное – пребывают в непрерывном путешествии и Господь пребывает с ними. Непредвзятый свидетель, переставший быть совсем уж посторонним наблюдателем, быстро поймет, кто действительно нуждается в сочувствии и попечении. Уяснив это, он незаметно для себя попадает в плен. И даже если он возвращается потом «к своим баранам», душа его остается в плену. Вот как идут к победе нестяжатели. Но толоконный лоб еще крепок.
* * *
Отказ от трофеев не требует таких уж больших усилий, если иметь в виду материальные фетиши вещизма, ведь равнодушие (как минимум) к приманкам и побудило когда-то покинуть Остров Сокровищ. Здесь тактика сводится к снабжению капканов собственными взрывными устройствами, «шутихами». Разбросанные приманки нанизываются на бикфордов шнур поперечного бытия – и взлетают в воздух лопающиеся пузыри грез. Грез бедных о богатстве и богатых о счастье. Подрывы на какое-то время сотрясают воображение даже подсевших на иглу шопинга и строителей домика Тыквы, самых преданных гвардейцев и телохранителей Гидры.
Дух предпринимательства поддается перевербовке, или, как сказал бы Фрейд, сублимации. Но именно шопинг и тыквостроительная аскеза исключительно устойчивы к контрпримерам, они, как теперь выяснилось, и являются краеугольными камнями сберегающей экономики. Кум Тыква продолжает сопротивляться уже после того, как синьор Помидор сложил оружие. Есть две категории обитателей черты оседлости, которые редко сдаются в плен живыми: это неимущие стяжатели и их внешне более благополучные собратья, пребывающие в беспробудном запойном шопинге. Без их фанатической стойкости экономика пользоприношения уже прекратила бы свое существование, ведь сама по себе предприимчивость, соединенная с жилкой авантюризма и азарта, вполне способна увлечь субъекта туда, где уровень азарта и непредсказуемости на порядок выше. Трудно удержаться от вывода, что из всех форм стяжательства, из всех, так сказать, штаммов этого непрерывно мутирующего вируса самой неисцелимой и непросветляемой болезнью является полубессознательное, всепроникающее жлобство.
По существу, единственной эффективной мерой противодействия жлобству является прививка, совершаемая в раннем детстве. Выступая в Подвесном университете, Колесо однажды сказал:
Хайдеггер что-то там писал про бытие-к-смерти… да и многие мыслители рассуждали о человеческих страхах и печалях. Но я вам объясню, что такое настоящая горечь, как я ее понимаю. Это когда попадаешь вдруг в дом к этим… как их там… к кусочникам. Ну, которые за копейку удавятся. И допустим, садишься с ними пить чай или водку, а они рассказывают, как их кинули, – чуть ли не со слезами бессильной ярости, – о том, как им где-то чего-то недодали. И о том, как они кого-то кинули – выгадали копеечку, втоптав в грязь. Это уже с радостью, потирая руки и хихикая. Ну вот, дело привычное, что еще ждать от вещеглотов.
Но ты смотришь на их деток: светлые глаза, белобрысые головки… Да, эти кусочники, кстати, всегда орут на детей… Их жизнь еще может вспыхнуть как фейерверк… казалось бы… Но ты заглядываешь в эти ясные очи и понимаешь… и видишь, что через пятнадцать-двадцать лет тебя встретит бесцветный взгляд жлобья. Они уничтожат детей, превратят их в такое же жлобьё.
Это я называю горечью. Я уж давно не попадаю к кусочникам, не пью с ними ни чаю, ни водки – но горечь неизбывна. Я ведь человек не сентиментальный, вы знаете. Но я воин уже двадцать лет. И я знаю, для чего я веду свою войну. Для того, чтобы прекратить ежедневный Освенцим детских душ.
Действительно, если можно говорить о наследственных социальных инстинктах, то жлобство – один из них, и этого уже достаточно, чтобы согласиться с бланкистским тезисом о противоестественности сложившегося хода вещей. Подобно тому как в «Государстве» Платона решающая роль принадлежит педагогике (точнее говоря, «пайдейе»), нестяжательская утопия тоже рассматривает «вакцинацию» формирующихся душ как самый надежный способ противостоять распространению вирусов алчности, жлобства и крохоборства. Увы, возможности здесь не слишком велики. В питерском Подвесном университете, конечно, «ведутся исследования», энтузиасты даже создали аналог скаутской организации, и прохожие нередко могут услышать, как юные беспризорники, чем-то действительно похожие на советских пионеров двадцатых годов, распевают свои речевки:
Взвейтесь кострами, мрачные сквоты,
Клич нестяжателя нынче суров:
К нам, утомленные тяжкой работой!
Прочь, сникерснутые дети жлобов!..
Но всякая принудительная организованность, превышающая уровень flash mob, плохо сочетается как с целями нестяжательского движения, так и с самой практикой обитания в джунглях и прериях. Действительный путь инициации совсем другой. Никто не движется рядами и колоннами, каждый сам совершает выбор: «утомленные тяжкой работой» для начала переходят к сочувствующим, а беспризорники, которых немало в джунглях мегаполисов, становятся юнгами, а затем дорастают до воинов, вождей племен и вознесенных. Или сдаются в плен стяжателям, покупаясь на какое-нибудь ипотечное тыквостроение, что тоже бывает нередко.
В сущности, рецепт противодействия потребительскому фетишизму с раннего детства хорошо известен: это максимально возможное попустительство детским желаниям с одновременной их селекцией. Ведь наряду с детским эгоцентризмом, описанным еще Пиаже и безусловно благотворным в определенном возрасте, существуют мощные спонтанные нестяжательские желания: тратить, раздаривать, радоваться вещи, а не владению ею. А как прекрасна детская беззаботность в отношении того, кому принадлежала вещь вчера и кому она будет принадлежать завтра! И здесь подвеска является могучим воспитательным средством – прежде всего в воспитании самих воспитателей. Драгоценная беспечность, неомраченность присвоением витает в самом воздухе, которым дышат общины, коммуны и племена. Эта атмосфера влияет, конечно, на воспитание детей даже в самых неблагополучных семьях. Но родительская любовь, свободная от мутаций стяжательства, встречается по-прежнему редко, так же как и любой другой дар.
Колесо – поэт, художник и воин – сгустил краски. История, в том числе и новейшая история, показывает, что в любой среде может сформироваться светлая и легкая душа будущего нестяжателя, иначе откуда бы появились все эти люди, зачинатели нового витка антропогенеза. Многое, а иногда и самое существенное свершается в человеческом мире в знак протеста. Это добрый знак, и его влияние, к счастью, превышает влияние всех знаков зодиака.
* * *
Каждое из направлений движения по-своему решает проблему пополнения. Бланкисты, рискарбайтеры, растаманы Карибского бассейна, новые ацтеки Мехико и руги Бенилюкса, сотни общин, коммун, племен выработали свои обряды инициации от чисто символических до весьма жестких, не уступающих архаическим инициациям (как, например, у льянос Сантьяго). Есть и общие черты, среди них – уважение к детству, нежелание расставаться с ним окончательно. Это момент принципиальный и в каком-то смысле теоретически обоснованный. Вот что пишет антрополог Сьюзен Обридж, вознесенная из племени хеллвудов в Лос-Анджелесе:
Детство, помимо всего прочего, это еще и полнота возможностей. В свое время в ходе антропогенеза именно сохранение разброса вариантов поведения (гибкость реакций) позволило некоторым приматам лучше других справиться с меняющимся миром. Они смогли избежать специализированных фиксаций, после которых ничто подлинно новое уже не может внедриться в жизненный мир. Те виды, которые пошли по пути специализации (по самому экономному, надо признать, пути), конечно, «облегчили себе жизнь», оптимально вписавшись в одну-единственную экологическую нишу, но закрыли себе ворота разума, способность перемещаться по всем экологическим нишам, пробуя себя в них. Таков, например, был «выбор» гигантопитеков, подчинившихся жесткому специализированному отбору и нарастивших огромные челюсти. Эти создания сразу получили, так сказать, ситуативные преимущества, но они вымерли вслед за исезновением единственно благоприятной для них экологической ниши. Их погубила роковая специализированность, подчинение первой попавшейся экономичности.
Долгое детство человеческих существ, чрезвычайно губительное с точки зрения всех законов Дарвина, с точки зрения всех известных нам принципов доразумной организации, есть величайшее достояние человека. И если взять уже собственно человеческую историю, то чем ближе к элите, к сословию господина находится ребенок, тем более долгое детство ему гарантировано. Высшим кастам доверяется блюсти высшие ценности. А если мы обратимся к стандартной разметке пространства архаических социумов, мы увидим, что для каждого индивида там есть специализированная ячейка, где (в которой) ему предстоит быть. За каждой ячейкой закреплена особая, достаточно подробная программа, включающая в себя даже программу самочувствия для того, кто в эту ячейку попадает. Этим снимаются огромные трудности и неопределенности выбора. Но одновременно снимаются и возможности развития, то есть опасного, непредсказуемого пути.
В дальнейшем эти простые, экономные матрицы преобразуются в более сложные кастовые системы, выполняющие ту же задачу предопределенности судьбы смертного существа – по возможности, с раннего детства. Великие исторические прорывы обязательно связаны с отменой жесткого расписания, с массовым возвращением к ситуации детства, может быть, условного детства. Подобный прорыв, или побег, совершили когда-то греки, убежавшие от гиперспециализации и потом строго следившие, чтобы корзина шансов была предоставлена каждому свободному гражданину. Для предотвращения специализации существовали даже принудительные меры: замещение должностей по жребию, насмешки над теми невеждами, которые «не умеют ни читать, ни плавать», то есть получили одностороннее, рабское воспитание. Вот и Сократ вынужден был исполнять руководящие функции, когда пришел его час… Нет сомнений, что своими достижениями античная Греция в большой степени обязана принципиальному уклонению от необратимой специализации. Это прекрасно понимал Аристотель, говоря, что философия есть производная досуга.
Современные нестяжательские общины, их культура и само их бытие реализуют на новом уровне ту же идею, которую с блеском реализовала античность, – идею вернуться к развилке и отменить примитивную специализацию воли. Тем более что гигантопитеки алчности, натасканные на приношение пользы, окончательно утратили способность оглядываться по сторонам. Может быть, поэтому их огромная ниша сжалась до размеров коридора и они не распознают никаких вызовов, кроме тех, что обусловлены стремлением к наживе.
Обридж, конечно, права в определении едва ли не важнейшего преимущества нестяжателей. Они дезертируют как раз к той развилке, где еще возможно ситуативное обладание вещью, где занятие, которое ты однажды выбрал, никто не навязывает тебе пожизненно. И ты не должен быть рабом того, что у тебя лучше всего получается. Мало ли что может оказаться лучшим с точки зрения пользы, надо еще доказать, что сама эта точка зрения является безусловно лучшей. А сделать это можно только под гипнозом, точнее говоря, в результате массового наваждения.
Кстати, и Маркс связывал коммунизм прежде всего с устранением разделения труда. В основе протеста молодого Маркса лежало как раз негодование по поводу обреченности человека на монотонный однообразный труд, что наносило непоправимый ущерб человеческой сущности, превращая субъекта в инструмент. Обвинение в адрес капитализма, можно сказать шире – в адрес частной собственности вообще, было связано с манией эффективности, с тем, что ускорение производства вещей (товаров), то есть рост производительности труда, служило критерием для отбора рабочей силы. Все прочие качества «рабочей силы» рассматриваются как факультативные, как своего рода ребячество, потеха, хобби, – и ценность человека определяется по шкале профессиональной эффективности, с точки его способности создавать общественно признанный продукт. В противовес этому Маркс выдвигал идею сущностной самореализации человека, что обязательно включало в себя разнообразие занятий. Если дать кратчайшее определение коммунистического труда (а не его фальсификаций), то оно будет звучать так: землю попашет, попишет стихи… Подобную свободу занятий неловко называть даже «трудом» – речь может идти непосредственно о человеческой деятельности или, если угодно, о подлинном способе проявлении человеческого в человеке.
В дальнейшем, начиная с момента работы над «Капиталом», Карл Маркс уже рассматривал рост производительности труда как основной критерий смены формаций, как бы «устыдившись» своей ненаучной мечты. Теперь он обвинял существующее положение вещей в том, что оно тормозит этот самый рост, видимо, полагая, что ближайшие столетия человечество сохранит одержимость фетишем производительности труда. Сам одержимый идеей «научности», притом в позитивистском, свойственном XIX веку смысле этого слова, Маркс решил, что пролетариату стоит сделать ставку на критерий исторического прогресса, иначе у него нет шансов стать господствующим классом. И все же создатель исторического материализма не уставал напоминать, что пока мы имели и имеем дело лишь с «предысторией», а настоящая история человечества начнется лишь тогда, когда победивший пролетариат устранит разделение труда и отменит действие сил отчуждения, заставляющих уподобляться специализированному инструменту.
Что ж, дезертиры с Острова Сокровищ, сформировавшие новый класс, а в перспективе и новую антропогенную общность, это и есть победивший пролетариат. Меньше всего они похожи на эффективные инструменты пользоприношения, их занятия непринужденны и воистину разнообразны. Выяснилось, что для обретения коммунизма ничего такого не надо «строить» – ни домика Тыквы, ни коллективного овощехранилища. Зато кое-что разрушить необходимо. А именно – надо разрушить в себе блокировку, замыкающую полноту и непосредственность детства и оставляющую лишь режим мономаниакальной серьезности занятий «настоящим делом». Все предыдущие попытки строительства коммунизма закончились провалом уже хотя бы потому, что само понятие «строитель коммунизма» заключает в себе противоречие. Путь к коммунизму лежит не через строительство, а через раскрепощение, и нестяжатели впервые проделали этот путь. Теперь они защищают свой коммунизм от сплоченного интернационала жлобов и вещеглотов.
* * *
Вопрос о борьбе за политическую власть все еще не снят с повестки дня племен и коммун. Бланку, самому решительному противнику втягивания движения в политику, приходится почти на каждом съезде вновь и вновь отстаивать свою позицию. Показателен в этом отношении разговор, состоявшийся два года назад в Париже.
БЛАНК. …Согласившись играть по их правилам, мы упустим свое главное преимущество и повторим ошибку всех революций. Роковую ошибку, ведущую к перерождению. Если птица, вырвавшись на свободу, возвращается, чтобы благоустроить клетку…
ГОЛОС. Почему же ты не веришь, Бланк, что мы сможем эффективно защищать свои интересы, пользуясь их политикой?
БЛАНК. Да уж, кто только не повторял эти слова за последние триста лет. Я не собираюсь вдаваться в казуистику. Не собираюсь даже отвечать тем, кто попытается доказать, что бывает политика хорошая и плохая. Единственный аргумент, который можно было бы принять к рассмотрению, это, если хотите, аргумент увлекательности. Мы сейчас в городе, где политические игры всегда были национальным видом спорта. Парижане понимали толк в хорошей политике примерно так, как англичане в гольфе. Я не имею в виду всякие балансы интересов, брифинги или электоральные заморочки. То есть не имею в виду занятия для маразматиков, которым удалось в свое время загипнотизировать мир. Я имею в виду экшн. То есть прямое действие. Ну, скажем, когда парижане в очередной раз разрушат свою Бастилию, воздвигнут баррикады или разобьют все цветочные горшочки в коридорах Сорбонны, а потом годами немцы воюют с русскими, подданные какой-нибудь Австро-Венгрии, узнав, что суверенитет – это самое модное парижское блюдо, начинают за него бороться, на Балканах появляется мечта о собственном флоте, и снова немцы воюют с русскими… Это, конечно, круто. Такой экшн мне грезился в юности, я бы и сейчас от него не отказался.
Но есть несколько причин, по которым даже самая качественная парижская политика (цветные революции недавнего прошлого были жалкими подделками под нее наподобие польских имитаций французской парфюмерии) больше не проходит. Во-первых, бесстрашные, как львы, парижане все еще думают, что им сам черт не брат, но уже давненько строят баррикады в форме полумесяца – так, на всякий случай. А пламенные ораторы, взобравшись на импровизированную трибуну, первую минуту мнутся: вроде хорошо было бы встать лицом к Мекке, но при этом так, чтобы совсем уж не повернуться задницей к Эль-Синору… И только сориентировавшись на местности, они произносят свои ниспровергательные речи.
А во-вторых, друзья мои, амуниция как-то пообветшала. Фанфик и то покруче будет, не говоря уже про наши всполохи flash-mobилизаций.
РАСТА ДУСУ. Это точно, Бланк. И калифорнийские хеллвуды, и растаманы всей Америки давно уже забили на политику. Куда ни глянь – полный отстой.
БЛАНК. Ваши ребята, раста, классно работают над новой иллюминацией мира.
МИШЕЛЬ ТЮ. Но можно ведь очистить ряды от коррумпированных…
РАСТА ДУСУ. Нельзя, джа. Нельзя очистить говно. Можно только очиститься от говна.
БЛАНК (выждав, пока утихнет смех и шум). Еще ни одна тема не вызывала у нас столько споров, и мне нелегко найти новые аргументы. Может быть, я повторюсь: оставьте банки банкирам, фабрики фабрикантам и конгрессы конгрессменам. Оставьте им эти побрякушки. Оставьте кесарю кесарево и предоставьте мертвым погребать своих мертвецов. Ну пусть дети играются в своих песочницах и делают куличики, а маразматики пусть играются в своих парламентах и делают законопроекты. Неужели нам, жизнью живущим, нечем больше заняться?
Петербургский Подвесной университет сегодня уже не единственный, возрождается практика греческой перипатетики. А опыт нового воздухоплавания? А восстановление естественного хода вещей? Те, кто считает нас чудаками и выродками, сами давно превратились в гомункулусов.
РЕПЛИКА. Не забудь добавить, Бланк, что толоконный лоб еще крепок…
* * *
Враждебность старого истеблишмента и еще большая нетерпимость теневых властей Халифата к дезертирам с Острова Сокровищ вполне объяснима. И те и другие видят безусловную для себя угрозу в ширящемся движении. Зато причины тотальной враждебности криминала не столь очевидны. Если рассуждать отстраненно, на уровне абстрактных условий задачи, можно было бы предположить, что расцвет жизни в городских джунглях станет великолепной питательной средой для преступности. Так ведь поначалу и было – но как раз до тех пор, пока не начался расцвет.
Эта история интересна и поучительна. Экологическая ниша бродяг, бомжей, «кусочников» фактически подверглась нашествию могучих сил, притом еще одухотворенных Идеей. Переселенцы с несокрушимой волей шли туда, где не было ни малейшего шанса на успех. И направлялись они не на экскурсию, а на свою новую родину. Их отношение к аборигенам было несравненно мягче, чем отношение к индейцам покорителей Дикого Запада, и все же привычки и повадки коренных обитателей были решительно отвергнуты, повлияв скорее на стилистическое оформление жизни, чем на ее содержание.
Совокупный криминал поначалу очень обрадовался внушительному пополнению: вот они идут, рядами и колоннами, будущие наркодилеры, бандиты, шантажисты да и просто прекрасный материал для рэкета… Разумеется, «присматривающие» за трущобами тут же попытались взять дезертиров в оборот. Сказать, что их при этом постигло разочарование, – ничего не сказать. Случившееся можно охарактеризовать как катастрофу для прежнего преступного мира, заставившую криминал «бросить» джунгли и прерии, как уже прежде это сделали представители истеблишмента и соискатели успеха.
Первым же сбоем стало полное безразличие нестяжателей к привычной мотивации уголовного мира. Покинувшие Остров Сокровищ отнюдь не испытывали ностальгии по его сказочным пещерам; вполне возможно, что, уходя, многие из них говорили: «Сезам, закройся!» Уголовники, независимо от того, пребывают ли они в тюрьме или на свободе, все равно остаются пленниками, служащими идолам этого острова, они отличаются от тыквостроителей главным образом неспособностью к систематическому пользоприношению. Общая схема встречи бандита с нестяжателем напоминает вариацию на тему Господина и Раба. Бандит, оказавшийся после вымирания аристократии единственным наследником гегелевского господина, тоже реализует две стратегии поведения. Встречаясь с равным себе, он вступает в схватку, заканчивающуюся гибелью одного из участников или некой формой взаимоуважения – паритетом. Правда, в отличие от прежнего господина сомнительный наследник в результате этой схватки частенько разоблачается как самозванец и с позором переводится в рабское сословие. Встречаясь с носителем рабского сознания (и, в частности, жлобского сознания как его важнейшей разновидности), господин бандит требует «жизнь или кошелек» – и получает причитающийся выкуп, иногда, впрочем, даже не успев его потребовать. Вмешательство закона осложняет картину, но не меняет ее в корне.
Столкновение с нестяжателем обессмысливает обе стратегии, чем-то опять же напоминая встречу завоевателя с аскетом. Аскет в упор не видит угрозы, а требование «поделиться» застревает у господина на языке. Чем делиться, акридами, что ли? Как мы помним из Ницше, в такой ситуации господин испытывает экзистенциальный кризис, поскольку внезапно понимает, как мало у него силенок пред лицом воочию явленной силы. В действительности, конечно, схема не совсем такова: напрямую с аскетами можно соотнести лишь отказников и вознесенных, да и воины племен не уступают по своей витальности самым отчаянным бандитам (чего стоят отряды Бланка!). В джунглях и прериях живут отнюдь не кроткие овечки, столкновения как со стражами закона, так и друг с другом случаются то и дело, но о прежнем криминально-феодальном разделении сфер влияния не может быть и речи. Территориальные споры между уличными бандами ушли в прошлое, для вольных странников урбанистические джунгли любого мегаполиса вполне проницаемы и гостеприимны, и десятки тысяч потомков Марко Поло путешествуют сегодня по планете, как по своей Внутренней Монголии.
Стало наконец ясно, что прежние преступники ничего такого серьезного не преступали, для нестяжательских общин они находятся по ту сторону черты оседлости, там же, где и законопослушные граждане. Только покинувшие Остров Сокровищ преодолели, преступили неприступный вал, отделяющий разметку привычного хода вещей от свободного самоопределения. Традиционные криминальные элементы – это всего лишь «доступники», пытающиеся проскользнуть без очереди в земной потребительский рай на самых охраняемых участках, в точках пересечения основных мотивов. Они узники порядка, заключенные в капсулу пользоприношения.
Еще социологи начала ХХ века (в частности, Зомбарт и Дюркгейм) заметили, что уголовный мир является активным участником эквивалентных обменов, обеспечивающих воспроизводство основных условий существования общества. Криминал перераспределяет потоки материальных благ, претендуя на то, что (на первый взгляд) им не полагается с точки зрения всеобщего эквивалента. Но это только на первый взгляд. В действительности предъявляемые претензии подтверждают ценность всех фетишей общества потребления. Незаконные претенденты создают стоимость, решительно подчеркивая, что оцениваемые в обменах ценности действительно стоят того, чтобы к ним стремиться. Очень важен здесь размер ставки: преступники рискуют репутацией, свободой, а то и жизнью, и как раз этот риск повышает общую стоимость товарной массы. Вопреки представлениям Адама Смита и его последователей товарную стоимость, способную активировать великую силу алчности, нельзя создать исключительно будничным, рутинным трудом. «Будничная стоимость» окажется слишком низкой, если не прибавить к ней вклада, вносимого совокупным преступным промыслом. Кража такой же акт наделения стоимостью/ценностью, как и акт производства вещи. Можно говорить об экстраординарном измерении стоимости, но без такого измерения интенсивность обменов падает, создавая серьезнейшие проблемы для экономики. Если представить себе общество, в котором нет угрозы воровства (достаточно взять любую нестяжательскую коммуну), сразу окажется, что товары не имеют здесь той ценности, которую придает им наличие этой угрозы. Впрочем, коммуна служит еще более общим примером, поскольку в ней отсутствует собственность. Поэтому стоимость в прежнем смысле слова тоже отсутствует, вещь начинает чего-то стоить лишь тогда, когда ею стоит заняться, – такова, к примеру, ситуативная стоимость машинки для стрижки волос, заинтересовавшей Мура.
Кроме того, преступник выступает одним из главных работодателей (что зафиксировал, в частности, и Эдуард Лимонов в своих тюремных записках): он обеспечивает работой персонал тюрем и полицию, сторожей и вахтеров, судей и журналистов – что бы они все делали, не будь у них такого надежного и щедрого работодателя? Какую такую они приносили бы пользу, если бы не нарушители закона? Следовательно, уголовник не просто полноправный участник товарообмена, он, пожалуй, один из главных участников, и, как говорил еще даосский философ Ян Чжу, «своим благополучием нынешнее общество обязано Большому Вору».
Новые формирующиеся социальные общности не размещают своих заказов ни в структурах бизнеса, ни в госструктурах. Тем самым они не просто не приносят пользы, но и обессмысливают большую часть пользы, приносимой другими. Колесо недавно заметил: «Мы еще увидим, как разные милиции-полиции создадут специальные службы по охране и поощрению мошенников. Их заставит сделать это борьба за существование».
* * *
Понятно, что и отряды Бланка, и другие общины находятся в постоянном конфликте с законом, но это противостояние нисколько не похоже на взаимодополнительные отношения традиционных преступников с внутренними органами. Суть всех конфликтов сводится к тому, что ограничения свободы, привычные для заключенных в черте оседлости, не признаются дезертирами с Острова Сокровищ. Если оставить в стороне разные мелочи вроде подвесного наркотрафика легких наркотиков (оборот наркодилеров в черте оседлости несравненно больше), основным «недоразумением» окажется принципиальное уклонение нестяжателей от всяческих регистраций. Живущие в джунглях не спрашивают друг у друга документы: удостоверениями личности здесь являются не бумажки типа паспорта, а слова и поступки этой самой личности. Поэтому личность в коммуне или племени по-настоящему достоверна, а не просто удостоверена. Бланкисты решили для себя этот вопрос с самого начала. Обратимся к тексту.
БЛАНК. Вдумайтесь, как это, в сущности, нелепо: тебя просят удостоверить свою личность, а ты протягиваешь в ответ какую-то бумажку. Какое отношение имеет написанное в этой бумажке к твоей личности, к твоей человеческой сущности? Раз уж мы решили сами распоряжаться своей жизнью, никто не запретит нам распоряжаться и собственным именем. А что имя? Оно может точно так же надоесть, как и однообразное занятие, – я бы даже сказал, что однообразие пожизненного имени предопределяет однообразие самой жизни.
Мы выступаем за отмену пожизненных приговоров. В нашей борьбе с собственностью мы делаем важное исключение, направленное на исправление противоестественного хода вещей. Исключение касается имени собственного – его мы и передаем в полную собственность владельца. Каждый вправе распоряжаться им по своему усмотрению. Как это ни парадоксально, но вещеглоты, очерчивая где только можно границы своей собственности, именем собственным как раз и не располагают, их имя – собственность государства. Все обыватели носят с собой бумажки, на которых написано, что они – зарегистрированная собственность Монстра. Что ж, и нам приходится пока держать для них такие бумажки, однако вовсе не обязательно подчиняться правилам, согласно которым бумажка должна всегда быть одной и той же. Мы не фетишисты. Эти фантики нужны нам только как пропуска, чтобы пройти туда, куда нам хочется. Зачем же нам привязываться к бумажке, по которой не пропустят в то место, которое интересует нас именно сегодня?
ЛЕВА ТИГР. Бланк, за подделку документов могут и срок дать…
БЛАНК. Захотят – дадут срок за что угодно, сам знаешь. Но речь не об этом, мы ведь можем меняться документами так же, как и вещами. Я, кстати, очень рад, что этот вид обменов стал полноправной частью подвески у нас в Питере. Допустим, твоему удостоверению причитается что-то такое, что тебе самому сейчас не нужно: почему бы не поступить с этой бумажкой так же, как и с прочими вещами? Я вам скажу: это здорово расширяет возможности свободной жизни.
Все в истории когда-нибудь делается впервые. Вот мы в число даримых подарков и разных одолжений вводим имя. Почему бы не дать в долг имя?
ЛОБСТЕР. А вдруг оно от этого пострадает? Вдруг его вернут испорченным?
БЛАНК. Вполне возможно, куртку тоже могут вернуть с оторванной пуговицей, но нормальному человеку не к лицу такие опасения. Конечно, если приговорен к одному-единственному имени, то страшновато. Если же нет, то обмен именами больше похож на обмен опытом – очень обогащает, кто не пробовал, рекомендую.
ГЕЛИОС. Ты прав. Я вот в детстве часто думала: как жаль, что нельзя меняться телами. Не насовсем, конечно, а на время… А то живешь все время в одном доставшемся тебе теле… Или нет, не так: живешь одно это тело так, что надоедает, а ведь хочется и другим телом пожить, и каким-нибудь третьим. Новые впечатления… А потом получаешь свое тело назад, а в нем тоже осели новые впечатления, ты к ним примериваешься, знакомишься с ними.
ШВЕД. Точно, Парящая. И мне всегда чего-то такого хотелось. Только я думал… хотя я и сейчас так считаю, что есть внутреннее тело, которое обращено к тебе самому, и внешнее, обращенное к другим. Внутреннее тело я бы никому не отдал, а вот внешним с удовольствием бы обменивался.
ГЕЛИОС. А к внутреннему телу можно подключаться через внешнее. По-моему, это и называется любовью. Тоже своего рода способ меняться телами – способ, доступный всем и уж тем более нам. А если рассуждать в этом духе дальше… если бы мы могли меняться и внутренними телами, то познали бы любовь, которую знает один только Господь.
ЛЕВА ТИГР. Ага. Расчувствовались. У меня конкретное предложение: тела, предназначенные для обмена, можно было бы подвешивать. Выходишь утром на улицу, а они висят с высунутыми языками…
РЕПЛИКА (сквозь смех). Ну да, перевязанные черной ленточкой.
БЛАНК. Наверное, многим из нас хотелось бы чего-то подобного. Может быть, это тоже одна из причин, почему мы здесь… и прилепились друг к другу.
Нам, наверное, близка, если можно так выразиться, коммунистическая чувственность – в изначальном смысле, как у Маркса. Маркс в юности интересовался Эпикуром и греческими атомистами, а у них была теория истечения тел. Античные атомисты думали, что чувственность располагается не внутри, а возникает в зоне контакта. Ну, скажем, мы встречаемся взглядами, и эта встреча не так уж принципиально отличается от соприкосновения. То есть наша настоящая телесность простирается по крайней мере до точки пересечения взглядов – наверное, можно говорить о коммунизме на уровне чувственности.
ЕВА КУКИШ. Как Фуко говорил о политике тела?
БЛАНК. Не знаю… Скорее как Андрей Платонов – перечитайте его «Чевенгур» да и другие вещи… Там описывается опыт обобщенной чувственности: чевенгурцы «обмениваются веществами жизни», поддерживают дыхание друг друга. А протест пролетариев против буржуазности – это ведь прежде всего протест против приватизации телесности. Платонов очень хорошо показал, что значит чувствовать по-коммунистически. Вообще, «классовое чутье» это не просто метафора, даже в негативном смысле отчуждение именно «испытывается» как лишение индивида причастности к коллективному телу.
ГЕЛИОС. Христианское причастие, по-моему, еще раньше устанавливает такую причастность. Кстати, каждому из нас подобная чувственность так или иначе знакома, а цветные ленточки тоже не просто метафоры – они ведь те самые узы. Как говорится, узы дружбы и братства. Может быть, преимущества избранной нами жизни потому так трудно понять, что абстрактного понимания тут совершенно недостаточно, совместное бытие-вопреки – это то, что надо почувствовать.
БЛАНК. Конечно, Парящая. Ведь мы и стихийно, и сознательно пытаемся устранить все ограничения обменов, а из них самое главное – принцип товарно-денежного эквивалента. Этот эквивалент показывает, чего и сколько тебе положено, провозглашая: больше ни-ни! Что-то напоминающее паек в камере. Ну, от пайкового распределения мы вроде бы ушли. Но ведь привязка к документу тоже паек, тебе вырезают определенный кусочек жизни… или пускают как крысу в лабиринт, чтобы ты испытывал повороты судьбы, утыкался в жизненные тупики. Выданный тебе документ надежнее всего определяет потолок твоих возможностей. Заметим, однако: законопослушные обыватели даже и не пробуют разобрать потолок, предпочитая биться о стену. Но вольные странники обнаружили, что перекрытия бумажных предписаний не так уж и сложно обойти или разобрать.
Для начала, конечно, следует изучить повадки тех, кто бумажки выписывает, рассматривает, сличает и зарабатывает этим себе на жизнь. Мы сразу же фиксируем зацикленность всего миллионного полчища контролеров на совпадениях. Им непременно нужно, чтобы фотография совпадала с фамилией, фамилия с подписью, а сегодняшнее предъявление бумажки со вчерашним. Если все это совпадает, они удовлетворенно кивают головой: дескать, иди! Или, наоборот, почему-то определяют: стой, тебе туда нельзя! Если в этот момент вглядеться в их самодовольные рожи… они ведь уверены, что знают о тебе все, во всяком случае все, что следует о тебе знать. Хотя, если разобраться, дети, собирающие фантики и рассматривающие свою коллекцию, получают, пожалуй, более достоверное знание.
КРОТ. И я всегда этому поражаюсь. В смысле, этому странному занятию, взрослым играм в фантики. У меня вот есть один хороший паспорт такой. (Видимо, показывает паспорт.) Я тут с затылка сфотографирован. Да. А остальное как полагается: печати, гербы, штампы, буковки. Ребят попросил, они сделали. В общем, я частенько с этой штукой развлекаюсь. Подходишь, например, к какому-нибудь казенному дому – а почти в каждом казенном доме есть свой придурок, который такие бумажки рассматривает. И для этого даже специально делает умный вид. И я ему, допустим, предъявляю. Он, стало быть, смотрит на мой сфотографированный затылок, а я на его рожу.
ГОЛОС. И что, пропускают?
КРОТ. Редко. Но удовольствие получаю. Тут важно, чтобы все было на полном серьезе – при галстуке, в пиджаке… ну, как это принято у жлобов, особенно если они начальники. Я вам скажу, бывает много оттенков удовольствия… иногда, знаешь, просят затылком повернуться.
БЛАНК. Все мы по-своему практикуем бытие-поперек и понимаем в этом толк. Беда, однако, в том, что мы живем в обществе любителей фантиков, а активисты этого общества ревниво преследуют тех, кто к их фантикам равнодушен. Нам, увы, пока приходится считаться с такой формой коллективного помешательства, но вы знаете, что все общины ведут борьбу с фетишизмом удостоверений и прочих «записей гражданского состояния».
Вообще-то люди наших отрядов предпочитают удостоверять свою личность через граффити – это, наверное, ближайший аналог казенных паспортов. Но аналог совсем не казенный – ведь каждому ясно, что надпись на стене, выполненная в соответствии с движением души, говорит о человеке куда больше, чем подпись на прикрепленном к нему ярлычке, сделанная каким-нибудь уполномоченным общества любителей фантиков.
Граффити может рассказать о предпочтении человека, о его биографии. Сходите в Промзону, в Трансвааль, да зайдите на любую территорию, и настенная живопись лучше целого пакета фантиков…
ГОЛОС. Да знаем, Бланк, мы же там живем. Эти рисуночки, автографы… они ведь живые. Паспорт полная противоположность – прижизненный гроб.
БЛАНК. Отлично сказано. Рано или поздно мы добьемся отмены принудительной паспортизации. Но пока будем обмениваться этими фантиками, как обмениваемся прочитанными текстами или музыкой, которая нам понравилась, – всему свое время.
ШВЕД. Слушай, Бланк, правду говорят, что ты взял себе такой ник, чтобы показать, что к любым удостоверениям нужно относиться как к бланкам: что захотел, то и написал?
БЛАНК. Говорят и другое. Кстати. Ник я, может быть, и поменяю, если позволите.
ШВЕД. Как раз для тебя, Бланк, это будет затруднительно.
* * *
Чтобы обрисовать общую атмосферу борьбы против тотального учета и контроля, присоединим к протоколу беседы образец публицистики того времени, еще отнюдь не канувшего в Лету.
Рано или поздно в истории возникают критические ситуации особого рода. Речь идет не о войнах или революциях и не о грандиозных событиях, освещаемых всеми рупорами mass media. Речь идет о решающих экспериментах, которые ставит сама жизнь, обнаруживая ключевое противоречие в системе ценностей той или иной цивилизации. Обнаружившееся противоречие, в свою очередь, может оказаться симптомом надвигающейся переоценки ценностей, предвестником социальной бури.
Вот-вот произойдет переход к новому типу удостоверений личности, собственно говоря, он уже идет. Ожидающий нас всех биопаспорт выглядит вполне логичным разрешением множества накопившихся проблем – от ликвидации очередей на всевозможных пропускных пунктах до проблемы терроризма. В некоторых фирмах и корпорациях США уже существуют так называемые Instant Personal Identifications (IPI) – мгновенные удостоверения личности. Они выдаются пожизненно, их бесполезно похищать и невозможно подделать. Будущее принадлежит IPI, и, казалось бы, чего еще можно желать для облегчения жизни законопослушному человеку? Но именно здесь невиданная ранее степень защищенности оборачивается полной беззащитностью, возникает противоречие, которое, если в него вдуматься, приводит к установлению диагноза текущей эпохе.
Среди идеалов гуманизма свобода личности занимает одно из первых мест. Практически это всегда означало не отмену ограничений, а проницаемость препятствий, стоящих на пути самоопределения. Равенство возможностей состоит в том, что существуют ясные правила преодоления препятствий: каждый может с ними ознакомиться, выбрать свою стратегию и быть уверенным, что никто не обойдет его через «черный ход». Чтобы ничто не стесняло свободу передвижений (в том числе и карьерных), все ступеньки социальной лестницы должны быть хорошо освещены, отсюда и важнейшее требование демократии – требование прозрачности.
Скажем, демократическое государство характеризуется прозрачностью решений, принимаемых на всех уровнях. Мировое сообщество настойчиво борется за прозрачную и предсказуемую политику; те же достоинства должны отличать и здоровую финансовую систему. Вообще любой успех получает признание лишь в случае прозрачности его траектории. Мир гуманистической утопии должен представлять собой паноптикум, обозримую со всех сторон площадку. При этом главное недоговаривается, хотя и подразумевается: идеальными обитателями такого мира могут быть только прозрачные существа – лояльные политкорректные граждане, которые не таят в себе ничего непредсказуемого и вообще ничего не таят. Тайна – удел несовершенного человечества, недостойного жить в эпоху глобализма. С точки зрения гуманистической утопии само сокровенное (то, что подлежит сокрытию) – это несовершенство человеческой природы, а всякое таинство есть прибежище того, кому есть что скрывать. Неслучайно сегодня любой политик, провозглашая свою близость к идеалу, заявляет: мне нечего скрывать. Тем самым как бы опробуется принцип паспортного контроля ближайшего будущего: пройдет лишь тот, кому нечего скрывать.
В этом пункте идея прозрачности и предсказуемости наконец сталкивается с другой излюбленной идеей либерализма – с принципом невмешательства в личную жизнь (идея privacy). Столкновение, безусловно, вызывает протест, но протест, во-первых, достаточно вялый, а во-вторых, запоздалый. Процесс упразднения сокровенного зашел слишком далеко и стал необратимым, поскольку успел породить новую, упрощенную модель сборки субъекта, модель, не предполагающую непроницаемости внутреннего мира. Странная вещь случилась прежде всего со свободой. В социальном пространстве, которое показалось бы очень тесным и стесняющим движения тем, кто привык бороться за свои права и отстаивать собственную суверенность, новые законопослушные обитатели чувствуют себя вполне свободно. Парадокс этот имеет простое объяснение, звучащее, однако, как приговор современному обществу: там, где трехмерным существам со всеми их тайнами и личностными особенностями было бы не разместиться (они бы на каждом шагу натыкались на барьеры), одномерные и к тому же прозрачные создания прекрасно помещаются, не задевая друг друга. Они ведь прошли школу политкорректности, которая как раз и учит двигаться вдоль стеночки, никого не задевая. А тот, кто занимает слишком много места в своем самоопределении и не просвечивается лучами IPI, тот попросту не пройдет через паспортный контроль и не будет допущен в новый глобализованный мир.
Идея мгновенной идентификации, активно внедряемая в жизнь уже сегодня, стала вполне логичным продолжением гуманистической линии развития западной цивилизации, и одновременно она обнажила изнанку гуманизма, о которой предпочитали не говорить и даже не думать.
Существует любопытный тест, демонстрирующий скрытый смысл основополагающих европейских ценностей. Случилось так, что во время похода принц и нищий легли спать недалеко друг от друга и во сне поменялись телами. Нищий проснулся в теле принца, а принц, соответственно, в теле нищего. Принц быстро обнаружил подмену и тут же убедился, как нелегко будет объяснить трагическое недоразумение и убедить окружающих в том, кто он на самом деле. Он перепробовал всё, пытался говорить с родными, с министрами и с простыми слугами – никто не захотел его даже выслушать. Принц понял, что его настойчивость не только ни к чему не приведет, но и увенчается либо эшафотом (если кто-нибудь все-таки поверит), либо сумасшедшим домом (если не поверит никто)…
Вывод прост: тело является решающим аргументом. Но заметим: решающим аргументом только для европейской цивилизации. Для большинства архаических культур решающим аргументом является предъявление опыта другого проживания. Воспоминаний принца было бы вполне достаточно, чтобы ему поверили – так же, как верят соплеменнику, в которого вселился дух шамана, как верят и самому шаману, рассказывающему о своих странствиях в других мирах. Верят, поскольку духовный опыт важнее телесной определенности.
Решительное предпочтение именно телесной определенности есть, по существу своему, репрессивная мера, ограничивающая свободу самоопределения индивида. И это лишь первое, изначальное проявление скрытой репрессивности, на которой основывается гуманизм западного образца. Биопаспорт (IРI), наоборот, представляет собой последнее по времени ограничение непредсказуемости, последнее ужесточение рамок признаваемой человеческой сущности. Между ними располагаются в ряд множество «примет цивилизованности»: приоритет удостоверения личности над самой личностью, пресечение попыток отказаться от биографии (если она мешает и не нравится) и жить другой жизнью, вообще принципиальное подавление любых восстаний против документа – как будто документ важнее еще незавершенной жизни и имеет право определять ее до мельчайших деталей. Такова изначально репрессивная изнанка демократических свобод, смирительная рубашка, которую постиндустриальное общество считает своей повседневной одеждой, приходящейся как раз впору. Если, конечно, не делать резких движений – да ведь никто их и не делает («Гирлянда желтых лютиков»).
* * *
Как бы там ни было, но борьба против тотальной паспортизации, которую вели бланкисты, получила поддержку многих сил, в других отношениях весьма далеких от идеалов движения. На стороне нестяжательских общин выступили многие христианские организации, и прежде всего Русская Православная Церковь: ее наиболее преданные прихожане начали борьбу против штрих-кодов, ИНН и электронных паспортов еще до появления отрядов Бланка.
Уже через три-четыре года взаимная поддержка и настойчивость позволила ослабить обруч тотального контроля над гражданами («смягчить режим заключения», как говорит Колесо). Сыграла свою роль и солидарность антиглобалистов, значительная часть которых влилась сегодня в ряды нестяжательского движения.
Благодаря неослабевающим протестам «навеки зарегистрированных», толоконные лбы вздрогнули и призадумались. Тем временем охотники племен и вольные странники, пользуясь симпатией сочувствующих и их мощной компьютерной поддержкой, в целом решили проблему фантиков. Изобилие бланков самых различных документов, проходящих через круговорот подвесных обменов, хорошо организованный и немалый по своим масштабам обмен настоящими документами, а также появление в большом количестве виртуальных суверенитетов и соответствующих виртуальных гражданств (признаваемых друг другом и даже некоторыми традиционными субъектами международного права) – все это превратило работу пограничников и прочих фантиколюбов в настоящую пытку или, лучше сказать, в лотерею. Некоторые КПП стали пропускать под денежный залог, другие переквалифицировались на исключительный «фейс-контроль», пропуская знакомые лица, которые под свою ответственность могут проводить спутников. Так получил распространение институт проводников, оказавшийся довольно эффективным для небольших КПП.
Зато статья о привлечении к уголовной ответственности за подделку документов подверглась изменениям почти во всех законодательствах. Дело здесь, разумеется, не в юридических аргументах сочувствующей стороны, хотя речь адвоката Джейн Ригли в суде штата Флорида вызвала определенный резонанс.
Представьте себе, что вы купили конфеты и решили их подарить. Но обертки вам не понравились, вы придумали свой дизайн для фантиков и завернули конфеты в собственные бумажки. Разве справедливо сажать за это человека в тюрьму?
Или лучше вообразите, что вы купили бутылочку бренди и перелили ее содержимое в пластиковую бутылку из-под пепси. Просто потому, что вам нравится, прогуливаясь по улицам, отхлебнуть глоток-другой. Многие у нас в штате так поступают, ведь использование тары с фирменной этикеткой доставляет известные неудобства. Разве в этом случае полиция имеет право вас задерживать, даже если доказано, что в вашей бутылке отнюдь не лимонад? Нет, полиция смотрит на это сквозь пальцы и поступает мудро. Вот и эти странные люди время от времени наклеивают (applicate) на свою личность другой ярлычок, чтобы избежать неудобств с обеих сторон. За что же их отправлять за решетку?
Понятно, что судьи пропустили казуистику Джейн Ригли мимо ушей, это для дезертиров ее аргументы очевидны. Однако один аргумент возымел действие: многие у нас в штате так поступают. Еще как многие! Если сегодня закон о подделке документов применять в прежнем виде, арестовывать пришлось бы сотни тысяч – для содержания и тюрем не хватило бы. Ведь вольному охотнику племени хоть убей не втолкуешь, что выданный ему однажды фантик следует беречь как зеницу ока… Законодателям и уж тем более стражам закона пришлось в конце концов как-то считаться с новой реальностью. Редакция соответствующей статьи УК теперь обычно формулируется как «подделка документов в корыстных целях», а уголовное преследование осуществляется «по факту наступивших последствий». Что, безусловно, можно рассматривать как победу нестяжателей, ибо они утратили интерес к корыстным целям. Но отнюдь не интерес к жизни, наполненной приключениями, и если учесть, что драйв странствий является одним из самых мощных и для кочевых племен, и для кочевников-одиночек, можно отметить, что мир стал для них более благосклонным.
Продолжаются также исследования практики глубинных обменов. В «гирляндах» частенько попадаются тексты на эту тему – вот что, например, пишет Сова, один из петербургских бланкистов, разделяющих марксистские позиции.
Увлечение греческими атомистами не было для Маркса просто проявлением случайного юношеского интереса – оно, как справедливо заметил Бланк, имеет прямое отношение к самой сути коммунизма. Так, в диссертации Маркса мы читаем: «Человеческая чувственность… образует ту среду, в которой, как в фокусе, отражаются процессы природы и в которой они, воспламенившись, излучают свет явлений».
Этот свет не оставляет места для укромных уголков сугубо индивидуальной чувственности, принцип частной собственности проявляется здесь как минимализм, а отчуждение своей персональной порции сенсорики предстает как кража, как ущерб, наносимый непосредственно человеческой сущности. Вот источник первородного греха частной собственности.
Много недоразумений связано с материализмом Маркса. В действительности его материализм не означает приоритета материальных интересов в духе традиционной политэкономии: материя – это прежде всего материя чувственности, которая, «воспламеняясь, излучает свет явлений». Она же является и «материей коммунизма» и как таковая, конечно же, первична по отношению к эгоистическому сознанию, возникающему из присвоения отдельного участка обмена веществами жизни. Для Маркса эгоистическая установка, специфическая интенция алчности, отнюдь не исходна, она есть результат отпадения индивида от общественно-исторической сущности человеческого существа, от тела коммуны.
Лишившись подпитки из чувственного универсума, заключенное в единичное тело сознание начинает воображать, будто забота о другом, чувство товарищества, классовая солидарность суть всего лишь формы добровольного самопринуждения. Другую реальность милосердия, кроме взнуздания воли, эти протестанты-единоличники во главе с Кантом были неспособны даже представить – и по сей день неспособны. Их бытие и эгоистическое самочувствие определяет и соответствующее зацикленное сознание, а материя коммунизма – не как предмет мысли, но как повседневная очевидность – исцеляет частичных индивидов, приобщая их к целому. При этом задействуется не усилие воли, а чувственная достоверность взаимопонимания и заботы. Сегодня эту достоверность может испытать каждый, кто рискнет влиться в ряды нестяжательского движения. Маркс же вычислил ее теоретически, и, опираясь на его догадки, мы можем теперь сформулировать конспективное определение коммунизма: коммунизм – это объективная реальность, данная нам в коллективном ощущении.
Понятно, что Сова представляет марксистское крыло нестяжателей. Это направление хоть и является достаточно влиятельным, однако не доминирует ни в теории, ни в практике нестяжательского бытия. Подавляющее большинство племен не ведет оседлого образа жизни – в этом, помимо всего прочего, их отличие от «генералов песчаных карьеров» и подростковых банд недавнего прошлого. Как правило, небольшое стабильное ядро общины пульсирует, поглощая и вновь выбрасывая протуберанцы, которые конденсируются в ситуативные группы, образуя живую кромку антропогенеза. И это не говоря уже про одиноких вольных охотников, чья подвесная трасса простирается от Петербурга до Буэнос-Айреса. «Распыленные», орбитально-космические тела общин нисколько не похожи на сталинские колхозы или израильские кибуцы. Однако материя коммунистической чувственности, безусловно, входит в состав этой космической пыли – прежде всего как причастность к незримому единству всего движения. Многие коммуны, особенно в Германии и России, напоминают «маленький Чевенгур», но главное – открытость сквозным пограничным обменам. Если обмен веществами жизни возможен с первым встречным, он перестает быть первым встречным и становится товарищем, независимо от того, обменялись ли путники парой слов, удостоверениями-фантиками или другими фенечками.