БАБУШКА
Звонит почтальон… Карты из Крижеваца и перевод на сто кун из Задара. Мой сын занимается торговлей картами, на которых изображены разноцветные птицы. А я думала, что он станет президентом Европы. Читать он научился в два года, латинские названия бронтозавров и динозавров знал в четыре, и еще до поступления в школу без запинки перечислял мне имена двенадцати главных богов: Зевс, Гера, Аполлон, Артемида, Арес, Афина, Афродита, Гефест, Гермес, Посейдон, Деметра и Гестия. Он знал и богов более низкого ранга: Гелиады, Фаэтон, Ээт и Цирцея, Эоя, Мемнон. На Олимпе живут и музы, дочери титаниды Мнемозины и Зевса, они подчиняются Аполлону, вместе с ним они являются на горе Геликон в Беотии или на соседнем Парнасе. Их девять: Клио, Эвтерпа, Талия, Мельпомена, Терпсихора, Эрато, Полигимния, Урания, Каллиопа. Не очень-то приятно слушать все это от шестилетнего мальчика.
Йошко из спальни: «Ну, мамуля, что пишет „Глория «, кто кого»?
По выходным, когда я дома, я читаю «Глорию». Сын читает Уильяма Блейка. «Отец, отец, куда же ты? Зачем так торопиться? Не слыша слова твоего, могу я заблудиться! Дитя измокло от росы, в трясину оступилось; отца с ним нет — пропал и след, виденье растворилось…» .
От Блейка в нашем доме не продохнуть, у моего сына странный вкус. «Глория» помогает мне расслабиться. История про Онассиса и Каллас. Каллас была звездой мирового масштаба, когда встретила богатого карлика. Влюбилась, хвастался он друзьям, не могла дождаться, пока мы доедем до отеля, отсосала прямо в машине, и я, пока кончал, смотрел в затылок шофера. Нет, это не было написано в «Кюрии», они не упоминали ни про то, что он смотрел, ни про затылок, а только про то, что она отсосала, но наверняка дело было именно так. Когда мужчины кончают, они часто тупо смотрят перед собой. Где еще в наши дни можно прочитать такую жизненную историю? Как короче и яснее сказать о том, какие мужчины свиньи? Ебари, перед которыми невозможно устоять и которые не могут устоять перед потребностью рассказать об этом всему миру. А кто-нибудь слышал эту историю в интерпретации Каллас? Каллас в машине стояла на коленях? Держала во рту немытый Онассисов хуй? Или все-таки ополоснула его шампанским? А шофер? Стекло между ним и пассажирами было матовым? У шофера встало? Истории про секс — это всегда мужские истории. Я не могу без «Глории», сын не может без доисторического кретина Блейка и Интернета. Разница какая-то есть? Я чувствовала мистический трепет перед Интернетом, пока к нему не подключилась. Я буду говорить, говорить, говорить, говорить, а потом вытащу пленку, брошу ее в огонь и буду смотреть, как пузырится пластмасса. Небольшая дровяная печка — это единственное, что мы забрали с собой из дома, который продали. Печник мне сказал:
— Вам нужно заменить дверцу, видите, она скривилась, остается щель, вам придется тратить много дров.
— Нет, — сказала я, — пусть остается эта, на ней видна еврейская звезда.
— Еврейская звезда с внутренней стороны, ее никто не увидит, кроме того, кто открывает дверцу, вы дома бываете только в выходные, каждую зиму вам потребуется на два кубометра дров больше только для того, чтобы эту еврейскую звезду видел кто-то другой, кому до нее нет никакого дела. Давайте снимем эту дверцу, поставим новую, а старую оставьте и любуйтесь на нее, когда почувствуете такую потребность.
Печник думал, что я ненормальная.
— Уважаемый, — сказала я, — я плачу вам деньги не за советы и не за психологическую помощь.
— Напрасно вы сердитесь, я просто хотел как лучше для вас.
— Нет, — сказала я, — оставим старую.
Ненавижу, ненавижу, ненавижу, когда мне хотят помочь люди, в помощи которых я не нуждаюсь. Ненавижу, ненавижу, ненавижу всех мастеров! Почему все мастера думают? И почему я боюсь всех мастеров, этих самоуверенных и дико дорогих дрочил? Я могу гордиться собой, все осталось как я хотела. Я вовсе не фанат еврейской звезды, я считаю евреев такими же гадами, как и русских или венгров, а эту дверцу я люблю просто за то, что она старая. Печка без старой дверцы уже не была бы той печкой, которая грела меня в доме, который мы продали. «Не плачь над тем, что не может плакать над тобой» — это слова Витторио Де Сика, приведенные в автобиографии Софи Лорен. Интересно, по критериям моего сына, Витторио Де Сика достаточно велик или мне следовало бы процитировать Черчилля? Что говорил этот жирный вонючий пьяница, который получил Нобелевскую премию по литературе, правда, тут я, возможно, ошибаюсь. Я люблю смотреть на старую печку, у которой нет режущих глаз новых деталей. Вокруг меня все новое. Город, муж, мать, дети, страна. Мои подружки — это мои новые подружки, из прислуги, в основном польки и русские. Ни у кого из них нет компьютера. Сын привез мне ноутбук из Америки. Купил его за мои деньги. Я часто шарю в Интернете, ищу лекарства против депрессии. Читаю «Домашний доктор» и разные тексты про депресняк. Давно сижу на хелексе.
«Алпразолам, бензодиазепин, который в США в последние пятнадцать лет становится все более популярным по сравнению с валиумом, может быть прописан для лечения состояния подавленности и тревоги. До 17% пожилых американцев используют чрезмерно или даже злоупотребляют рецептурными препаратами, подобными этому, которые помогают им уснуть и не чувствовать тревоги. Попытка отменить это лекарство может вызвать потерю памяти, забывчивость, сильную сонливость и рассеянность. В Англии и Уэльсе, вместе взятых, в период с 1990 по 1996 год 1623 человека умерло от передозировки героина, морфия и других опиатов, при этом за тот же период 1810 человек умерло от бен-зодиазепина».
«Колорс», мой любимый журнал, номер 47, вышел с подзаголовком «Безумие». ПТСР … В «Колорс» я ничего не нашла насчет ПТСР. Наши столько пердят об этом расстройстве, а когда в поисковике наберешь «ПТСР», на экране появляются фотографии председателя и заместителя председателя книнского объединения пэтэсээровцев, температура воздуха в Книне в данный момент и Книнская крепость, над которой развевается хорватский флаг. Кого может интересовать, какая сейчас в Книне температура воздуха? Почему на каждом шагу нам сообщают сведения о температуре воздуха? И что она может сказать ебанутым на всю голову пэтэсээровцам?
— Пожалуйста, без мата, — сказал сын, — терпеть на могу, когда женщины в возрасте ругаются, как нанюхавшиеся подростки. Это ужасающе безвкусно, лучше процитируй кого-нибудь, продемонстрируй свой ум, сделай что-нибудь для Хорватии, произведи впечатление на амеров.
Я просто охуеваю от людей вроде моего сына, которые читают тотально трехнутых писателей, а потом давят окружающих цитатами. Моя дочь собирает латинские пословицы. Inter spem etmetum. Дети у меня просто больные какие-то. Ненавижу мудрые изречения. Сегодня все возможные цитаты и без того собраны в книгах или в Сети. Чтобы цитировать, теперь вовсе не нужно гитать, можно просто почитать цитаты, а потом их цитировать. Вот, пожалуйста, я искала в Интернете про рак груди и нашла цитату, руководитель отделения рака груди нью-йоркского Memorial Sloan-Kettering Cancer Centre сказал: «Мы должны противостоять тому, чтобы жертвовать человеческими жизнями только по причине высоких затрат». Цитата просто супер. А кто слышал об этом мистере Клиффорде Худисе? Кто сегодня цитирует онкологов? Да никто, кроме тех женщин, у которых рак есть, и тех, вроде меня, которые не знают, что он у них есть. Может быть, самые умные фразы произносят люди, которых никто не цитирует?
Вот тоже, по-моему, классно сказано: «Хорошо нормальным, этим странным существам». Это сказал Роберто Фернандес Ретамар, кубинский поэт.
«Моя мать — это самое лучшее и самое худшее, что у меня когда-нибудь было». Это сказал Джордж Льюис.
«Я работаю один, думаю один. Я тихий человек». Это сказал Хуан.
«Я просто с ума схожу, когда люди говорят, что я курва» — это сказала Ракель.
«Чем вы болеете?» — «Четыре белые таблетки и одна зеленая ежедневно» — это сказал Дидье.
«Кто-то родится, кто-то умирает, кто-то смеется, а кто-то будет плакать» — это сказал Майкл Раул.
«Мы познакомились вчера, поцеловались сегодня, а поженимся завтра», — сказала Елена.
«Чего ты боишься?» — «Боюсь окружающего мира, потому что там Рафаэл, а я не хочу его видеть». — «Но ведь Рафаэл — это ты». — «Теперь я понимаю, чего боюсь».
«Больше всего на свете я хочу поехать к морю» — это сказала Пина Валлона.
Люди, читайте «Колорс»!
Сегодня утром я пошла в город пешком. На лестнице встретила соседку.
— У вас красивый цвет волос, — сказала она.
— Это просто супер, что вы можете подниматься вверх по лестнице, я с моими ногами могу только спускаться, — сказала я.
— Это вредно для коленей, — сказала соседка.
— У вас ухоженные руки, без единого пигментного пятна, — это мои слова.
— Я выжгла все пятна, есть одна косметичка, на Корзо, двести шестьдесят кун, я выжгла и пятна на лице, и на шее, и мелкие бородавки. Выжигание старческих пятен — это инвестиция в душевный покой. Когда отваливается корочка, ты видишь розовое пятно и думаешь: ха, я еще живая, у меня просто кора состарилась, а если ее сжечь, видна моя скрытая молодость. Я чувствую себя буквально девушкой после того, как сожгла свою старость. У вас какая группа крови?
— А плюс, — сказала я.
— Избегайте мяса и любых молочных продуктов. От молока возникает грибок, грибок гнездится в матке, когда вы подмываетесь, грибок переходит на ваши руки, поэтому они у вас в таком состоянии. Пейте ацидофилин, не слишком часто, раз или два раза в неделю, ацидофилин — это смерть для грибка, а если не поможет, суньте три вагиналеты. — Она похлопала меня по плечу и направилась наверх, а я пошла вниз.
Я не могу позволить себе выжигать старческие пятна и мелкие бородавки, это не могут позволить себе женщины, которые, как я, работают в Италии, выжигают старость только ничем не обремененные дамы, когда выжжешь пятно, образуется корочка, корочке нужно две недели, чтобы отвалиться, нельзя же ходить с лицом, покрытым болячками, особенно сейчас, когда столько всего известно о СПИДе, как людям объяснить, что эти болячки вовсе не СПИД, а будущая молодость. От ацидофилина у меня понос. Я хотела бы запомнить тот разговор и то, что я растрогалась, когда соседка похлопала меня по плечу. Мне мало нужно. Разве для меня, для моих воспоминаний, звук голоса моей соседки не важнее мыслей Паскаля? Чем мне поможет Паскаль, если моя матка превратилась в густонаселенный рассадник грибка? Этот Паскаль, покойник Паскаль, вероятно, был неглуп, книжища здоровенная, может, и есть смысл снять ее с полки. Она стоит там, покрытая толстым слоем пыли, а я ненавижу, вот именно, ненавижу, ненавижу истины о жизни, сформулированные короткими фразами. Я не читала великих авторов, я не знаю английского, и это кое-что обо мне говорит. Когда мой сын был в Америке, еще школьником, и остался без денег, я позвонила женщине, на квартире у которой он жил и которую должен был называть мамой, потому что жил у нее бесплатно, а моя дочь подслушала, как я говорила: «Тенк ю мисиз фор ол ю ар дуйиг фор май сан, плиз, гив ту хим хандерт доларс, ай вил пут дис мани он юур бил».
Дочка обхохоталась. Текст я помню до сих пор. Дочка часто называет меня Мама Билл. Она это столько раз повторила, что эти два слова навсегда врезались в мою память. «Мама, — стонала она, — мамаааа…»
Почему мы любим своих детей? Сегодня у меня день рождения, между прочим пятидесятый, но об этом никто не вспомнил. Патологоанатом Рената сказала: «Многие люди умирают в день своего рождения, никто не знает почему».
Я чувствую себя неплохо, но это вовсе не означает, что я не могу отправиться на тот свет прямо сегодня или в следующий день рождения. Я постоянно боюсь смерти и болезней. Я сейчас открыла упаковку «Оперы», поэтому говорю с набитым ртом, люблю марципаны. Магда, полька, она тоже работает в Триесте, подарила мне тряпочную кошку, набитую сеном, я сижу на кухне, мать у врача, дочь валяется на диване. Сижу, уткнувшись носом в варшавскую кошку, запах сена возвращает меня в детство. Помню, как мы с бабушкой, матерью покойного отца, сгребали сухую траву и маленькими деревянными вилами куда-то ее бросали. Что это было — стог, а может, просто куча? Моя бабка была говорливой, любила посплетничать и посмеяться, а когда смеялась, прикрывала ладонью рот и поглядывала маленькими голубыми глазами. Дед был высоким, он каждый вечер мыл ноги в тазу, на голове у него всегда была шапка, он никогда ее не снимал, потому что я от страха заходилась ревом до посинения. Боялась его обритой головы. Мы с бабушкой спали на высокой кровати, на ночном столике стояли пустые стеклянные флаконы, дед был моряком. Каждое утро в маленькой кастрюльке кипело овечье молоко, я смотрела на огонь. По вечерам овцы собирались в хлеву, звякали колокольчики, воздух был влажным, трава тоже. Мне не хватало матери, которая жила в доме рядом с морем, бабушкин дом стоял на горе. Видишь те палатки, там, рядом с палатками, живут мама и прабабушка. А в палатках австрийские и немецкие туристы. «Биттэ ракет, биттэ люфтматраце, биттэ ракет, биттэ, биттэ, биттэ…» Мы, дети, стояли в длинной очереди и ждали, когда немец откинет полог палатки и протянет кому-нибудь из нас ракетку, волан или матрас. Счастливчики тут же неслись к морю и шлепались животом на надувной матрас или принимались лупить ракеткой по волану, пластмассовые крылышки которого напоминали кружево. Неловкость, стыд, удовольствие. Дед умер от рака простаты, хотя его можно было спасти. Доктора порекомендовали моей бабушке положить его на операцию, но она ему ничего не сказала, должно быть, хотела от него избавиться. Раньше врачи сообщали правду о состоянии здоровья пациента только родственникам. Теперь не так, поэтому многие больные раком выживают. Дед долго мучился. У бабушки я любила есть топленое масло. Желтую массу, похожую на сливочное масло, я мазала на горячий хлеб. Почти каждый вечер мы с бабушкой ходили к ее подруге, у которой была старуха-мать. Старуха лежала в кровати, на затылке клубок седых волос. Я смотрела на огонь, я и сейчас могу целыми днями смотреть на огонь. Бабушка и ее подруга разговаривали о чем-то, чего я не понимала. Возвращались мы поздним вечером. Бабушка и я на узкой лесной тропинке. Она шагает впереди, в руке у нее фонарь, я семеню за ней, умирая от страха, темнота вселяла в меня ужас, звездное небо, под ногами трава, в которой прячется земляника, которую я не вижу, и червячки, светящиеся зеленым светом. К бабушкиной подруге приходил высокий мужчина. Он лил красное вино в свое молодое горло, у него были красивые зубы, высокие скулы и темные курчавые волосы. Первый мужчина в моей жизни. Когда я выросла, то встречала его на канале, возле отделения полиции. Волосы у него были как пух, лицо пурпурного цвета. Однажды его за лицо покусала собака. Точнее, пес, его звали Вики, он был крупный, пятнистый единственный пес в Драге. Хозяином его был инженер лесного надзора, а жертвой — местный алкоголик, никто не считал, что Вики должен ходить в наморднике. В моем детстве и у собак, и у людей было гораздо больше свободы. Иногда я натыкалась на алкоголика в приемной у нашего врача, в углу стояла фарфоровая круглая плевательница, на стене в коридоре висели плакаты: «Не плюй на пол!». Отхаркивались и мужчины, и женщины, все плевали в фарфоровую посудину. Кто вытряхивал из нее плевки и мокроту? Кто мыл? Он пялился на меня пустым, трезвым взглядом, он всегда был трезвым, когда приходил к врачу, я имею в виду алкоголика. На похоронах деда я несла белые лилии, их вонь долго стояла у меня в носу. Как-то ночью бабушке приснилось, что дед зовет ее, наутро она рассказала это своему сыну, брату моего покойного отца, а после полудня рухнула замертво рядом с одной из овец. Овцы, алкоголик, австрийцы, немцы, палатки, земляника и покойный Вики.
Может быть, эти чудеса творит тряпичная кошка, набитая польским сеном? Польское сено? Не просто высохшая трава, которая когда-то росла на каком-то поле, я уткнулась носом в траву, которая недавно росла в Польше. Мебель у нас на кухне грязная. У всех такое чувство, что здесь мы временно, нет смысла отмывать мелкие желтые жирные точки. Я сказала дочери:
— Золотце, в ванной просто свинарник.
— Золотце, — сказала мне дочка, — скажи это сыну или мужу.
— Золотце, — сказала я ей, я всем говорю «золотце», одним потому, что не могу вспомнить имя, другим для того, чтобы не свернуть им шею, — золотце, — сказала я, — твой папа болен, брат грязнуля, бабушка старая, она и так старается как может, меня нет.
— О’кей, мама, я оценила, это просто супер, что ты не разоралась, я оболью всю ванную комнату доместосом, она будет блестеть, как капелька дождя на хромированной сушилке для белья, я имею в виду сушилку, которую я купила в «Метро».
Мы с ней обе заулыбались, а почему — не знаю. Если бы мы не оплатили сыну обучение в американском университете в Вене, ванная у нас была бы чистой. Почему я послала сына учиться в Вену? Я слышала, что там учится сын Каддафи. Люди, которые вместе учатся на американском факультете, остаются друзьями на всю жизнь. Я не помню никого, с кем я вместе училась, Высшая школа управления, факультет труда. Кампус — это другое дело, мы все видели фильмы об американских кампусах. Зеленые газоны, студенческие комнаты-студии на двоих, библиотека, профессора на аккуратных дорожках, они в очках и в вельветовых пиджаках с кожаными заплатами на локтях… О моей высшей школе фильм никто не снимет. Она была в центре города, теперь там частный медицинский центр кожных болезней. Обоссанные стены, на углу магазинчик, рядом, на лавках, пьяные, преподаватели часто опаздывают или не приходят вовсе оттого, что где-то еще у них есть другая работа, поприбыльнее… Все студенты — будущие референты. Я годами работала референтом. Надо посмотреть в Интернете, кто такой референт. Ничего, написано или по-русски, или по-английски. Я была совершенно уверена: мой высокий, красивый сын и сын Каддафи подружатся и станут братьями. Все остальное войдет в историю. Когда мой сын поступил на американский факультет в Вене, у мусульман еще не было такой репутации, как сейчас, сейчас мне бы и в голову не пришло ничего похожего, какой Каддафи, все было бы по-другому. Я пыталась выудить у сына какие-нибудь доказательства того, что он вписался, снюхался с богатыми. Однажды он вскользь упомянул, что какой-то парень из Белграда, который приезжает на факультет на «БМВ» ручной сборки, пригласил его с собой в Братиславу, в бордель. Орально двести марок, час секса триста марок, ночь пятьсот марок, кока-кола пятьдесят марок.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — сказала я.
— Ты должна знать, как живет твой сын, мама, все было оплачено, но я только выпил кока-колу.
Он смеялся надо мной, издевался. А Америка! Год учебы — двадцать тысяч долларов. Что я была за идиотка?!
Йошка идет в ванную. Он в ванной. Пьет воду. Многие мои подруги остались без мужей. Когда был мир, мужья их до смерти избивали. Потом пришла война, и некоторых из этих мужей убили четники, потом их вдовы, правда не все, только некоторые, получили великолепные квартиры.
— Бог все-таки есть, — сказала моя мама, — бедняжки теперь вздохнут с облегчением, но как грустно, что хорватские семейные драмы должны решать четники.
Йошко выходит из ванной. Заходит в свою комнату, которая до войны была нашей. Разумеется, моя мама и дети присматривают за ним, оберегать человека с ПТСРом и днем и ночью — это признак порядочности. Кто эти люди? Когда они взрывают только самих себя, о’кей, теперь об этом даже в черной хронике не упоминают. Однако они часто привязывают к себе слишком большие бомбы, и вместе с ними взлетает на воздух полквартала.
Я не зла, просто устала, не могу больше, сыта по горло и Триестом, и синьорой Эммой. На ужин немного каши из желтой манки на молоке. Фрукты я покупаю только себе, за свои деньги, синьоре Эмме иногда даю один мандарин, правда даю без особой охоты. Вечером синьора Эмма выпивает таблетки, а я сижу в гостиной, смотрю, как голые итальянки хлопают телевизионному ведущему, который хлопает публике, чтобы публика хлопала ему, и думаю: где мои дети, почему моя мама жива, кто этот мужчина в нашей спальне, но, с другой стороны, Магде еще хуже, чем мне. Ее муж пьет в Варшаве, дочь за деньги таскается с туристами по Загребу, она хочет стать телеведущей, получила диплом специалиста по кроатистике , по-хорватски говорит так, что лучше невозможно, и интенсивно трахается с правильными типами. Как она получит работу в Хорватии, если у нее нет гражданства? Или она его уже получила, а Магда это от меня скрывает? А я мотаюсь туда-сюда, тут альцгеймер, там паркинсон.
Я ничего не знала о войне. Я смотрела и «Сутьеску», и «Неретву», и «Козару» , но деталей не помнила. Йошко отправился воевать в городок километрах в тридцати от нашего города, на нем была маскировочная форма, на субботу и воскресенье он сначала мог приезжать домой, четники обстреливали городок из орудий, рукопашная не предвиделась. Если тебя убьет снаряд, пока ты играешь в карты в каком-нибудь брошенном сербском доме или в подвале, это Божья воля, четники к этому не имеют никакого отношения. Человека может, например, сбить перед домом мусорная машина, если у него день рождения, а у машины нет зеркала заднего вида. Я была уверена, что Йошко вернется живым. Когда-то давно я смотрела один фильм, «Возвращение домой». Муж идет на войну, во Вьетнам, кажется, героиню играет Джейн Фонда, а может, и нет, не помню, был ли он ее мужем до войны или она на него наткнулась уже после войны. Солдат после заварухи вернулся в инвалидной коляске. Сидел в коляске, а она лежала, он ее вылизывал, а она кончала. Именно эти кадры пронеслись у меня в голове, когда я махала Йошко из окна. Мирко заехал за ним, они отправились на фронт в его машине. Почему я не проводила его до машины и не обняла? Потому что его уход на войну я вовсе не воспринимала как судьбоносный поступок. Как можно всерьез воспринимать войну, в которой участвуют военные, имеющие право по выходным возвращаться к себе домой? В худшем случае, думала я, Йошко вернется в инвалидной коляске и будет меня лизать. Я и так не верю в оргазм без применения языка. С Йошко я больше не сплю. Его психиатр мне сказал: «Попробуйте секс, может быть, он выйдет из оцепенения». Я никогда не считала секс антибиотиком широкого спектра действия. Но послушалась психиатра, чтобы он знал, что я делаю все от меня зависящее. Я из приморского края, мы тут все очень чувствительны к чужому мнению. Что скажут люди? Что скажет психиатр, если я не куплю красное кружевное белье и не оседлаю Йошко? Не знаю, кого призвать к ответу за то, что красное кружевное секси-белье сделано из синтетики, которая у всех женщин вызывает отвратительный зуд и выделения? Может быть, потому, что все модные модельеры — злобные педики? Или синтетика жестче и поэтому лучше держит дряблые задницы? Я оседлала Йошко, как шлюха, без приглашения ввалившаяся в комнату, и сунула его между своими раздвинутыми старыми бедрами, как клиента, у которого безнадежные проблемы с эрекцией и которому на это плевать. Миссия невыполнима, но я послушалась доктора. Все-таки речь идет о том, чтобы заинтересовать еблей больного, который отказывается от лекарства. Но не еби больного, который не желает принимать терапию еблей! Я старалась как могла, лифчик у меня был тесный, с минимальными чашечками, на мне были стринги, от них болела задница. «Размера XXL у нас никогда не было, девушка, у нас есть сейчас только новогодняя модель, вот эта, красная», — сказала мне злобная продавщица, метр восемьдесят, пятьдесят килограммов, подчеркнув это «девушка». «О’кей, — сказала я, — возьму новогодние, подарок дочери на день рождения».
Эта гадюка знала, что я вру. Этот XXL был вовсе никакой не XXL. Это были маленькие красные трусики, такие шутки ради кладут старым толстым теткам под елку на Новый год. Итак, с чем я забралась на Йошко, с тем с него и слезла. Я лизала ему яйца и вокруг яиц, раньше он такое любил. Сейчас я скажу одну вещь, которую мне не очень-то хочется говорить, но я все же скажу: с нами в кровати был и Петар Крешимир. Пока я лизала яйца Йошко, он лизал свои. Я видела его длинный тонкий розовый кошачий член. Я еще подумала: вот у одного только Петара Крешимира на меня и встает, и еще: вот бы хорошо было, если бы все хорватские пэтээсэровцы могли сами себе делать отсос, чтобы нам, их женам, не разевать понапрасну свои рты. Забыла сказать, Йошко все это время курил, выдыхал дым прямо мне в глаза, щурился, стряхивал пепел на простыню… Это некрасиво, то, что я говорю, это звучит как издевательство над больным человеком. Неужели?! А я — здоровая?! Я — здоровая?! В кинофильмах пэтээсэровцы показаны более нормальными. Они стараются, чтобы окружающие были ими довольны. Хотят вписаться. Пэтээсэровцы, сидящие в инвалидной коляске, лижут только в кинофильмах. В жизни лижут женщины, лижут и лижут, а оргазма все нет и нет. Когда человек вляпается в какую-нибудь херню, он возвращается в прошлое, в котором херни не было, и ему жалко, что он вляпался в херню, но если он в херню не вляпался, он и не знал, что не вляпался в херню, поэтому он и тогда, оказывается, был вляпавшимся в херню. Ха! Интересно, что сказал бы об этой фразе мой сын, который так любит эту доисторическую обезьяну Блейка? Можем ли мы все быть как Блейк? Неужели моя фраза хуже фраз этого мерзкого Блейка? И все только потому, что она бессвязная и не адресована будущим, далеким временам? Но я обращаюсь к огню в печке. В вечности меня никто не будет цитировать. Это не означает, что меня нет, я есть, но я не Блейк?! Что я прицепилась к этому Блейку? «Телегу и плуг веди по костям мертвецов». Что я так ревную к покойнику, который всю свою жизнь изрыгал мудрые мысли?! Ладно, на самом деле я хотела сказать, что Йошко сидит там, в той комнате, курит, молчит, уставившись в одну точку, а мне следовало бы здесь, на кухне, вспоминать лучшие времена и сходить с ума из-за того, что муж меня больше не хватает за задницу. Мы вместе провели молодость, мы ходили на танцы в Опатии, плавали на пароходе на Раб. Такие воспоминания должны были бы привести меня в отчаяние, я должна была бы плакать, плакать и плакать… Мне плакать не хочется, я не чувствую ностальгии по поводу танцев в Опатии, мне насрать на мужчину, который курит за стеной на расстоянии двух метров от меня, я вообще не против того, чтобы он покончил с собой, только, пожалуйста, так, чтобы не взлетел на воздух весь дом, эту квартиру мы снимаем, она не застрахована. Это плохие мысли, а хорошо это, таскаться по врачам, просить советов, крепко обнимать пэтээсэровца по пятницам, вернувшись из Триеста? Не знаю. Да, именно так, не знаю. Все там были, не пойти воевать считалось неприличным. Если бы мужчины знали, что их ждет, Хорватия сегодня была бы несвободной по-другому. Что мы получили? Что нам дала наша борьба? Я уверена, что я была бы сейчас в Триесте и в том случае, если бы хорватским государственным гимном стали «Тамо далеко» или «Боже правде» . Родина — это просто игрушка в руках небольшой группы больших разбойников. Совершенно неважно, что у парней на головах. Сербские пилотки-шайкачи, партизанские шапки, банданы с хорватским гербом или повязанный на голове американский флаг… Мужчинам этого не объяснить. Все они сбитые с толку обезьяны, все, лидеры и солдаты, проигравшие и победители. А женщины просто бляди, которые тащатся вслед за мужчинами-ратниками, мужчинами — завоевателями далеких лугов и полей, медленно ползут крытые брезентом повозки, их тащат два огромных рогатых вола, в бочках грязная вода, в воде белье, повозка ползет, вода в бочках трясется, белье стирается. Стиральную машину наверняка изобрел любитель вестернов. Это единственное благо, которое получил мир в результате походов завоевателей. «Хочу, чтобы моя жена и дети жили в мире и свободе». Кретины. С войны мужчины приносят своим женам и детям только ПТСР. Военные преступники, нажившиеся на войне бизнесмены, бандиты, насильники, воры, кардиналы — вот кто живет в спасенной Хорватии. Остальные бегут из Хорватии, чтобы выжить. Люди ничего не соображают. Труднее всего жить в спасенной стране в мире и свободе. Спасенная страна, мир и свобода помогают тебе понять бессмысленность жизни. Блаженное время войны. Страх смерти не позволяет человеку расслабиться, сконцентрироваться, убить себя. Во время войны самоубийц мало, все боятся снарядов и снайперов. Во время войны радуешься каждому дню, жизнь тебе дороже миллиона долларов, каждое мгновение воспринимаешь как счастливую вечность. Жители Сараева сами отправляют себя на тот свет и умирают от рака сегодня, когда пришли мир и свобода. Да провались он, этот мир и все эти горы свободы. Одна моя знакомая вчера умерла, вчера была пятница, она умерла от рака легких, Анчица была у нее в четыре часа дня, а в пять она умерла, так вот, эта покойная, не хочу называть ее имени, сказала Анчице: «Ты даже представить себе не можешь, представить не можешь, как мне хочется жить». И эта моя знакомая, чье имя я не хочу называть, когда услышала от врачей, что умрет, пошла и усыпила свою болонку Руфи, чтобы она, бедная, не обременяла ее детей, пока она будет таскаться с одной химиотерапии на другую. Перед смертью она превратилась в кожу и кости, и эта самая ее подруга надевала на нее памперсы, приподнимала, а потом почти несла до кофейни, та кофейня называется «Поцелуй», они там пили макиато. А? А?!!! Я пока еще не в агонии, поэтому я сыта по горло и польками, и русскими, и румынками, и автобусами, и ужасом, который охватывает меня в чужих помещениях и держит за горло и говорит мне «дыши, дыши, дыши, дыши, глубоко дыши, и я уйду, дыши, дыши… Дыши, дыши, дыши, дыши…»
— Пожалуй, вы слишком увлекаетесь хелексом, нужно немного сократить прием, — сказал доктор Николич.
— Но когда ужас хватает меня за горло, чем мне его отгонять, дорогой доктор, метлой?
Мы пошли в ту новую кофейню, на набережной, ее построили по проекту Коки, подруги Неллы. Он смотрел на морской паром. Я сказала ему:
— Старик, если всмотреться повнимательнее, в этом нет никакого смысла. Война окончилась. Многие потеряли дома, жизни, своих близких, а мы выжили.
На ногах у меня были новые сапоги, радость жизни, подкрепившись хелексом, била через край. «Дети наши здоровы, ты найдешь работу, сын уже работает, дочка вот-вот получит диплом, возьмем кредит и купим хорошую квартиру». Планы, планы, планы, лучше потом, позже, я его вижу, я на него смотрю, что ты уставился на паром, плевать на паром, не смотри на паром, переведи взгляд, не смотри на свои туфли, плевать на туфли, подними голову! Плевать на воспоминания, ужасные картины войны, четников со вспоротыми животами, червей в гниющей ране, свиней, которые едят ногу твоего самого близкого друга, плевать на прошлое, борьба за свободу позади, мы свободны и счастливы, мы как новенькие в новой стране в новом мире, лучшее завтра весело улыбается нам, а ты, старик, уставился на свои туфли! Выше нос, дружище! Надо выпить немного воды, во рту пересохло, с трудом ворочаю языком. На паром заезжает «вольво» — «караван» красного цвета.
Магда мне рассказывала, русская мафия в Варшаве занимается угоном «волъво», но красные они не угоняют никогда, русские мафиози красный цвет не любят.
— Ты что, кого-нибудь убил?
Йошко улыбнулся.
— Вот видишь, а сколько тех, которые убивали и… — Я хотела сказать «остались нормальными», но не сказала. — И… и… они сумели через это перешагнуть, — сказала я. — Война — это всегда убийство, если ты не убьешь его, он убьет тебя. Даже если ты кого-нибудь убил, даже если ты десять человек убил, я тебя прощаю.
Представляете, я в роли матери Терезы, я в роли кардинала, я в роли Папы. Грешник, что было, то было, но теперь я очищаю тебя от всего этого говна. Только возьми себя в руки и больше не выебывайся! Или так не говорят, очищаю тебя от говна?
— Убийство на войне — это не преступление, это самооборона. Они напали на нас, а не мы на них. Не забывай этого. Ты не преступник, вы все герои.
В общем, я молола все, что требуется. Убийство на войне — это действительно акт героизма. Какого хуя пиздят эти мужчины? Сначала с букетами цветов и с песней на устах отправляются участвовать в бойне, а потом возвращаются домой, тотально поебанные, потому что бойня ввергла их в депресняк. А какого хуя вы вообще туда полезли? Вы еще до войны были ненормальными или спятили позже! Да хоть бы вы покончили с собой! Все до одного! Потому что, пока вы живы, мы, ваши жены, вынуждены лечить ваши раны, хотя понятия не имеем, где вам больно. Это что, мы послали вас убивать, на бойню? Или это было по зову Отечества? Теперь-то вам на все насрать! Ушли героями, вернулись живыми трупами, а теперь мы годами пытаемся методом проб и ошибок вас оживить.
— Не пизди, — сказал мне Йошко. Я просто онемела. Так меня отбрить?! Но, с другой стороны, он заговорил, значит, чего-то я добилась. От меня ждут, что я буду прыгать вокруг этого психа, мои нервы должны быть как канаты, и я не имею права пиздеть. Закрой рот, женщина! Успокойся, сука! Не возникай, мать твою! Героя трясет! Он защитил свое Отечество, поэтому у него дрожат руки. Он смотрел на меня неподвижным взглядом. Он меня не видел. На ногах у него были туфли, которые я привезла ему из Триеста, «Кларке», английские.
Йошко — первый псих и первый пэтээсэровец в моей жизни. И последний. Сын от армии освобожден. Я только один раз ходила в поликлинику, к которой прикреплен Йошко, за лекарствами. Врачиха была совсем девчонка. Молодые врачи много читают по специальности, учатся, они не сразу утрачивают энтузиазм, я верю только молодым врачам. Она смотрела на меня голубыми глазами, двадцать семь, двадцать восемь лет.
— Понимаете, — сказала я, — я так больше не могу. Есть хоть какая-то надежда?
— Я помню этого пациента, — сказала девчонка, — он отказывается от любой терапии, не идет на контакт, вероятно, он пережил страшные вещи.
— Не верю, — сказала я, — там, где он был, почти не было военных действий.
Врачиха сказала:
— У всех у нас разный порог переносимости. Некоторых людей убивает настоящая война, когда я говорю «настоящая война», я имею в виду такую войну, которую мы все себе представляем при слове «война»: стрельба, резня, на голову падает горящая крыша, твой лучший друг умирает у тебя на руках, ты ждешь в подвале, что враг вот-вот выломает дверь и пропорет тебе горло штыком… Но война имеет и другое лицо.
— Какое?
— Не знаю, но в самом тяжелом состоянии обычно находятся те, про которых нам говорят, что войны они толком и не нюхали. Кто знает, что пережил ваш муж? На вашем месте я бы набралась терпения, дала бы ему шанс.
— Дорогая моя, у меня не хватает на него терпения, у меня не хватает сил годами гладить его по поникшей голове и ждать, когда он доверит мне свои мрачные тайны. Мою поникшую голову не гладит никто, кому я могла бы доверить мои мрачные тайны, я должна работать.
— Мы все должны работать, — сказала молоденькая врачиха.
— Вам очень повезло, вы так молоды, а у вас уже есть работа, — я стояла у двери кабинета.
— У меня нет работы, эта временная, я уже два года заменяю участкового врача вашего мужа, на постоянной работе здесь она. Сегодня я написала заявление, что увольняюсь.
— Увольняетесь? Для Хорватии это храбрый шаг, — я взялась за ручку двери.
— Я получила эту временную работу потому, что врач, которого я заменяю, работает над докторской диссертацией. Государство начисляет зарплату ей, но для меня. Я должна была получать четыре с половиной тысячи кун в месяц и работать ежедневно. Я работала один или два дня в неделю, она платила мне сто кун в день, а остальное клала себе в карман. «Главное, что у тебя идет стаж и социальное обеспечение», — сказала она.
— Подайте на нее в суд, потребуйте через адвоката компенсацию, — я крепко сжимала рукой дверную ручку, — хотя, да, в таком случае вы уже никогда не найдете работы в Хорватии.
— Именно поэтому мы и уезжаем в Словению, — с радостью посмотрела на меня молоденькая врачиха. — Я сдала экзамен по словенскому языку. Это первый шаг, — она улыбалась, я видела ее белые зубки. — Пока мы переводили хорватский текст на словенский, а там были люди из всей Югославии, нам пустили через громкоговоритель музыку из сериала «Отверженные». У меня маленький сын и муж, который работает за три тысячи кун в месяц, он преподает физику, за квартиру мы платим тысячу кун, Словения — наша единственная надежда.
— Вы борец, — я отпустила дверную ручку, — а я до сих пор вынуждена тащить по жизни своих детей, понимаете, я работаю в Италии, хотя по мне это, может быть, совсем незаметно. — В руке у меня была сумочка «Вивьен Вествуд».
— Моя мама работает в Австрии, — сказала врачиха. — Мы не имеем права оставлять на произвол судьбы людей, которых любили, когда они были молодыми и здоровыми. Болезнь — это не предательство, — врачиха сняла очки со своего маленького личика.
— Мой муж не был на передовой, он провел несколько месяцев в небольшом городке недалеко от города, где мы живем, на тот городок падали бомбы, они прятались в подвалах, я уверена, голову даю на отсечение, никто из них даже не видел ни одной четницкой рожи, — может быть, я и повторяюсь. — Мне кажется, — я говорила очень быстро, в коридоре была очередь, опять какой-то вирус, — мужчины могут позволить себе быть слабыми, они себе это и позволяют, это он предал нас, а не мы его. У женщин нет права на ПТСП, — мой голос взмывал и закручивался, как липкая лента для мух.
— Все будет о’кей, — сказала врачиха, — постарайтесь найти в своем муже хоть что-нибудь от того, старого, — она посмотрела на карточку, — Йошко.
Я заплакала, старый Йошко меня тоже не интересовал, если бы он очнулся, он точно так же нервировал бы меня, как этот, который никак не может заснуть. Врачиха встала, похлопала меня по плечу, я всегда раскисаю, когда меня хлопают по плечу, проводила до двери.
Я прочитала письмо, которое пришло моему сыну из Америки. Оказалось, что у меня желтая внучка. Да, да, да, да! Если бы я писала книгу о своей жизни, сейчас все пишут книги, и показала бы ее приятельнице — вот, читай, — она бы сказала: «Слушай, не слишком ли! Твою дочку трахает серб, ты живешь в Хорватии, внучка у тебя желтая, кто в такое поверит, притормози, старушка!»
Если бы я писала книгу, мне было бы наплевать на тормоза. Лгать для того, чтобы в рассказанное поверили те, кто не в силах принять правду? Значит, в жизни я могу столкнуться с желтокожим младенцем и с сербским ебарем, а в книге у меня на это нет права? Что такое литература? Картина мира, которая должна казаться покупателям книги достоверной? А в реальности имеется моя внучка — маленькая, желтая, желтее не бывает, некрасивая, как несчастный щенок, больной желтухой и подыхающий в мусорном контейнере. Вокруг контейнера валяются корки от бананов, окровавленная куриная голова, бумага в жирных пятнах и обложка «Глории», на которой президент таращит глаза на рождественский цветок. Я была бы счастливее всех на свете, если бы вдруг оказалось, что в моей жизни нет этой маленькой, страшненькой мордочки. Смотрит на меня косыми разрезами. Уж лучше бы она была чернокожей, похожей на какого-нибудь младенца из «Миссисипи в огне». Я видела миллион прекрасных черных детишек. На нашем телевидении крутится реклама. Черная рука, смоченная молочком для детской кожи, ласкает черную попку и крохотное темное плечико. А потом мелькает кудрявая головка! Джонсон энд Джонсон. Попки деток всех цветов мажьте молочком «Джонсон энд Джонсон». Или вот, на диванах «Икеа» сидят прекрасные темнокожие детишки. Мать моей внучки совсем не похожа на Хэлли Бэрри, в том смысле, что китаянку красавицей не назовешь. Мне не хотелось бы иметь невесткой и Хэлли Бэрри, у нее сахарная болезнь, ее колют четыре раза в день, а диабет — болезнь наследственная, так что, может быть, чернокожая крошка с сахарной болезнью — это еще хуже, чем маленькая китаянка. Хэлли такая красотка только потому, что у нее белая мама. Мой сын тоже белый, а Таня получилась страшненькая. Она, уж конечно, никогда не покажет всему миру ослепительные зубки и «Оскара» в руке. Почему маленькую китаянку зовут Таня? Между прочим, когда я его спросила, есть ли у него дети, он ведь не сказал мне: «Моя дочка желтая». Хорошо, малышка родилась после того, как он вернулся домой, может, он и не знает о ее существовании, и я ему не раскрою, что за существо называло бы его папой, если бы он остался с женой. «Она американка». Я знала, что бывают желтые американки, но желтые американки — это не просто «американки». Мой сын обманщик. Больше всего мне хотелось бы убить в себе любовь к детям. А действительно ли я их люблю?.. Может быть, все, что я для них делаю, я делаю просто ради собственного душевного спокойствия? Мое душевное спокойствие? В моей душе нет покоя. Я уже говорила о детях, о душе, о покое? Неужели я действительно уже говорила о любви к детям и душевном спокойствии?
Мне хочется обо всем рассказать как можно более внятно, чтобы мой сын не пиздел, когда будет все это слушать, да он это слушать не будет, я брошу кассету в печку, я уже говорила, пленка скукожится и растает в огне. Огонь горит в печи, Петар Крешимир царапает когтями раковину, пытается вытащить из кастрюли квашеную капусту, дочь спит сном беременной женщины, которая не знает, что она беременна. Петар Крешимир любит квашеную капусту, а собака Кеси любит фундук. Я ужас как люблю Кеси. Ей тринадцать лет, когда сидишь за столом, она ставит тебе передние лапы на колени, смотрит на тебя старыми глазами, и тогда ты вынимаешь из мисочки орех, Кеси берет его в зубы, в углу комнаты извлекает ядро ореха из скорлупы, съедает и опять подходит и ставит лапы тебе на колени, смотрит старыми глазами, брови у нее совсем седые и усы тоже. Чья она, Кеси? А разве это важно?
«Мама, — сказал сын, — я вернулся, я не могу больше без хорватского заката». Я эти слова просто пропустила мимо ушей, я понимаю только внятные фразы. Есть люди, которые любят закат, они не виноваты, что гораздо больше принято говорить о восходе солнца, а не о заходе, поэтому нормальными считаются не они, а те, кто любит яркую утреннюю зарю. Но я толерантна, люди бывают разные. Немного странно, что человек, который не любит двух своих желтых китаянок, любит закаты. Ведь закат тоже желтого цвета. Понимаю, я не остроумна. Шеф у моего сына свинья, из зарплаты вычитают, если опоздаешь даже на одну минуту, когда ему приходится работать целый день с утра до ночи, сверхурочные не платят, но он молчит. Молодые ребята, которые по четырнадцать часов в день пялятся в экран, не выходят на площади в день Международной солидарности трудящихся Первое мая. Они смотрят на своих отцов, они видят, что может принести человеку победа. В перспективе никакое ошеломляющее завтра не светит. Доброе утро, компьютер, добрый день, пицца, спокойной ночи, жена, кровать. Доброе утро, компьютер, добрый день, пицца, спокойной ночи, жена и дети, кровать. Доброе утро… Пожизненный жилищный кредит, ребенок, который ходит на уроки гитары, футбол, теннис, английский, немецкий, русский, к логопеду, к ортодонту, к психологу, к дерматологу… Детей нужно с первых лет жизни готовить к тому, чтобы они попрощались с Хорватией здоровыми, образованными и с хорошими зубами. Много маленьких детей страдают грибком, они ходят на плаванье в бассейны с грязной водой, их родители думают, что благодаря грибку, то есть плаванью, они бесплатно получат место в каком-нибудь американском кампусе.
Когда я слезла с Йошко, то красное синтетическое белье выбросила в мусор, у меня страшная аллергия на синтетику, потом подмылась раствором борной кислоты. Такая жизнь просто невыносима! Невыносима? А может быть, я слишком чувствительна, склонна все преувеличивать и ленива? Существо, неспособное сосредоточиться.
Соседка оплачивает психушку своему мужу, пятьсот евро в месяц, он там гуляет в саду, психушка на острове. Сбежать оттуда не может. На причале, куда швартуется паром, все очень внимательны, местные жители никогда не сажают к себе в машину неизвестных автостоперов, психи могут добраться до берега только вплавь. Но они не настолько трехнутые, чтобы прыгать в море.
У Элизабеты был инфаркт. Ее отвезли в больницу. Восемь женщин в одной палате. Одна ходит под себя. Остальные на судно. Если окно открыто, та, что лежит возле окна, поднимает крик из-за сквозняка. Если окно закрыто, все задыхаются от вони. В ванной комнате стоит металлический таз, который служит всем женщинам на этаже раковиной. Нянечки сливают в него содержимое всех пластмассовых суден. Вонища жуткая, пока чистишь зубы, сдерживаешь рвоту. В женском отделении в сортире два унитаза. Один в углу, треснувший, им пользоваться невозможно, а дождаться очереди и сесть на другой — это из области научной фантастики. Дверца душевой кабины не закреплена, она просто приставлена. Одной женщине, когда она была под душем, стало плохо, она прислонилась к этой дверце, упала, потом поднялась и вышла из ванной комнаты вся в крови. Больные подняли крик, сестры разъярились. Чего так орать из-за каких-то царапин? Как-то приходит в палату новая больная, спрашивает, в какой из ванных комнат находится биде. Элизабета мне потом рассказывала: «Мы смеялись просто до слез. До слез!»
Медсестра ей сказала: «Вам нельзя так сильно смеяться, может начаться аритмия, это опасно, вам следует себя беречь!»
Твою мать! Даже смех нас убивает! Я часто говорю себе: главное, что все мы живы и здоровы, в груди у меня нет уплотнений, в мозгу нет сгустков крови, скоро мы возьмем жилищный кредит. Жизнь — это выбор. Ты сам решаешь, что выбрать — фильм ужасов или «Мои песни, мои мечты».
Вчера вечером я услышала, что теперь и наши военные будут убивать в Ираке, Иране и других далеких странах. Расширять границы американского мира. Перед моими глазами безумная картина. Наши мужчины на большом корабле отплывают в туманную даль, девушки и женщины их провожают, женщины с детьми на руках. Один ребенок протягивает своему папе, чье будущее — стать кучкой сожженных костей, желтую герберу. Хорватия останется без мужчин. Что если все эти желтые, черные и коричневые, которые сегодня через Хорватию бегут на Запад, остановятся в нашей маленькой стране, полной женщин, мечтающих о хуях? Эти дикари осядут здесь без всяких документов, а наши парни, поскольку у них все документы имеются, будут уходить, и уходить, и уходить на американскую войну. Мы исчезнем. В Хорватии будут кишмя кишеть маленькие разноцветные попки. Не будет ни одного белого ребенка. Только тогда в Хорватии станет неважно, кто здесь серб, а кто хорват. Моя внучка желтая. Цвет моей Хорватии уже начал меняться.
Это никто не будет слушать, для меня это просто психотерапия, когда я выскажу все, что меня достает, я сожгу кассету, я это уже говорила. Нашей дровяной печке сто пять лет, и у нее еврейская звезда на дверце, поэтому я отказалась менять дверцу, когда печник перекладывал печку. Мне не нужна новая дверца, я люблю старые вещи. Я поступаю глупо, дверца перекошена, мы тратим слишком много дров. Сказать или не сказать, что я знаю, что повторяюсь? Скажу, да, я знаю, что уже говорила про эту дверцу. У женщин с моря, и это я тоже уже говорила, маниакальная чувствительность к чужому мнению. Кассету никто никогда не будет слушать, тем не менее мне не плевать на то, что кто-то подумает, что я все время повторяюсь?! Тяжело жить под грузом желания всем нравиться и никого не разочаровывать в их ожиданиях. Знаю, от меня никто не ждет ничего, кроме денег, всем безразлично, проживу ли я свою жизнь болтливым попугаем или более молчаливой птицей. А бывают молчаливые птицы? Не люблю птиц.
Печник мне сказал: «Я вас еще тогда предупреждал, я вам сразу сказал, когда перекладывал печку, замените дверцу. Теперь поздно, просто заменить дверцу нельзя, придется перекладывать всю печь, а это очень дорого, нет смысла. Я ведь вам говорил, дверцу перекосило, и вы не купили решетку, это я вам тоже говорил. Люди не хотят слушать, когда им дело говоришь».
Не нужно бы мне говорить о том, что я сейчас собираюсь рассказать. Хорватка, которая трахается на стороне, в то время как дома у нее больной муж, это нехорошо, у бабы нет чувства ответственности. Между прочим, амеры не могут записать миллион исповедей. И о хорватках они будут судить по тому, что услышат, прослушав несколько десятков, ну максимум сотен кассет. Любое высказывание чрезвычайно важно. Несомненно одно: большинство хорваток не бляди, а у блядей не будет возможности наговаривать исповеди на американские кассеты. Поэтому мы, те, кто участвует в проекте, должны быть очень внимательны. Чтобы люди не подумали, что хорватки бляди, раз они не бляди. В Хорватии бляди — это зараженные СПИДом и гепатитом украинки. Это они вызывают страх и трепет, когда в газетах появляется очередная статья о них. После этого тысячи парней спешат на осмотр, успокаиваются или, наоборот, начинают волноваться еще больше, а потом умирают. В Хорватии с лекарствами плохо.
Я скажу, что я делаю в Италии. Зачем сын подсунул мне эту кассету? Хочет узнать меня получше? А может, подарить ему эту кассету на день рождения? Закаляй дух, золотце! Твоя мама вовсе не то, что ты думаешь, если ты думаешь то, что я думаю, что ты думаешь. Если ты думаешь другое, то ты уже закаленный парень. Интересно, рассказ о том, что я трахаюсь с сыном синьоры Эммы, смог бы нарушить внутреннее равновесие моего сына? Что такое внутреннее равновесие? Внешнее — это когда ты не хромой. В наши дни огромное большинство людей не хромает, тазобедренные суставы детям проверяют сразу после рождения, потенциально хромые носят между ног кучу пеленок, мамы делают с ними упражнения, а они кричат от боли… Поэтому анализируется только внутреннее… Внутреннее равновесие. У меня просто болезненная потребность выражаться правильно. О внутреннем равновесии говорят, потому что оно внутри. Люди любят бессмысленную болтовню. Уравновешен ли мой сын? Если он уравновешен, моя история не заставит его покачнуться. А если он качается, долго качается и всегда будет качаться, я не смогу остановить качели, схватившись за их веревку. А почему вообще сыновья чувствительны к тому, что их мать трахается с кем-то на стороне, если это правда, что они чувствительны к тому, что их мать трахается с кем-то на стороне. Это все только мои предположения, я сама про это не читала, но исследования показывают… Почему сыновей волнует мать-шлюха, если это правда, что она их волнует? Что наши сыновья чувствуют по отношению к нам, матерям? Наши сыновья мужчины, и для них идеальная жена — это девственница, которая отлично трахается, а идеальная мать — девственница, которая потрахалась один раз, чтобы их родить, а потом закрыла лавочку навсегда.
Я сплю с Антонио. Он сын синьоры Эммы. Наша связь началась совсем не так, как в английских сериалах, где хозяин лезет служанке между ног, валит ее на кровать, она широко раскрывает глаза в сторону кинооператора, хозяин расстегивает штаны. Зачем мне смотреть широко раскрытыми глазами, Антонио и ниже меня, и не такой подвижный, нет никаких шансов, что ему удалось бы своим тельцем прижать мое так, чтобы я только беспомощно дергалась, со страхом пялилась в потолок и ужасалась, что вот сейчас он грубо лишит меня девственности. Очки Антонио лежали на ночном столике рядом с моими. Давайте поговорим честно. В фильмах и романах хозяева нападают на несчастных служанок и насилуют их, воспользуемся этим добрым старым выражением, потом дают им денег и бросают. Когда они усмиряют мелькание их ног на экране и оставляют им на ночном столике деньги, служанки, глазами, полными слез, смотрят на эти деньги и не хотят их брать — что значат деньги по сравнению с утраченной девственностью? Фильмы о хозяевах и служанках буквально кишат девственницами. Или нужно сказать «переполнены девственницами»? Я работаю прислугой уже пятнадцать лет, и я никогда не слышала, что где-нибудь в Италии кому-то прислуживает какая-нибудь девственница. Если бы такая нашлась, это бы сразу стало известно. Мы с Антонио на его машине ездили в наш любимый крохотный ресторанчик в Истре. Там мы ели гуляш с ньокками или запеченное на углях мясо, уезжая, мы пальцем показывали на то, что должно было стать нашим следующим обедом: петуха, оседлавшего толстую коричневую курицу, или мелкого ягненка, который мотался под черными ногами своей черной мамы. В машине мы, насытившиеся, соприкасались очками. Я с большим трудом затащила его в постель.
Я была уверена, что каждый хозяин, оттрахав служанку, что-нибудь оставляет ей на ночном столике.
В Италии не платят наличными. Если ты хоть чуть-чуть корректен, а я корректна, то ты не можешь прямо сказать клиенту, которого ты убедил, что трахаешься с ним не как с клиентом: слушай, я хочу кэш, а не сумочку. Кто-то сказал мужчинам, что за настоящую любовь не платят деньгами, а парни так любят верить в настоящую любовь той, которая или лежит под ними, или стонет над ними. Мне лень упоминать две другие позы. Если мужчина думает, что ты блядь, он тебе не заплатит, потому что ты б лядина. Когда ему кажется, что ты безумно его любишь, он не платит потому, что его деньги могут оскорбить тебя. В отношениях между мужчиной и женщиной ключевая проблема состоит в том, как вытянуть из мужчины часть денег, которые он вообще-то отдает своей добропорядочной жене, матери двоих детей, существу, которое и не блядь, и, безусловно, его любит, и только с ним одним ебется, всегда из любви и никогда ради того, чтобы получить согласие на право из своей же зарплаты купить себе бусы из искусственных кораллов. Несчастные мужчины. Я часто спрашиваю себя: а любила ли я хоть когда-нибудь Йошко, и вообще, что такое любовь? Я терпеть не могу своего мужа, а должна бы его терпеть, ведь он герой и борец за свободу. Интересно, а от него кто-нибудь стал бы ждать, что он будет крепко любить меня, если я, взорвав ради независимости Хорватии пару стратегически важных мостов, останусь после этого дела без рук и без ног? Ладно, у Йошко целы и руки, и ноги, но есть и такие герои, от которых осталось только туловище. От их жен ждут, что они, несмотря ни на что, будут их любить. Может быть, женщины не участвуют в войнах потому, что мужчины никогда бы не стали трахать инвалидов войны, у которых из важных органов тела остались только пизды? Военные инвалиды?! Нет такого слова, которое обозначало бы женщину, у которой отсутствует несколько органов или извилин. Не существует военных инвалидок. Не существует и инвалидок мирного времени. Мужчины очень чувствительны и как военные инвалиды, и как возможные ебари военных инвалидок. Если бы женщины шли на войну, это был бы конец света. Кто бы потом трахал инвалидок?
Да у нас, женщин, собственно, и нет особых проблем с теми мужчинами, с которыми мы ложимся в постель. Мы любим их на самой короткой дистанции, потом или оставляем их, или зажмуриваем глаза, пока они не кончат, поднимаемся, чистим зубы, подмываемся. Сыновья — вот проблема. Мы сходим по ним с ума в той же мере, в какой они по нам не сходят. Об этой любви нет ни песен, ни сериалов, ни фильмов. Женщины, как правило, редко бывают авторами, а мужчины считают эту безумную любовь чем-то само собой разумеющимся, считают, что она настолько банальна, что о ней нет нужды ни петь, ни говорить, ни писать картины, ни сочинять музыку или книги. Странные они, наши сыновья. Существа, купающиеся в материнской любви. Одна моя подруга вслух называет своего сына Мамина Любовь. Маминой Любви сейчас десять лет, говорить о таком сыне как о Маминой Любви пока еще не кажется извращением. С маленьким сыном еще можно открыто сюсюкать. Я своего сына, когда говорю о нем, а говорю я о нем постоянно, всегда называю просто «мой сын». Для окружающих это звучит в меру холодно и нормально. Когда я говорю «мой сын», я косвенным образом сообщаю окружающим, что я родила его давно, что я больше не мама, что меня больше не волнует, как живет этот незнакомый мужчина, который нравится мне все меньше и меньше. Когда я говорю «мой сын», я хочу сказать: люди, люди, я говорю «мой сын, мой сын, мой сын…», с маленькой буквы «мой», с маленькой буквы «сын». А мой сын — это всегда Мой Сын. С большой буквы Мой, с большой буквы Сын. Это прячется в моем сердце, плавает в желудке, щекочет глаза.
Мы с Антонио потрахались первый раз, когда его мама, одурманенная лекарствами и упакованная в памперс, лежала в своей кровати. Антонио — это короткое, белое, толстое, мягкое тело. Голому мужчине обязательно нужно сказать пару приятных слов о его большом члене. У Антонио член не большой, но и не маленький, член как член, как об этом говорить на итальянском? Я говорю по-немецки, но и по-немецки я не знаю, как разговаривать с членом. Вот удивительно, столько женщин блядует, и никому не пришло в голову издать им в помощь разговорник или тематический словарь! Путаться в итальянских словах, держа в руках итальянский член?! А молчать нельзя. Мужчины всегда ждут от нас, что в постели мы будем бормотать, отвечать на вопросы: скажи, тебе хорошо, скажи, скажи, скажи что-нибудь. Как можно говорить, когда рот у тебя забит членом, нет такого исследования, которое могло бы ответить на этот вопрос. Тем не менее я бормотала: «Ма, ма, порко дио, ке кацо, ма ке кацо, порко дио, ма, порко дио ке кацо!»
В ушах у меня звенели итальянские слова, которые в моем детстве вырывались у рыбаков, когда они смотрели на сети, порванные дельфином. Представьте себе, как бы это звучало, если бы я говорила такие слова хорвату: «Бог поросенок, опа, какой член, бог поросенок, о бог мой ебаный!»?
Да им по хую, что именно мы говорим, пока они орудуют своим хуем. Им важно, что мы от безумного наслаждения не можем держать язык за зубами. Несчастные парни.
Пока я разыгрывала оргазм, я завывала: «Ааааайуу-ууутоооооо…» Как будто я беззащитная женщина, которую акула тяпнула за нежную голень. Мои голени всегда отекшие, у меня проблемы с почками, да и циркуляция крови нарушена, но ему мои завывания понравились. Поэтому он начал все по новой. К моему страшному и огромному ужасу. От маленького, белого, полуслепого толстяка я не ожидала, что он способен на два раза в течение пятнадцати минут. Что теперь выть? Уважающие себя женщины ни в коем случае не должны кончать два раза одинаково. Потому что, не правда ли, и они трахают нас всегда по-разному. Пока он лизал меня, я молчала. А потом схватила подушку, прижала ее к своему рту и кончила в полной тишине. Оргазм — это слишком интимное переживание, я никогда им ни с кем не делюсь.
Я уже сказала, Антонио никогда не дает мне деньги. Если бы я это знала заранее, то трудно сказать, стала бы я расстегивать его вельветовые брюки, снимать с него трусы — «боксеры» и сосать, пока он стоял передо мной, в обуви, туфли «Чарч» черного цвета. Я делаю отсос за сумочки, духи и пальто, которое на четыре размера меньше того, что я ношу, но это для дочери. У сына нога сорок седьмого размера, его я обувать не могу, Йошко носит туфли Антонио. За них мне трахаться не пришлось, я их получала еще до того, как легла с ним. Мне нравится, когда мы с Антонио выходим из маленького отеля и оказываемся во Флоренции. Во Флоренции я смотрю на высоких негров. Когда идет дождь, они продают зонты. Маленькие за пять евро, большие за десять. Были мы и в Ферраре. Через нее ползет река. В ней лежит толстый сом. Четверг, магазины не работают, полно людей на велосипедах. Антонио сидит на террасе кафе, кока-кола 5,20 евро, разливная, кофе 2,5 евро. Там я купила постер с фотографией Одри Хепберн, сейчас она смотрит прямо на меня, листья маслины вокруг ее лица, она умерла в шестьдесят с чем-то от рака, отвожу взгляд, смотрю на лицо своей уснувшей дочери. Белое, светло-русые волосы, полные губы.
Дочь моя, сейчас не время рожать в стране, где негры не продают зонтики, в стране, через которую китайцы пробираются в Италию.
Пусть спит. Поцелую ее в лоб, туда, где завивается кудряшка.