3
Определённо, в моём отце была весёлость, из-за которой равнодушная жизнь время от времени всё-таки улыбалась ему, снисходительно махнув рукой. Нелепо было бы применять к этому существу строгую мерку. Папаша даже внешне представлял из себя недомерка – крошечный, скособоченный плод послевоенного деревенского недоедания. Волосы и зубы он потерял уже к сорока годам, но так же проворно двигался на тощих ножках, так же истово оживлялся при виде кондиционных баб, так же рьяно любопытствовал насчёт судьбы отечества. Он был из тех мужчин, что каждый день часами смотрят все информационные программы с тупым и глубокомысленным видом. Таких мелких и добреньких козликов греет мысль о больших, злодейских и всемогущих мужчинах, прессующих мир по тайному плану, который козлики всегда и с лёгкостью могут раскусить. Люди вроде папаши в семидесятых годах любили посылать письма знаменитым писателям, сначала витиевато извиняясь за беспокойство, а затем предлагая свою жизнь в качестве захватывающего сюжета.
Леонтий Кузьмич гордился своим именем и долго убивался, когда мама переменила мне отчество, сменив мужа. «Вытравлена память об отце!» – патетически восклицал он, явно получая удовольствие от переживания столь крупной драмы. Папаша гордился тем, что приехал из деревни и выучился в техническом вузе, гордился количеством своих браков, гордился кучей ментального мусора, который он принимал за образование, и особенно гордился самонужнейшей в нашем городе способностью умять пол-литра без закуски и доползти при этом по месту жительства – точнее, лежательства. Впрочем, алкоголь не был для Леонтия источником бытия, как стал для его первой («самой любимой, клянусь!») жены Мары, моей мамы. Я же говорю, в нём была весёлость. Удивительным образом он всегда ускользал от любой расплаты. В то время как другие платили распадом за пьянство, нищетой за лень, одиночеством за бездеятельность души – папаша как-то просачивался сквозь царство строгости без весомого остатка.
Где же ещё он мог обитать, кроме как на первом этаже блочного дома в новостройке, о которой сорок лет назад говорили «у чёрта на рогах». А теперь и ничего. Рога у чёрта подросли, никого не пугают.
– Сашенька, детка!
Видно, что долго плакал. Господи, какой он убогий, где он взял эту рубашку, заношенную до исчезновения первоначального рисунка в клеточку, из каких годов эти синие тренировочные штаны. Уж не мои ли школьные? В отличие от аккуратнейшей Федосьи Марковны, папаша был удручающе неряшлив. Но и это не отталкивало от него женщин, сразу прозревавших в нём обширное поле грядущей деятельности. Женщины любили папашу, потому что он их любил и умел принимать вызванную любовь. Он был урод, недомерок, но он умел принимать любовь, и потому четвёртая жена терпела по вечерам информационные программы, и пыталась его приодеть, и гнала на работу, и трагическим, укоризненным шёпотом говорила: «Леонтий…», когда тело возвращалось за полночь.
Вкусы у отца не менялись – он обожал фасонистых мещанских дамочек на каблучках, с маникюром и перманентом, таких, каких, наверное, впервые стал пристально разглядывать в конце пятидесятых, приезжая из деревни Зимино в светлый город Новгород. Одна такая Галина стояла на кухне, в халате и бигудях, о Всевышний, в твоих пределах ещё сохранилась классика.
Давным-давно воды жалости загасили огонь ненависти, и осталось место в душе, лишённое жизни, папа и мама, у меня ничего нет для вас, только немного денег, и те чужие, обманные, а прощения просить не буду никогда и сама не прощу, я не Иисус Христос
– Ой, Саша, – сказала приторная папашина сожительница, ужасно довольная моим могучим вкладом в Федосьины похороны. – Какая вы стала красивая, стильная…
Папаша, сквозь слёзы царственно распорядившийся напоить меня чаем, всплеснул руками и умчался в дебри жилплощади. Квартира была приличная, конечно, по социалистическим, не капиталистическим понятиям – две комнаты, лоджия (за каким хером лоджия на первом этаже, но это вам плановое хозяйство, а не буржуйский жук начихал). Полстены в прихожей были ни к селу ни к городу выложены булыжниками, втиснутыми в цемент, – недозрелые плоды весёлого папашиного ума. Клеёнка на столе в розах, всё нормально. Я старалась ни во что не въезжать и потому даже испугалась вопроса бигудёвой Галины.
– Вы любите «Принцессу Нури»? Забыла, что это дешёвый чай.
– Не люблю, но буду.
Папаша торжественно принёс белую бумажную папку, на которой было крупно выведено «Саша».
– Мы тебя читаем! Горжусь. Я всем говорю, что ты моя дочь.
Он опять чем-то гордился, отопок. Бабушка Федосья так называла старые болотные подберёзовики, раскисшие от сырости, – «отопки».
– Папа, я ведь понимаю, как всё было. Они сдали бабушку в больницу, её как бесполезную положили в коридор на сквозняки и бегали мимо, а она жаловаться не привыкла. Ты бы хоть к себе перевёз, а то жила у чужих людей из милости. Она мне звонила, боялась попасть в дом престарелых.
– Каких чужих людей? Там внук её и невестка. Там моя жилплощадь, хребтом заработанная, и бабушкин дом проданный в ней, а у неё сердечные приступы через день, вот и больница! А там полна коробочка! Я тут при чём, интересно.
– Внук-придурок и его сучья мамка над ней измывались, и ты это прекрасно знаешь. Ты сын, это твоя мать.
– Но куда мы могли? – заволновалась Галина Четвёртая. – Про Вальку ты нам не говори, мы про Вальку всё знаем. Я Леонтия какого подобрала – без ничего! Нам тоже, извини, жить хочется, а я работаю, Леонтий работает, а эта п… ни х… не делает, что, трудно ей бабке каши дать?
– Галя! – укоризненно сказал папаша. – Женщинам нельзя материться. Женщина – это свирель.
– Вам, значит, можно, а нам нельзя?
– Да, нам можно, а вам нельзя.
– Я тут, папа, с тобой согласна, – подключилась я, желая смягчить ненужную резкость беседы, в которой была повинна.
Как мне надоела моя душа беспокойная как я хочу блаженного холода холода холода избавиться от всех вас и вашей тёплой жижи
– У нас в городе много опустившихся людей. И вот когда встречаешь пропитого мужика, который бредёт на своих ножках-заплетушках, весь уже серо-белый, тающий, нежилой, как весенний снег, это как-то… нестрашно. Его ещё может кто-то подобрать, отмыть, накормить, может, дома есть мама, выплакавшая глаза, или отчаявшаяся жена, или злая дочка. А когда я вижу опустившуюся женщину, вот тут душа содрогается, потому что ей никто не поможет, никто её не подберёт, здесь пропасть без дна. Это к тому, что вам можно, а нам нельзя.
Папаша глянул быстрыми хитрыми глазками, радуясь мнимому согласию. Он давно опасался меня и никогда не понимал.
– Н у, я тебе позвоню насчёт всего… Наверное, кремировать будем ма… ма… ма-моч-кууу!