Книга: Нигилэстет
Назад: Ричард Калич Нигилэстет
Дальше: Примечания

История болезни Роберта Хабермана, социального работника

Посвящаю моему брату Роберту Каличу
Предисловие
Я веду эти записи, потому что они имеют значение… для меня. Не важно, какой у меня стиль и манера изложения, – ни при каких условиях они не предназначались… для вас. Эти записи велись исключительно ради удовольствия, которое я от них получал, и – что наиболее важно – для того, чтобы они дополняли мой оригинальный образ жизни и своеобразный склад мышления.
Ни в коем случае их не следует рассматривать как истинное указание на то, что они описывают. Поскольку то, что они описывают, – это я. Ток моей жизни – чернила… эти страницы только рама, место и, возможно, средство для передачи слов. Если случайно эти записи попадутся вам на глаза, пожалуйста, не спешите судить. Не мои слова, а МОЮ ЖИЗНЬ! Это важно. В остальном же эта бесполезная писанина не более чем плод моего воображения. Было бы глупо думать, что я способен, несмотря на все усилия, передать словами невероятно богатое разнообразие моих настроений.
* * *
Пришло время снова изменить свою жизнь… но КАК?!
* * *
Сегодня со мной произошел интересный случай. После работы, по пути от метро к дому, я остановился понаблюдать, как девушка-художница рисует Христа на тротуаре перед памятником броненосцу «Мэн». Вокруг нее собралась толпа, но одно место было специально оставлено свободным. Зрители расступились перед человеком без рук и ног, сидевшим на инвалидной коляске, который также наблюдал за работой художницы. Незадолго до этого фигура в кресле завладела моим вниманием.
Совершенно очевидно, что у него было какое-то отклонение в развитии, уродство, которое я видел всего несколько дней назад по телевизору в одной из познавательных программ. Он явно не имел ни малейшего представления о том, что происходило вокруг. Я мог судить об этом по тому, что он не реагировал ни на собак, ни на голубей или белок, ни даже на играющих вокруг детей. Один ребенок чуть не плюхнулся ему на колени (если у него они имелись), когда его «летающая тарелка» ударила в грудь этого слабоумного. Ничто, казалось, не волновало его, не привлекало его внимания. Кроме художницы и ее рисунка.
Когда, перед тем как уйти, я случайно заступил на освобожденный для него коридор, могу поклясться, что заметил болезненное выражение, пробежавшее по его лицу, или гримасу неудовольствия. И мне послышалось также – я тогда не был уверен, – как он издал звук, похожий на кошачье мяуканье.
По дороге домой я убеждал себя, что это всего лишь реакция идиота, и почти забыл об этом. Даже начал разогревать себе ужин и затем, как обычно, сел смотреть шестичасовые новости, как вдруг понял, что не могу сосредоточиться. Лицо слабоумного мелькало у меня перед глазами, заслонив экран телевизора. Так что я решил вернуться к памятнику, несмотря на усталость и вопреки своей привычке неуклонно следовать раз и навсегда установленному распорядку дня. Пока я одевался и шел туда, помнится, мне было никак не избавиться от чувства, будто я преступник, возвращающийся на место преступления.
Так уж случилось, что идиот все еще был там, когда я подошел к памятнику. Толпа разошлась, художница только что закончила собирать последние монетки, брошенные ей за труды, и занималась подсчетом своего дневного заработка. Я вежливо подождал, когда она закончит, и затем быстро прошел к ее рисунку, как раз когда она собралась уходить. Странно, или, может быть, не так уж странно, но слабоумный ничем не обнаружил, что второй раз видит меня. Он не издал ни звука. И хотя я делал вид, что лишь стою и восхищаюсь рисунком художницы, даже расположился так, чтобы не мешать ему смотреть, на самом деле я не мог оторвать глаз от этого урода.
Более того, я чувствовал, что он не дает мне покоя.
Почти мгновенно я понял, что мне надо сделать. Почему и что мной двигало, я не могу объяснить. Зов какого-то предчувствия… почти слепой инстинкт… но по-своему я знал, что делаю. Я наступил на рисунок. А поскольку тот был нарисован мелом, я полностью сознавал последствия воздействия моего ботинка на произведение. И ОН ТОЖЕ!!! Это было как раз то, чего я ожидал: в тот момент, когда подошва моего ботинка коснулась рисунка, на лице идиота появилось то же самое болезненное выражение и он издал тот же самый мяукающий звук. Это свидетельствовало о том, что он РЕАГИРОВАЛ! Мы были как два непримиримых врага по обе стороны арены: каждый готов вступить в бой за высший приз и драгоценную победу; каждый признает другого тем, что он есть на самом деле. Я решил было подойти к этому человеку и посмотреть на него поближе, как вдруг словно бы ниоткуда появилась какая-то женщина и быстро повезла его прочь. К тому времени, когда я преодолел свою нерешительность, они исчезли.

 

Сегодня вечером я все бросил и лег спать.
Не приходится говорить, что во мне что-то зрело. Я пообещал себе, что на следующий день снова туда схожу.

 

Но его там не было ни на следующий день, ни через день. Я чувствовал себя подавленным. Ничем, кроме работы, не занимался и проводил все вечера дома. Но мне было мало этого. Я искал.
* * *
НЬЮ-ЙОРКСКИЙ МЕДИЦИНСКИЙ ЦЕНТР
Институт реабилитационной медицины
Восточная 34-я улица, 800
Нью-Йорк, штат Нью-Йорк
Междугородный телефон (212) 679-0000
Адрес для телеграмм: NYU MEDIC

Директору Управления социального обслуживания
Отдел № 29
Восточная 126-я улица, 765
Нью-Йорк, штат Нью-Йорк

28 ноября 1985
Тема: БРОДСКИ
Дата рождения: 18.03.61
Регистрационная карта № 29205
Дорогой сэр,
посылаем историю болезни БРОДСКИ (имя неизвестно), 24 года, пол – мужской, не женат, в ваше учреждение для возможного обслуживания. За Бродски в течение всей его жизни ухаживала миссис Мария Ривера, называющая себя его матерью. На самом деле она не имеет с ним кровного родства, а лишь приняла на себя ответственность за него, когда настоящая мать (неизвестная) бросила его после рождения. Миссис Ривера 68 лет, и ее здоровье быстро ухудшается. Она страдает бурситом, артритом, перенесла инсульт и все же противится тому, чтобы передать заботу о Бродски кому-то другому. Только недавняя госпитализация этого пациента привлекла к нему наше внимание. По мнению миссис Ривера, Бродски должен остаться на ее попечении и ей не требуется никакой посторонней помощи ни от каких учреждений. Нужно признать, что она совершила невозможное. Бродски прожил бы недолго, и только благодаря необыкновенному материнскому уходу он смог достичь этого возраста. Таково мнение нашего медицинского персонала.
Семья проживает в двухкомнатной квартире с лифтом, в который легко помещается его инвалидное кресло.
Миссис Ривера находится на социальном обеспечении с рождения Бродски и получает добавочное пособие для неимущих.
Бродский – идиот самой низкой степени развития; вдобавок он родился с редким отклонением: синдромом cri du chat. (Это не исчерпывающий, т. е. частичный диагноз; у нашего медицинского персонала все еще нет ясности о некоторых аспектах его болезни.) Руки и ноги у него в зачаточном состоянии. При рождении он издавал едва слышный крик, больше напоминающий мяуканье кошки, отсюда и этот диагноз. По меньшей мере дважды за ночь его необходимо переворачивать, чтобы не было опрелостей. Он носит подгузники для взрослых и передвигается в инвалидном кресле.
Затруднительно определить, сколь долго он проживет. Сейчас он реагирует только на одного человека, Марию Ривера, но для его же собственного блага нужно, чтобы он воспринимал и других. Мы объясняли необходимость этого миссис Ривера. Однако она оказалась гордой и своенравной женщиной и не желает, чтобы кто-то приходил к ней в дом и нарушал ее отношения с приемным сыном. Этому не приходится удивляться, ведь она проявляет о нем чрезмерную заботу. Что бы ни решило ваше учреждение, если возможно, мы бы рекомендовали, чтобы миссис Ривера оставалась с Бродски и продолжала нести за него ответственность, насколько позволит ее здоровье.
Следует еще раз повторить, что именно отношение миссис Ривера к помощи извне – самая большая проблема для больного. За многие годы она не обратилась ни в одно специализированное учреждение, и больной оставался изолированным. Однако, возможно, сейчас вследствие ее преклонного возраста и старческой немощи, а также по причине недавней госпитализации Бродски, она может согласиться на помощь. По крайней мере, я надеюсь на это. В любом случае ваше учреждение должно вести дело как можно осторожнее вне зависимости от того, какой способ действия вы предпримете.
У Бродски нет никаких родственников, друзей; никого для контакта в случае необходимости.
Просим вас прийти к ним и сделать что возможно. Может быть, вначале следует предложить лишь частичный уход на дому. Тем временем Бродски будет продолжать получать медицинскую помощь из той больницы, куда он был госпитализирован. Пожалуйста, сообщите нам сведения об этом больном и его состоянии как можно быстрее.

Благодарим вас за сотрудничество. Если понадобится дальнейшая информация, пожалуйста, звоните мне в любое время по телефону 679-0000, добавочный 2372.
Искренне ваша
Tea Гольдштейн,
старший социальный работник

 

Джеральд Умано, доктор медицины
Директор, Служба ухода на дому

Это он! Это он! Кто же еще? Высшая степень идиотии, конечности отсутствуют… Cri du chat. Какая удача. Какое совпадение. В течение двух недель я охотился за ним впустую, и вот теперь он неожиданно появился на моем столе. Что может быть лучше? Хотя я изнываю от желания сразу же броситься к нему, я буду ждать. Ожидание полезно для меня. Оно успокоит мое волнение и в то же время усилит его. Да. Перед визитом к нему я как следует, не спеша пообедаю.
Между тем я буду исполнять свои служебные обязанности как обычно. Вот именно… как обычно.

 

А-а-х, впервые за бог знает сколько времени я чувствую себя хорошо. Хорошо! Обед будет восхитительным. Я буду смаковать каждый кусочек.

 

Я не вошел в его комнату. Я отказался его видеть. Хотя «отказался» – слишком сильно сказано. Естественно, прежде я извинился перед «матерью», объяснив, что уже поздно, что я тороплюсь, что у меня запланировано много визитов к моим подопечным на вторую половину дня. Для знакомства с ним вполне подошел бы завтрашний день. Сегодня я только хотел познакомиться с ней. Представиться. Объяснить, какое учреждение я представляю.
Что такое, мамаша? Вы не нуждаетесь в обслуживании. Просто вам нужно больше денег. Вы с трудом платите арендную плату. Цены на продукты все время растут. Нет, нет, это не шутка. Но почему тогда вы смеетесь? Нервный смех? И вы навострили уши, когда я упомянул, что вы могли бы получать плату за уход на дому. Я никогда не забуду этот взгляд. Он оставил неизгладимое впечатление, как и все остальное.
Но хватит. Разумеется, я сказал, что и так вторгся к ней без приглашения, что больше не буду ее беспокоить, что мне нужно идти.

 

Если бы она знала, как много надежд я возлагал на то, чтобы к ней проникнуть.

 

И вот завтра суббота. Это нерабочий день. В моем распоряжении целый уикенд, чтобы разработать план действий. Понадобилось ли Всевышнему больше, когда Он создавал мир?
Впервые за много лет мне было чем полностью занять свой уикенд.

 

Нет ничего тягостнее, чем уикенд. Телевизор помогает нам забыться, телефон не звонит, и мы только и делаем, что бегаем к холодильнику. Быть наедине с самим собой – это убийственно. Возникает необъяснимое желание как-то отвлечься, развлечь себя, чтобы избежать этой периодически повторяющейся болезни. Мы бесцельно бродим по квартире, едим, смотрим телевизор, читаем газеты, мы вступаем во внебрачные связи, мы идем в кино, в оперу, на балет, мы переходим из бара в бар, мечемся взад-вперед, туда-сюда, идем к соседям, на пляж, по магазинам, на дискотеку, к друзьям, в закусочную, к окну, к чему угодно… только бы убежать от себя. Наконец приходит утро понедельника, и хрюканье и стоны наслаждения смолкают. И хотя никто не признается в этом («Да, Харриет, у меня был чудесный уикенд»), мы искренне благодарны за возвращение к нашим ежедневным мукам. Все лучше, чем быть наедине с самим собой.

 

Но этот уикенд был совсем другим. У меня был Бродски. Мы были близки, как любовники, всю ночь проведшие в объятиях, обливающиеся потом от бешеных ласк. В течение сорока восьми часов я был с тобой, моя радость. Я был так же доволен, как всматривающийся в микроскоп ученый. В самом деле, я развил в себе особый вид близорукости. У меня на стекле Бродски. Он предмет моего исследования. Даже если я дам ему крылья, он никогда не полетит. Бедняжка, он никогда не полетит.
Какие у него слабости? Еще важнее, какие у него сильные стороны? Страсти? Способен ли он к восприятию? К познанию? Установлению связей? Способен ли испытывать доверие? Поддерживать о-т-н-о-ш-е-н-и-я? Если нет, то можно ли сделать так, чтобы он был на это способен? Конечно можно. И я сделаю так, чтобы он был способен. Этот идиот, который реагировал только на рисунок художницы и ни на кого… кроме меня. Этот идиот… этот взгляд… эта гримаса недовольства. Да. Здесь жизнь. Слабый проблеск. Кое-что, с чем можно работать. Что созреет и принесет плоды.

 

О, работа, которая мне предстоит, вырисовывается для меня все более ясно. Она не будет легкой. Никогда не бывает легкой. Но ее нужно сделать. Нет никого, кто бы разбирался в ней лучше меня.

 

Я впервые посетил моего будущего подопечного в понедельник утром. Моя стратегия была проста: застать пожилую женщину врасплох. В среду я ушел рано, изобразив, несмотря на все извинения, лишь слабый налет равнодушия. Которого не было. Не воспользовавшись возможностью увидеть Бродски, я знал, что делаю. Я всегда знаю, что делаю. Сегодня утром я весь превратился в зрение и слух. Все, что его касается, для меня интересно. Я необыкновенно сосредоточен. Ничего не относящегося к делу, никаких посторонних разговоров. Я хочу все видеть, все изучить, все знать. Пожилая женщина не понимает, как ей со мной себя вести. Она удивлена, сбита с толку, смущена. Как раз в таком состоянии, которое мне требуется. Выбитая из колеи, она все сильнее заклинивается на мне. Она верит всему, что я о себе говорю. Какой странный человек, хихикает она про себя. Лучше и быть не может. Странный человек, смех да и только. Это хорошая отправная точка для начала… отношений.

 

Когда в пятницу я внимательно рассматривал комнату Матери, она не произвела на меня особого впечатления. Там было все, что обычно бывает у людей, получающих пособие, – всякая всячина из «Вулвортс», с благотворительных раздач Армии спасения, из соседнего мебельного магазина (торгующего в кредит) и семейные реликвии. На телевизоре (шестнадцать дюймов) – обязательные фотографии Кеннеди и Мартина Лютера Кинга. Еще одна фотография в рамке, шероховатая, коричнево-белая, стоит среди вороха извещений о задолженности по квартплате. Каждый предмет социальный работник видел тысячу раз во множестве квартир во время неисчислимых посещений на дому. Полиэтиленовые накидки на диване и стульях, тусклые зеркала, мебель, имитирующая некий оригинальный «деловой» стиль. И наконец, обязательное распятие, нравоучительные благочестивые надписи («В этом доме пребывает Господь») и другие висячие отвратности, проповедующие евангельскую всеобщую любовь. И комод с позолоченными по краям стеклянными дверцами, за которыми свалены в кучу безделушки; каждая реликвия увековечивает какое-нибудь древнее семейное предание. В целом все дешевое, безвкусное, простое, без стиля и элегантности – если, конечно, не исповедуешь принцип «Чистота ведет к набожности», который все еще сохраняет некое подобие ценности в сегодняшнем мире. Надо заметить, я – нет, но она исповедует Мать исповедует Хорошо. Люди вроде меня пышно расцветают на таких простых душах, как она. Это делает нашу работу легче.
Когда я пришел, Бродски был в ванной. Мать совершала ежедневное омовение своего сына.
– Чудесно. Не буду отрывать вас, – сказал я, стараясь избежать ее мокрой руки. – Продолжайте ваше занятие, миссис Ривера. Я только взгляну. Нет, не на Бродски. На его комнату. В конце концов, у него все же есть какие-то права, не так ли? Благопристойность – основное правило для всех человеческих существ, не правда ли? А он человек, да? Даже если он… Да, да. Я подожду, когда вы вынесете его во всей свежести и чистоте. Благоухающего и морщинисто-розового, как свеженакрахмаленное белье. Знаете, никто не хочет, чтобы его видели в запачканной одежде. И меньше всего человек без рук и без ног.
Мать слабо улыбается и продолжает свое занятие. По виду вполне довольная, она тем не менее не знает, как вести себя со мной. Или знает? Когда мы сильно смущены, возможны только крайние реакции. Либо мы возводим вокруг себя массивные стены, чтобы оградить себя от опасности, либо совершенно беззащитны. Евреи в концентрационных лагерях подтвердили это правило среди всего прочего. Освенцим был питательной средой для невероятных подвигов, выживания и уступок судьбе без всякого хныканья. Лично я предпочитаю хорошую схватку. Без нее нет настоящей победы.

 

Комната Бродски. Крайне интересно. Должен признаться, я был захвачен врасплох. В самых безумных снах я не мог бы вообразить этот образец совершенства стиля, пропорций, формы, вкуса, красоты. Всё, как положено (или почти как положено). Кирпичные стены, стилизованные под старину, прекрасные репродукции старой живописи – удивительно удачный выбор, все в хорошо подобранных, красивых рамках. Соответствующая обстановка, во всем вкус, утонченность. Я не знаю, как объяснить этот контраст с комнатой Матери. В конце концов, они живут под одной крышей, значит, обстановку подбирал один и тот же человек, разве не так? Вот именно. Не так. Это единственное возможное объяснение. Бродски сам декорировал свою комнату. Как-то ему это удалось. Но как? Я должен выяснить. Среди всего прочего.
Перед тем как уйти из его комнаты, я поднял бамбуковую штору и быстро выглянул наружу. Я так и знал. Дьяволенок оставил себе самый лучший вид. Великолепная перспектива. Держу пари, что ему не требуется приподниматься ни на один дополнительный дюйм, чтобы видеть Куинс на другом берегу реки. Я опустил штору и вернулся в комнату Матери, чтобы подождать Бродски. Я уселся на диване. Когда-нибудь он, возможно, станет моим излюбленным местом, подумал я. Я весь напрягся. Меня переполняло единственное возбуждение, которое мне известно. Я ждал Бродски.
Какое впечатление я произведу? Что мне сказать? Все виды возможностей открыты для меня. Некоторые уже испробованы в предыдущих случаях. Я привык к таким вещам. И все-таки каждый раз происходит по-разному. Всегда присутствует элемент неизвестности. Непредсказуемости. Это – вызов на борьбу. Это причина, по которой я здесь.
Мать входит, она несет сына. Он лежит, завернутый в пеленки, в чем-то, похожем на самодельную детскую люльку или ларец. Мое первое впечатление – дочь фараона, несущая Моисея, найденного в тростниках. И в самом деле, он ее Моисей. Голова у Бродски маленькая, может, в половину нормальной человеческой головы или в треть – трудно сказать. Коническая по форме. Черты его лица то ли смазаны, то ли расположены не там, где надо. На лице нет ничего, что должно быть. По крайней мере ничего, соответствующего ожиданиям. Уши у него расположены низко и на разной высоте. Рот как клюв у птички. Нос, мясистый и слишком большой, будто раздавлен огромной ладонью. Глаза… его глаза мертвы. Они не видят. В них ничего нет. Или – по крайней мере, мне так кажется – сейчас нет. Волосы на голове, как и на подбородке, отсутствуют. Практически и подбородка нет. Только маленький выступ на лице. Определенно нет того, что можно назвать челюстью. Вместо шеи – толстые складки кожи. В общем, в его лице нет гармонии, черты не согласованы друг с другом. Кто-то просто сгреб их вместе, ради шутки. И у него отсутствующий вид. Но так ли это? Кто его знает?

 

Моя первая реакция – это чрезвычайная радость и в то же время разочарование. Да, разочарование. Потому что он не узнает меня. Значит, он не воспринимает меня. Он ничего не воспринимает. Он просто доволен и наслаждается приятным чувством после хорошей теплой ванны. Маленькие чувственные удовольствия.
– Ему всегда требуется несколько минут, чтобы прийти в себя после ванны, мистер Хаберман, – говорит Мать. – Он любит, когда я купаю его. Любит теплую воду, губку, мыльную пену.
– И когда вы прикасаетесь к нему, мамаша? – осведомляюсь я.
Снова она поймана врасплох и растерянно улыбается.
Я отмечаю каждое слово и каждую реакцию. Позже они мне пригодятся. Нужно узнать как можно больше, говорю я себе. Это мой принцип (один из многих).
Первый звук, который я слышу от Бродски, – это знакомое кошачье мяуканье, то самое, что я слышал в парке перед памятником броненосцу «Мэн» и с тех пор не мог забыть. Его мяуканье теперь меня не удивляет. Я отвечаю на него своей самой теплой улыбкой и глажу его по голове. После этого жеста Мать избавляется от своей сдержанности и приглашает меня выпить с ней кофе. Я соглашаюсь, улучив момент, чтобы еще раз поласкать ее сына. Мать осторожно, очень осторожно кладет Бродски в его кроватку. Это что-то вроде больничной койки, обрезанной по размеру люльки. И я отметил, какой он величины. Впервые я определил его рост. Теперь я понял, что ожидал, что он будет больше, несмотря на отсутствие конечностей. Но он оказался маленьким. Сморщенный и бесформенный торс – вот и все. Не много… Но этого достаточно. Конечно, никогда нельзя мерить человека по своей мерке. И Бродски тому живой пример.
Пока варился кофе, я сказал миссис Ривера, что могу помочь улучшить ее финансовое положение, что она имеет право на добавочное пособие для малоимущих в дополнение к ее скудной пенсии, а также что я могу выхлопотать добавку к ее продуктовым талонам.
– Если добавить к вашему доходу пособие для малоимущих и продуктовые талоны, дорогая мамаша, вы вполне сможете заплатить за квартиру. Вы заживете роскошно.
Мать благодарно улыбается. Жмет мне руку. Очевидно, она добрый, хороший человек. Гуманист из старых времен. И я завоевал ее доверие. Несмотря на отчет из больницы – это легко с людьми такого склада. Я еще ни разу не проигрывал.
Я перевел разговор на другое. Мои вопросы касаются комнаты ее сына. Если я смогу разузнать об этой комнате, мне ничего больше не нужно. Да. Все встанет на свои места. Ничего не могло бы быть лучше. Почти заговорщическим тоном мать сообщает мне, как они выработали свою собственную систему общения, которая основывается не на словах, а на улыбках, мяукающих звуках и жестах. Этот язык – язык искажения и диссонанса. Каждый раз, когда Бродски морщится или по-особому улыбается, старая леди знает, о чем он думает. Как он реагирует. У него множество выражений лица, говорит она с материнской гордостью. Поэтому она сумела оформить его комнату Постепенно, методом проб и ошибок, потихоньку, кирпичик за кирпичиком, – это действительно создано им самим. Результат загадочных улыбок или мяукающих звуков, которые только она одна может расшифровать.
– Это было нелегко, – говорит она. – Иногда он бывает невыносимым. Он… как бы вам сказать… во всем хочет добиться совершенства. Все должно быть абсолютно правильным, иначе он это не принимает. Он самый настоящий тиран, мой малыш.
Я улыбнулся и подумал: разве египетские пирамиды возводились иначе? Узнай я о нем только это – и этого было бы достаточно. За один день работы – вполне достаточно.
– Мне нужно идти, – сказал я. – У меня много дел. Кроме того, я, возможно, и так задержал вас слишком долго, – добавил я скромно, следя за тем, как отреагирует пожилая женщина. Точно как я ожидал.
– Нет, нет, – взволнованно воскликнула она. – Пожалуйста, оставайтесь. Вот еще кофе и кусочек пирога.
– О, ну тогда я еще раз взгляну на Бродски.
На цыпочках я вошел в его комнату. Почему на цыпочках? Чтобы показать заботу, разумеется. Бродски лежал в кроватке, с инфантильной гримасой на губах, его глаза смотрели прямо на меня. Видел он меня или нет, можно было только догадываться. Я подошел к окну и поднял штору. Солнечный свет проник в комнату. Бродски издал тихий мурлыкающий звук. Он улыбался. Он мог… он видел меня. Или он просто реагировал на свет? Пища для размышлений, но сейчас подходящий момент, чтобы удалиться. В любом случае я уходил с хорошим впечатлением. Мать скажет ему обо мне, если он еще не знает.
В офисе начальница спрашивает меня об этом предполагаемом клиенте. Что я собираюсь делать? Принять или НП (не принять)? Почему же, принимаю, конечно, миссис Нокс. Патронажное обслуживание. И миссис Ривера, и этот cri du chat нуждаются во всей помощи, какую мы можем им оказать. Может быть, позже мы им предоставим частичный уход на дому. Прямо сейчас старая женщина не готова к этому. Она не потерпит незнакомца в своем доме. Думаю, сейчас нам достаточно будет просто присматривать за ними.
Мы с миссис Нокс работаем вместе пятнадцать лет, с тех пор как меня назначили в Гарлемский центр. Она ни разу не называла меня по имени. Всегда только «мистер Хаберман». Я, конечно, не исключение. Она так ко всем относится. Ее чрезмерно официальный подход обычен для Управления. Он неотделим от обстановки офиса. Безымянную, скучную, безликую, одинаковую серую мебель вы найдете во всех офисах от Гарлема до Уоллстрит. Иногда, разговаривая с ней, я называю ее «Мэрилин Нокс» в подчеркнуто шутливом тоне. Хотя ни разу за пятнадцать лет я не назвал ее просто Мэрилин. Наш способ общения так же стабилен и ограничен, как и у Бродски с матерью. Может, даже в большей степени, думаю я. Может, даже в большей.

 

Набрасывая эти заметки о своей начальнице, я вспомнил один случай, который произошел со мной примерно тридцать три года тому назад. Я только что закончил колледж и начал работать в Управлении, в центральном офисе. Даже тогда, проработав всего лишь нескольких месяцев, я знал, что ненавижу эту работу. И каждый день, если мне удавалось, я старался избежать посещения пациентов на дому. В те дни я считал, что у меня есть куда пойти. У молодых всегда есть куда пойти – даже если это только мечта. У меня даже было смутное понятие, что ее достижение так или иначе связано с искусством. Так уж случилось, что мистер Берк, инженер по лифтам, возвращался в офис с обеда в тот самый момент, когда я выходил, и мы столкнулись – он входя, а я выходя из лифта. Мы обменялись несколькими ничего не значащими словами, и я никогда не забуду выражения его лица – странной смеси нескрываемого презрения, враждебности и иронии, – когда он сказал:
– Если вы не уйдете отсюда к тридцати, не уйдете никогда. Проторчите здесь всю свою жизнь.
– Только не я, – ответил я самонадеянно.
– Хотите, поспорим? – быстро спросил он.
– Ставлю на свою жизнь, – сказал я так же быстро.

 

Когда мне стукнуло сорок, я не только вспомнил это пари, но и понял, что проиграл.

 

СОРОК ЛЕТ! Поворотный для меня год. Что я любил в сорок? Вряд ли припомню.
Думаю, самое важное, что произошло со мной тогда, – это то, что меня покинули все нормальные человеческие чувства. Дружба, например, ничего не сулила мне в дальнейшем. Я зашел в тупик. В течение жизни бывает так много общения, и у меня оно было. Умственные способности тоже были, но я достиг предела. Я понимал, что зашел слишком далеко. На самом деле не слишком. Работа… я не хочу в это сейчас вдаваться. И любовь. Ах да, Л-Ю-Б-О-В-Ь. Со всеми ее составляющими… Страсть, похоть, секс… только это могло меня спасти. Хотя навряд ли. Когда-то меня это затягивало, но теперь это стало не более как развлечением, упражнением. Нет, даже и не это. Больше похоже на повторяющийся спектакль. Но я устал его смотреть и свой последний билет купил много лет назад. Всякий раз, как я представляю себе двух людей, занимающихся любовью (что бывает редко), это всегда вселяет в меня ужас, как нечто чуждое. Это напоминает мне одну из современных металлических скульптур, состоящих из отдельных частей, соединенных сваркой. Но что сводит людей вместе? И разве металлический припой может удержать их друг подле друга? Не знаю…
Короче, люди ничего не предложили мне. Я никуда не мог пойти, чтобы не испытывать от них раздражения. Если они приближались ко мне слишком близко, я прямо-таки покрывался сыпью, а чем чесаться (что вообще-то не слишком красиво), я просто старался избегать их. Толпы в часы пик, скачки, сборища были моим проклятием. Я неизменно садился на заднее сиденье в автобусе (а в час пик вообще никогда не ездил на общественном транспорте) и усаживался в первом ряду слева в пустом кинотеатре. Даже какого-нибудь слепца, постукивающего своей палочкой в ожидании помощи, было достаточно, чтобы заставить меня повернуть в противоположном направлении. Не потому, что я не хотел ему помочь, скорее из-за той самой невыносимой для меня мысли, что мне придется быть к нему слишком близко. То же самое в лифте. Я выскакивал из него как сумасшедший, когда кто-нибудь входил, или ждал полчаса, пока тот не развезет всех пассажиров.
И вот, один в своей квартире, сидя, стоя, расхаживая туда-сюда, ужиная цыпленком, выпивая чаю, регулярно дважды в день прогуливаясь до угла и обратно за газетами и трижды только для того, чтобы выйти на улицу, меряя шагами коридор в ожидании почтальона, который ничего, кроме счетов, мне не доставляет, смотря телевизор, слушая радио, посещая кино, читая книги, ожидая звонка по телефону, который никогда не звонит, выпивая еще чаю, съедая еще одного цыпленка, ожидая очередных новостей, очередных прогнозов погоды, очередных телевизионных программ, очередных радиопередач, уточняя начало сеанса, чтобы посмотреть очередной кинофильм, ища на полках очередную книгу сразу после того, как закончил предыдущую, я заполняю каждый день моей жизни. Все это – сидение, смотрение, слушание, прием пищи, чтение, ожидание – делается без надежды, без малейших иллюзий на то, что что-то изменится. Вот, например, у моего отца за несколько лет до его смерти вошло в привычку говорить: «Жизнь едва ли намного больше цыпленка, которого мы съедаем каждый день».
Уикенды были такими же отвратительными. После того как в пятницу днем я уходил с работы (и обналичивал в банке чек, полученный за очередную неделю), я шагал прямиком домой и оставался там до субботнего вечера. Затем, больше для того, чтобы нарушить рутину, чем избавиться от скуки, я отправлялся в соседнюю забегаловку, где торчал до темноты, а потом шатаясь шел домой спать. Просыпаясь в воскресенье днем, я уже боялся утра понедельника, когда мне нужно будет вернуться на работу. Утро понедельника: оно наступит только через семнадцать часов.
А потом что-то произошло. Нет, ЭТО произошло! Маленький случай, казалось, совсем незначительный, который я почти забыл. Но да, он изменил мою жизнь!

 

Всю неделю шел дождь. Черный асфальт, омытый дождем, блестел и казался скользким. Воздух был чист и свеж. Я сидел в уличном кафе в Гринвич-Виллидж. Люди, впервые за целую неделю вышедшие на улицу, сидели передо мной на сдвинутых скамьях. Ближайший стол хотя и стоял в нескольких ярдах от меня, однако все же был в зоне слышимости. По привычке я наблюдал не глядя; мужчины и женщины, друзья, группы по трое, четверо, а то и больше; они болтали друг с другом о том, о чем, должно быть, говорили тысячу раз прежде. Моя жена, моя любовница, моя подружка. Мой муж, мой любовник, мой парень. У тебя нет на примете какой-нибудь работы для меня? Я бы заплатил что-нибудь за… Как ты думаешь, чем отличается любовь от секса? У моей матери рак мочевого пузыря. Неужели? У моего отца в прошлом месяце обнаружили аденому. Мне тридцать лет. Можешь представить? Тридцать лет! Почему так происходит? Как ты не понимаешь, что на это нет ответа?! Люди повторяют одни и те же разговоры, словно в первый раз. Каждый раз. Удивительное свойство людей: забывчивость.
И все, что мне оставалось делать, – это смотреть, слушать, следить и вдыхать воздух, такой чистый, и черный асфальт блестел и казался таким скользким. Я спросил себя, почему они мне так чужды. В чем их отличие от меня? В том, как они выглядят? Но они все выглядели точно так же. Не было никакого отличия, только лица разные. И все-таки отличие было, и состояло оно в том, что все эти люди держались вместе. В том, как они говорили, полностью поглощенные разговором. Я никогда так не разговаривал. Они выпрыгивали из себя и приземлялись на другом берегу. Я никогда не совершал такой прыжок. Никогда не приземлялся на другом берегу. Допив водку с тоником, я подозвал молодого официанта. У него был вид наивной невинности в сочетании с ненасытным голодом. Из предыдущего разговора с ним я узнал, что он актер. Приехал из маленького городка в большой город, чтобы добиться успеха. Он с нетерпением ожидает того дня, когда получит пособие по безработице и сможет все свободное время ходить на прослушивания. Сейчас, сам не зная почему, я сказал ему, что я продюсер и он как раз подходит на роль в пьесе, которую я в настоящее время готовлю для постановки на Бродвее. Глаза у него широко открылись. Это обаяние юности, эта радость, эта улыбка, о, что за улыбка, он мог бы покорить любого этой улыбкой – или так ему казалось. Напустив на себя важный вид, я продолжал: «Лучше вас никого не найти. Стоило мне взглянуть на вас и услышать ваш голос, я понял, что вы как раз то, что мне нужно. Подумать только – встретить вас здесь. Какая удача! Должно быть, это судьба. Теперь дайте мне подумать. Сегодня пятница. Я уеду из города на уикенд. Позвоните мне в понедельник утром. Вот, возьмите мою визитку. Ох, забыл ее. У вас есть на чем записать? Так, не забудьте… в понедельник, ровно в девять ноль-ноль. В любом случае, как, вы сказали, нас зовут?»
Когда я пришел в офис в понедельник утром, телефон уже звонил. Это он. Без обиняков я сказал ему, что это, должно быть, ошибка, что он набрал неверный номер, что это Центр социального обеспечения, а не офис театрального продюсера. Чувствуя, что он собирается положить трубку, я схавал:
– Не спешите туда. Насколько я знаю, актеры нуждаются в социальной помощи больше, чем в прослушивании. Они всегда плохо устраиваются. Особенно если не получают пособия по безработице.
И снова:
– Нет, я уже вам сказал. Это центр социального обеспечения.

 

Он позвонил еще четыре раза. Каждый раз в его голосе было чуть больше разочарования… Кроме последнего звонка. Сняв трубку, я услышал только продолжительное молчание, за которым последовал щелчок.

 

Я ПОНЯЛ, ЧТО НАШЕЛ СВОЙ ПУТЬ!!!

 

Месяц спустя, случайно встретившись с ним снова – на этот раз он работал официантом в другом ресторане, – я спросил у него:
– Что случилось? Почему вы не позвонили?… Вы звонили? Нужно было правильно записать номер телефона. Какая жалость. Мы вчера закончили подбор актеров. Но… вы действительно идеально подходили на роль.

 

В то утро, пройдя несколько кварталов по направлению к остановке автобуса, я заметил пожилую пару. Они улыбались, глядя на меня. Посмотрев вниз, я заметил, что у меня не застегнута ширинка. Интересно, почему тот старик хотя бы не остановил меня, чтобы сказать об этом. Моя мгновенная злость на пассажиров, столпившихся на передней площадке автобуса и не дававших пройти, испарилась, когда я понял, что у меня не было ни капли смущения.
Настало время для размышления, чтобы отозвать войска назад и произвести разведку. Первые впечатления важны, но не во всем. Как правило, они обманчивы. Мы полагаемся на них, не понимая их как следует. Но меня это не касается. Я никогда не поддавался первым впечатлениям. Кроме того, я не моралист. Нельзя мгновенно принимать решения – это неправильно. Я не шарлатан, продающий завернутую в термопластиковую пленку панацею для мира. У меня нет легких ответов. Поспешные заключения не в моем репертуаре. Многие медики потеряли бы своих пациентов, если бы ставили преждевременные диагнозы. Но только не я. Я никогда не теряю пациентов, стоит им попасть в поле моего зрения. Их слишком мало, и попадают они ко мне через большие промежутки времени, так что я не могу позволить себе вести дело так отвратительно. Это было бы безнравственно. Если на то пошло, мои исследования основательны, моя лаборатория безупречна. Возможно, я все-таки моралист.
Вот что я решил: пошлю-ка я миссис Ривера письмо на бланке с извещением, что мы ставим Бродски на обслуживание. Она получит его завтра или самое позднее в среду. А пока я не буду ей звонить и не пойду к ней с визитом.
Без всякого бахвальства утверждаю, что я абсолютный гений о-ж-и-д-а-н-и-я.

 

В воскресенье я сидел в кофейне в районе Линкольн центра и завтракал. Оладьи с маслом и сиропом и большая порция фруктового салата вдобавок Четверo чернокожих сидели за столом слева. Официантка сказала что-то по поводу веса одного из них. предположив на основе заказа, что он на диете. Очевидно, официантку удивило, что он так мало заказал. Этот человек и трое его друзей – еще один мужчина и две женщины – громко рассмеялись. Одна из женщин спросила у официантки, как ее зовут.
– Элоиза, – ответила та, продолжая смеяться.
И тогда произошло нечто странное. Все четверо чернокожих тут же представились: «Уилис, Джеймс, Эдна, Марта». Они были так счастливы вступить в… «человеческие отношения».
Какая ты непосредственная, дорогуша!
Л ты то сам, папаша!
Конечно, чернокожие были немолодые. С молодыми в наше время совсем другое дело. Но Бродски, учитывая его состояние, старик в свои двадцать четыре года.

 

Аллилуйя! Мать позвонила. Первый раунд за мной. Самый важный раунд. Он задает тон всему последующему бою.
– Когда мы вас увидим? – спросила она.
– Скоро, дорогая мамаша, скоро.

 

Она позвонила в три тридцать пополудни. Я был в четыре. У меня был выбор. Откликнуться или нет. Я решил откликнуться тотчас.
Во-первых, я и так едва сдерживался. Уже был четверг. А я всего лишь человек.
Во-вторых, я уловил какую-то настойчивость в ее голосе. Она упомянула, что Бродски расстроен, возможно, даже болен. Могло это быть следствием моего визита? Не знаю, но я должен выяснить.
Кроме того, в последний раз я разочаровал ее, удалившись слишком быстро. В этот раз я осчастливлю ее, явившись до того, как меня ждут. Таким образом я сохраню свое преимущество. Она (или он) зовет, и я тут же появляюсь.
Конечно, в следующий раз может быть по-другому. И «следующих разов» там будет сколько угодно.
В-третьих, и это самое важное, я рад новостям. Маленький подарок. Это мой способ выяснить, что мне необходимо узнать. Мой специальный тест Роршаха. Я обдумывал долго и тщательно, каким он должен быть. Наконец я наткнулся на единственно правильное решение. Я дока в такого рода вещах. Как все эксперты-психологи, я создаю свои собственные предварительные тесты, чтобы застать объекты своего исследования врасплох.

 

Мой маленький поход по магазинам прошел не без трудностей. Того, что мне требовалось, там ис оказалось. Пришлось импровизировать. Сначала я купил дорогую книгу по искусству и вырезал репродукцию, затем увеличил ее до размеров постера. Когда это было сделано, я вставил ее в рамку с широкой серебряной окантовкой (достаточно дорогую) и наконец завернул подарок. Так много хлопот ради моего малыша. Знал бы он: мне это совсем не в тягость.
Вы бы видели «то реакцию. И она отражала его истинную суть. Я в этом уверен. Сказать, как я убедился в этом? У психолога есть не только его чернильные пятна, у него есть и безвредное лекарство, Такие вещи обязательны в моей работе. Перед тем как вручить Бродски подарок, я открыл другом. Хотя тот был действительно предназначен для него, он не мог знать об этом. Миссис Регина Дуглас, наш медицинский работник, посоветовала мне, что купить. Она сказала, что человеку в таком состоянии, cri du chat, нравится то, что нравится младенцу. Что-нибудь глянцевое и блестящее, лучше какой-нибудь движущийся предмет. Для миссис Ривера я купил блестящую новую взбивалку дни лиц. И помахал ею перед ней. Пожилая женщина совсем поглупела от моей доброты. Но Бродски никак не отреагировал. Его глаза были мертвы.
Тогда я развернул подарок – репродукцию с картины Эдварда Мунка «Крик» величиной с постер. Его лицо тут же просияло. Глаза широко раскрылись. Так широко, что на него нельзя было смотреть без смеха. Как будто в этот момент он увидел весь мир. Комната наполнилась мяуканьем. Он блестяще выдержал свой тест.
Даже миссис Ривера была удивлена.
– Я никогда не видела, чтобы он так радовался, – сказала она.
Для этой женщины я вскоре стал благодетелем. Для Бродски филантропом от искусства. На самом деле искусство меня совершенно не интересует. Как бы там ни было, я «притворился». Из всех загадок в мире человеческая тяга к красоте больше всего сбивает меня с толку. Почему это длится так долго? Дольше и постояннее, чем правительства, династии, основы морали, цивилизации, даже религии.
Может, я ошибаюсь?
Нет. Никогда!

 

Мне нужно сделать еще кое-что. Мое исследование, если я рассчитал правильно, должно занять у меня всего лишь несколько минут. Это мой способ продолжить работу, сделанную в предыдущие дни. Как всякий хороший исследователь, я должен убедиться в своих выводах.
Я навестил их в пятницу днем. Почти сейчас же мое исследование показало, как мне повезло. Мать кормила свое дитя. Бродски заглатывал, чавкая, свою пишу – яйца всмятку; желток медленно стекал, словно тающая сосулька, со щеки вниз по подбородку. Он отказался еще раз глотнуть, когда она упрашивала – скорее для своего успокоения.
– У него нет аппетита.
Я ответил вполне невинно:
– А чем он живет, воздухом?
Она взглянула на меня серьезно и печально; ее голос дал выход самой древней материнской жалобе:
– Не воздухом, мистер Хаберман, а вот этим. – И она указала на его комнату, заполненную картинами, различными предметами искусства и старыми грампластинками.
И тут же кровь бешено побежала по моим жилам. Я встал со стула и направился к двери. Мои п ос ле д н ие слова, прежде чем я покинул их скромное жилище, были следующие:
– Приятного аппетита.

 

Итак. БРОДСКИ ЭСТЕТ! Любитель прекрасного. Ну-ну. Это как раз то, что я предполагал с самого начала. Мой маленький гадкий утенок на самом деле лебедь.
Хорошо, малыш, мы пустимся в путешествие на Парнас вместе. На горе Олимп ты будешь стоять и смотреть на семь чудес света. Я сказал, что ты будешь стоять? Это моя ошибка. Стоять буду я, а ты будешь смотреть с моих плеч. Точь-в-точь как Атлант, взваливший себе на плечи всю тяжесть мира, я буду нести тебя на своих… чтобы смотреть.
Эстет? Да: я нашел свой путь в Дамаск.

 

С этого момента я посвятил все свое время Бродски. Стоил ли он того? Исследование захватило меня. Юристы по социальным вопросам рекомендуют воздерживаться от отношений, которые могут нас затянуть. Я сам втянулся в отношения с Бродски. Никто никогда не был захвачен больше, чтобы достичь поставленной цели.

 

В течение нескольких последующих недель не было дня, чтобы я не посетил Бродски. Я всегда делал ему подарки. Не обязательно те, которые можно приобрести в магазине. Сегодня я мог поправить картину, которая висела криво или чуть отклонилась от центра, завтра – приподнять его голову чуточку повыше, чтобы ему легче было любоваться своим замечательным видом из окна. Все в этом доме начинает волновать различные чувства. Мои собственные.
Однако мой величайший дар Бродски заключается в том, что я предлагаю ему то, что он не может получить от кого-нибудь другого. Зеркало, чтобы увидеть себя в нем. Не то, что он видит, а то, что ему нравится видеть. В каждом из моих действий, жестов, улыбок, выражений лица присутствовал только один мотив. Сделать его комнату, его мир, его убежище чуть прекраснее. Сделать так, чтобы внешний мир соответствовал тому, что у него внутри.
В первый день и часть второго дня Бродски не позволял мне войти в его комнату. Мать должна была присутствовать, как компаньонка при молодой девушке, пока я не завоевал его доверие. Я ничуть не обиделся. Напротив, я был бы разочарован, если бы он вел себя по-другому. В конце концов, что еще этот малыш имел, кроме своей комнаты? Ведь любое движение требовало от него громадных усилий. Он лежал на боку, затем благодаря легкому подталкиванию Матери, он переваливался на другой бок. Эта комната была для него больше чем домом. Она была его храмом и святыней. Местом, где он молился. Она вобрала в себя все, что он имел и чем он был. Поэтому я приложил все свои усилия. Комната – это первое, что я захватил.

 

Одна мысль пришла мне в голову – во всей квартире не нашлось места для игровой комнаты. Я должен сделать се. Комнатные игры в обычном смысле не являются моей сильной стороной. Секс никогда не был моей игрой. Очень небольшой интерес к нему угас у меня давно. Но существуют другие комнатные игры, которые намного интереснее секса. И даже не обязательно потеть, чтобы в них играть.

 

В течение последних нескольких дней Бродски не отрывает от меня глаз, когда я к нему прихожу. Каждый раз я приношу луч прекрасного в его дом. Хоть я и не создал эту квартиру, но определенно ее улучшил. Благодаря мне его мир наконец получил внимание, которое он заслуживает. И вовсе не потому, что у меня безупречный вкус или я такой уж прекрасный декоратор. Просто я знаю, как сильно он нуждается в ПРЕКРАСНОМ. В этом и состоит моя работа – приспособить себя к его нуждам. Как хороший хранитель, который подчеркивает ценность картин в своем музее, должным образом разместив их на стенах, так и я подчеркиваю ценность objets d'art в комнате Бродски. Начать с того, что его эстампы были развешаны на одной линии. Если. бы не я, они так и остались бы висеть, никто бы их не передвинул ни на долю дюйма. Теперь же они прекрасно освещены, благодаря моему светильнику с регулятором. В любое время дня он может видеть картины в самом выгодном свете. Разумеется, я не стал обучать Мать, как обращаться с реостатом регулирования осветительной системы, которую я установил. Таким образом, когда наступал вечер, утратив возможность созерцать красоту, он знал, что меня нет. Скульптуры и статуэтки были также расставлены самым наилучшим образом. Они стояли на полке, ночном столике, обычном столе, причем были повернуты таким образом, что каждая становилась отдельным произведением искусства.
Мои действия не ограничились комнатой Бродски, я нашел применение своим талантам и в комнате Матери. Почему бы нет? Красота не знает границ. Почему мир Бродски должен быть ограничен одной комнатой? Моя деятельность не осталась недооцененной Матерью. Хотя миссис Ривера не совсем понимала, в чем состоят мои намерения, она приняла мои нововведения с искренней благодарностью. Она воспринимала их, возможно, не столько эстетическим чувством, сколько, и это более важно, материнским чутьем, видя реакцию сына. Ужасные мутные зеркала (Бродски терпеть не мог смотреть на себя) первые пошли на выброс. Следующими были полиэтиленовые покрывала. Затем ужасные фотографии братьев Кеннеди и Кинга. (Здесь она возражала, я признаю.) А также до абсурда нелепые религиозные надписи. (Она возражала и здесь тоже.) Так, благодаря маленьким ухищрениям, пряча одно, выделяя другое, можно самую непривлекательную женщину сделать красивой. Не бывает некрасивых женщин. Я быстро пришел к тому мнению, что не бывает и безвкусных комнат.
Без сомнения, все то время, которое я потратил, ломая голову над техникой освещения, не прошло даром. Тот факт, что Бродски последнее время не закрывал глаза, красноречиво говорит мне об этом. 1»о время самых первых посещений я заметил, что как только его переносили в неосвещенную комнату Матери, взгляд у него становился безжизненным и безучастным. Теперь же этого не происходило.
Итак, теперь у него две комнаты. Благодаря мне его мир стал в два раза больше.

 

Воспринимает ли меня Бродски? Давайте посмотрим. Вот я снимаю абажур с его лампы и вставляю две пятисотваттовые лампочки. Для этих особенных ламп возможно самое высокое напряжение. Когда голые лампочки освещают обшарпанные стены и яркий свет заливает комнату, отвратительное кошачье мяуканье, которого я не слышал в последние дни, повторяется, достигнув потрясающего крещендо. Я отвечаю тем, что немного уменьшаю силу света. Бродски продолжает завывать. Постепенно я уменьшаю силу света с намерением достигнуть той точки, в которой его крики или их отсутствие подскажут мне, когда остановиться. Он не понимает. Он испытывает такое доверие ко мне. С трудом завоеванное доверие. Я продолжаю уменьшать силу света до той точки, когда, как я подозреваю, он может видеть свои драгоценные картины, правда, пока еще плохо их различая. Я пристально наблюдаю, как этот малютка таращит свои глазенки. Он издает крик о помощи, но Матери нет рядом, только я. Только я могу помочь ему в этом затруднительном положении. Он не может понять, почему мне изменил мой эстетический вкус. Прежде мой вкус всегда был таким непогрешимым. Наконец я перевожу на него непонимающий взгляд: что ты хочешь от меня? Наконец, как раз в тот момент, когда между нами возникает понимание, я вскрикиваю: «Ага!» Выкручиваю лампочку, покрываю лампу абажуром, и все становится как прежде. Бедный малютка, что ему пришлось перенести. А вы спрашиваете, воспринимает ли он меня.
Конечно, мне хотелось большего, чем просто восприятия. Под конец я придумал игру. Игру, в которой ни один участник не может проиграть. Это достаточно просто. Необходимо только театральное освещение, поднос, секундомер с остановом, картина, которая имеет особую ценность для одного из участников, и около дюжины объектов, столь мало различающихся по своей эстетической ценности, что расхождение это может быть воспринято лишь необыкновенно утонченным глазом ценителя.
У Бродски как раз был такой глаз. У него также была любимая картина (репродукция с полотна Мунка «Крик»), Поэтому мне достаточно было приобрести только поднос и около дюжины предметов, имеющих различный уровень эстетической ценности. Хотя некоторые материалы для моей игры стоили довольно дорого, у меня имелась определенная сумма, которую я постепенно скопил как раз для таких целей. Страна тратит миллиарды на свои собственные удовольствия; неужели я буду жадничать для себя? Если уж на то пошло, я человек своего времени. Ну а теперь относительно игры.
Я фокусирую освещение на любимой картине Бродски. Щелкая выключателем на удлинителе, я могу освещать картину на такое время, какое мне требуется. Затем я помещаю эстетические объекты на поднос, стоящий на туалетном столике перед кроватью Бродски. Два зараз. Он не может видеть их как следует; он даже не может вытянуть шею (если она у него есть) ни на дюйм. Его задача состоит в том, чтобы сделать выбор в каждой паре, чтобы выбрать наиболее красивый предмет. Он может легко дать знать об этом: мурлыканье, кивок или улыбка – это все, что от него требуется. Каждый раз, когда он делает так, я вознаграждаю его, направляя освещение на «Крик» Мунка. В зависимости от времени, необходимого на принятие решения, и трудности выбора, его любимая картина будет оставаться в центре сцены. Так как я довольно быстро узнал, что Бродски может инстинктивно удерживать взгляд в течение продолжительного времени, я варьирую свое вознаграждение примерно от десяти секунд до минуты или двух. Благодаря правилам, которые я придумал для этой игры, и его безошибочному глазу, награда до десяти секунд была лишь один раз. И если уж совсем честно, то это скорее был не его промах, а мой. Один раз, чисто случайно, я ошибся в расчете. Возможно, это произошло не случайно. Тот факт, что Бродски выбирал все без исключения правильные объекты мгновенно (так быстро, что я даже не успевал останавливать свои часы), указывал на нечто, что можно было бы использовать в дальнейшем.
Так или иначе, во всех будущих играх, похожих на эту первую, наклон весов в различии между одним и другим объектом будет меньше. Намного меньше.

 

ПРОКЛЯТЬЕ!!! Бродски хотят от меня забрать. А я еще даже не начал. Я даже еще не проник в его душу. Какой-то дурак из Центрального управления выступил со светлой идеей, призывающей к преобразованиям в районе восточного Гарлема: Инструкция 2-387. Исполнить немедленно. Мы должны передать всех пациентов, проживающих к северу от 116-й улицы, в отдел F через отдел К.
Я бросаюсь к столу своей начальницы. Миссис Нокс предлагает мне подождать.
– Разве вы не видите, мистер Хаберман, что я разговариваю с миссис Сэмсон? Пожалуйста, дождитесь, пока я не закончу.
Миссис Нокс в высшей степени благоговейно относится к официальному протоколу. Она знает на память каждую инструкцию и меморандум. Следует каждой букве. Инструкция 3-679 гласит то; меморандум 5-354 гласит это. Во второй половине дня, когда офис пустеет, она считает себя обязанной изучать инструкции и меморандумы снова и снова, пока не затвердит их наизусть, как ученица воскресной школы Закон Божий.
– Извините, мистер Хаберман, – говорит она, – что бы вы ни утверждали, это не соответствует политике Управления. Мы не можем этого позволить. На это есть инструкция!
– Но мой клиент без меня умрет, миссис Нокс. Я разговариваю с миссис Ривера по меньшей мере раз в день. Иногда даже чаще. Это особый случай. Особая ситуация. У меня этот пациент совсем недавно, но благодаря мне налицо фантастический прогресс. Если вы оставите его у меня, я могу совершить чудо с этим клиентом.
– Значит, мистер Хаберман, вы совершите чудо с другим клиентом.
– Но Бродски привык ко мне. И кроме того, миссис Ривера никого, кроме меня, не пустит к себе в квартиру. Миссис Нокс, я буду вести этого пациента, даже если вы не зачтете мне его. Вы можете не учитывать его в моей карточке. Вот так. Вы слышите меня? У меня будет на одного пациента больше, чем у других соцработников на нашем участке.
Этот последний аргумент производит впечатление. Равенство является основным законом на государственной службе. Ни один социальный работник в отделе В, во всем Управлении, не сделает ничего, что не будет ему зачтено. Статистика заставляет каждого делать одну и ту же работу… статистически. Каждому обеспечено одинаковое количество работы… статистически. Социальный работник, если он в здравом рассудке, не может просить больше. Два (2) пациента, дело которых ожидает решения, на работника в неделю; сто (100) пациентов на работника в целом. Ни на йоту больше или меньше, чему остальных. Государственная служба вечно идет черепашьим шагом.
На лице миссис Нокс – выражение величайшего удивления. За пятнадцать (15) лет она ни разу не слышала от меня ничего столь удивительного. Я слышал, как компьютер госслужбы в ее голове четко щелкает: «Чего он добивается? Может быть, этот пациент легкий? Может, его даже не надо посещать на дому? Должно быть, у него выработана некая система, чтобы сделать работу с клиентами необременительной». Несмотря на пятнадцать лет совместной работы в Гарлеме, миссис Нокс меня совсем не знает.
Наконец компьютер выдал ответ.
– Мистер Хаберман, неужели вы так сильно переживаете за этого пациента?
– Это ведь только передача из отдела в отдел, миссис Нокс. Нас даже не просят передать этого пациента в другой центр или в ЦО (Центральный офис).
– Извините, мистер Хаберман, но смягчающие обстоятельства, о которых вы говорите, не имеют значения, это мое окончательное решение. Не мое, вы понимаете… а инструкции 2-387.

 

У меня есть шанс. В обход миссис Нокс и пренебрегая святая святых в офисной иерархии, я направляюсь прямиком к директору офиса. Том Сандерс, черный по цвету кожи, но по своей сути зеленый, любитель растений par excellence, занимает эту достойную должность. Его кабинет напоминает ботанический сад. На каждом выступе и плоскости, в каждом уголке и щели торчит какое-нибудь растение. Никто никогда между девятью утра и пятью часами вечера не смеет беспокоить этого человека в его зеленых зарослях. В прежние посещения кабинета Тома Сандерса я за час узнавал от него о растениях и цветах больше, чем за тридцать три года работы в Управлении о социальной работе. В этот раз я даже не сделал попытки пробраться через его зеленое укрепление. Достаточно было упомянуть о столетнем деревце-бонсаи, как он навострил уши. Его рука замерла над капустой, которую он поливал. Столетний бонсаи – это настоящая удача. Какое-нибудь очень старое растение – национальное сокровище в Японии. И я знаю, где его достать для него. После обсуждения условий – где, когда, сколько стоит – я выторговываю уступку за мою любезность.
– Несмотря на новую инструкцию по передаче пациентов, Том, – говорю я, – есть один клиент, которого я хотел бы оставить. Понимаешь…
Он прерывает меня:
– Нет времени обсуждать это сейчас, Хаберман. Ты и так здесь слишком долго. Делай как знаешь.
– Но миссис Нокс…
– Не обращай внимания на миссис Нокс. Я директор этого центра или она? Ну, так когда ты можешь достать мне это деревце?
Еще до того, как дверь за мной закрылась, я услышал, что знакомое журчание воды, льющейся из его лейки, прекратилось. И несколькими секундами позже, если бы я как следует прислушался, то мог бы услышать, как он спрашивает по телефону у миссис Нокс: «Так что это за новая инструкция?»

 

Вернувшись к своему столу, я замечаю, что миссис Нокс на меня не смотрит. Все ее внимание, по-видимому, поглощено какой-то историей болезни, которую она читает. Я подумал: «Да, миссис Нокс, так что это за новая чертова инструкция?»
И тотчас понял, что мне наплевать на мнение моих сослуживцев, так же как и на мнение директора и моей начальницы, миссис Нокс. На мнение всех достойных людей, работающих в отделе В. Эту букву присваивают каждому сотруднику отдела. Я В-24. Кто-то еще: В-23, В-22, В-21. Итак, вот работники отдела В.
Начнем с Ричарда Гоулда, В-23. Женат, двое детей, курит трубку, в последнее время много читает. Ненавидит эту работу, но утверждает, что любую другую работу ненавидел бы даже больше. Ричард Гоулд никогда не ставит себя в такое положение, в котором он потерпел бы неудачу. Чтобы ему что-то угрожало. В ситуацию, где он должен с кем-то конкурировать. По этой причине он важен для меня. Если не принимать во внимание его привычку при случае швырять мне телефонную трубку, думаю, что я могу задирать его всегда, когда хочу, без малейших опасений. Что я и делаю. О, у него имеется защита против всего: целая гамма, от равнодушия до моральной летаргии. «Так или иначе, какая разница» – вот его ежедневный речитатив. Но в глубине души. Какое отрицание. Какое предательство по отношению к самому себе. Он не сможет одурачить меня. Каждый раз, когда мне нужен мальчик для битья, ему нет равных. Конечно, я стараюсь не потерять свое преимущество над ним. Что было бы неправильно и равносильно саморазрушению. Так как, если бы я потерял это преимущество, я не мог бы дольше наслаждаться этой счастливой случайностью. Кроме того, я никогда не раскрываю своих секретов. Если вы знаете это обо мне, вы много знаете. Я не говорил вам этого прежде? Даже если я говорил, стоит повторить: я никогда не раскрываю своих секретов.
Затем Джон П. Нолан, В-22. Крысиное лицо, тридцать с чем-то лет, благочестивый католик. Когда-то хотел стать священником. Но упустил свое призвание. Вынужден работать здесь. Он родился святошей. Мученичество в чистом виде, как у него (он добровольно ежедневно посещает на дому моих пациентов; и пациентов других работников отдела тоже), вызывает у меня смех. Чтобы дать вам представление о том, как он смешон, достаточно сказать, что он восхищается мистером Гоулдом. Я цитирую: «Он сделал вклад. У него есть жена и дети. У меня этого нет. Они часть его. Я считаю, это замечательно. Если бы я любил кого-нибудь…» Его писклявый мышиный голосок прерывается, затем он продолжает: «Если я умру, никто обо мне не вспомнит». Я спрашиваю у вас. Можно ли это превзойти? Стоит ли удивляться тому, что Папа против противозачаточных таблеток? При таких приверженцах, как Крысеныш, какой ловкий политик не захочет увеличить свой электорат? А Церковь, если хотите, политик. Будто бы вы этого не знали.
Следующий сотрудник В-21: Арлин Сэмпсон. Чернокожая женщина пятидесяти пяти лет со своим эго, берущим начало из Матери Земли. И сама она Мать Земля. Дня не проходит, чтобы я не слышал от нее о «папуле» (ее муже) и «мамуле» (ее матери) и «ребятишках» (ее детях). После работы она идет домой готовить для всей семьи. Но особенно для «папули». На следующее утро в офисе она всегда говорит о нем что-нибудь «плохое». Как он совершенно ее не ценит. Как он все время ноет. Как его никогда ничто не устраивает. Ребятишки – это восемнадцатилетняя Дарси (ее «малышка») и двадцатичетырехлетний Донни (ее «мальчуган»). Они ежедневно звонят ей в офис, чтобы получить инструкцию, как идти по жизни. Чтобы вписаться в этот мир, чтобы хорошо знать свое место, чтобы получить это место… Стоит ли удивляться, что я нуждаюсь в Бродски?

 

Игра продолжается.
Как раньше я много делал для Бродски, так и теперь. Чем больше удовольствия я доставлю ему сегодня, тем труднее придется ему завтра. Я помню, как ребенком мне хотелось поспать утром подольше, а отец приходил в мою комнату и будил меня без всякой жалости: «Просыпайся… вставай». Никогда не забуду, как однажды мать сказала ему: «Пусть он поспит, Эйб, ведь ему всю жизнь придется рано вставать – сначала в школу, потом на работу».
Так что я позволяю Бродски поспать подольше. Он тоже будет вставать рано всю оставшуюся жизнь. И, как мой отец, я стану тем, кто станет его будить.

 

Сегодня днем, тайком от Бродски, я поставил на подоконник портативный радиоприемник. Звуки диско-музыки заполнили его комнату. Бродски тут же сморщился. Я немедленно приступил к делу. Вначале я захлопнул окно и опустил радио в задний карман. Затем, держась вне поля зрения ястребиного взгляда Бродски, я поспешил к проигрывателю. Спустя несколько секунд успокаивающие аккорды концерта Гайдна томно поплыли по комнате. Мурлыканье Бродски подсказало мне, что я был прав. У него классический вкус. Он улыбкой благодарил меня за то, что я доставил ему это удовольствие.

 

Сегодня сразу после полудня, по дороге к своему клиенту, проходя мимо больницы Маунт-Синай, я заметил группу детей, столпившихся в вестибюле вокруг телефонной будки. Один маленький мальчик был очень похож на меня в детстве. Он будет похож на меня, когда вырастет и достигнет моего возраста. А как я буду выглядеть… тогда? Подгоняемый тревожным чувством, я решил отменить этот визит и вместо него бросился к Бродски.

 

Не все мои игры требуют от меня так много. Иногда (правда, довольно редко) самые лучшие идеи приходят ко мне совершенно неожиданно. Просто нужно держать глаза и уши открытыми. Как влюбленный видит в каждом предмете сокровище для своей возлюбленной, так и я – для Бродски.

 

Спустя несколько недель в квартире Бродски вновь возникла проблема. Причиной стал недавно въехавший по соседству жилец. Дело в том, что у него вошло в привычку заполнять свою черепушку каждое утро, день и вечер одной и той же диско-музыкой. Даже закрытое окно не защищало от этих давящих на мозг звуковых волн. Не помогал и проигрыватель Бродски. Даже если бы и возможно было увеличить громкость этого древнего аппарата, все равно музыка Бродски не смогла бы перекрыть звуков, изрыгаемых мощным магнитофоном соседа. Пронзительный кошачий вой возникал всякий раз, как любитель диско включал свой агрегат.

 

Но я разрешил эту проблему. То, что я сделал, было восхитительно по своей простоте. Потребовалась только пара наушников и плеер. Когда я надел наушники на голову Бродски, давая ему возможность впервые за несколько дней услышать его любимую музыку без помех, его глаза засияли так сверхъестественно ярко, что мне стало не по себе. Без слов было ясно, куда он перенесся в это время. Я знаю одно: он больше не с нами. Понятно, что где бы он ни был, он постиг значение выражения: «Я ПРИНОШУ БЛАГОДАРНОСТЬ БОГАМ». Да, я быстро становлюсь богом для Бродски. Богом, который даже не требует благодарности.

 

То, что я сказал несколькими страницами раньше об искусстве, требует дальнейшего комментария. Я спросил себя, почему, если я чувствую так, как я чувствую, искусство занимает такое большое место в моей жизни? Конечно, Бродски не первый любитель прекрасного, которого я выбрал для своей игры.
Может, это все фрейдистские штучки, когда тебя отталкивает единственный, кого ты любишь?
Я люблю Бродски?! Нет. Никогда!

 

У меня вошло в привычку навещать Бродски каждое утро. Или, вернее, я сделал его посещение своим главным делом. Я хочу, чтобы малыш хорошо начинал день. Мать говорила мне уже не раз, как Бродски мучится со своим завтраком. «Его нельзя кормить насильно, – говорит она, – а то он будет держать пищу во рту часами, не глотая. Он ослабеет, если не будет есть, мистер Хаберман, – причитает она в панике. – Он умрет. Он такой упрямый…»
Я нашел способ, как улучшить аппетит Бродски. Каждое утро я приношу ему что-нибудь, что наполняет его маленький рот слюной. Не икру, не шоколадный мусс. И даже не полезное детское питание, приобрести которое специально для него меня убеждала миссис Гонсалес, помощник главного врача по детскому питанию больницы Горы Синай. Это питание я уже преподнес миссис Ривера. Tо, что я приносил сейчас, предназначалось только для Бродски. Я приносил ему КРАСОТУ. Однажды это мог быть поднос с профилем кисти Модильяни; в другой раз блюдце или чашка с мотивом из Пикассо или Матисса. Каждое утро, когда я приходил к нему, он ел специальное детское питание под аккомпанемент успокаивающих звуков музыки Гайдна или, для разнообразия, Шопена из наушников, которые я надевал ему на головку Я раскладывал перед ним мои сокровища, и только когда он глотал то, что ему клали в рот, как хороший мальчик, только тогда папа давал ему его награду.
За остальную часть утра я мог быть спокоен. Завтрак наиболее важный из всех приемов пищи за день, и я знаю, что мой дорогой малыш позавтракал. Это поддержит его, пока я не вернусь позже, к ланчу. И в самом деле, он не может дождаться моего возвращения. Я даже слышу, как его животик бурчит в ожидании. Почему бы нет? Есть ли еще такой родитель в целом мире, который кормит свое дитя так, как я?
Обычно я прихожу к его завтраку не перед началом работы в Центре, а после. Я отмечаюсь на работе около восьми и спустя несколько минут отправляюсь к Бродски. К счастью, его дом находится всего в нескольких кварталах. Когда я возвращаюсь в офис, моя карта прихода на работу покрывает меня. Не обращая внимания на то, что значится на моей карте, и несмотря на тот факт, что каждое утро, перед тем как бежать к Бродски, я добросовестно доставляю миссис Нокс «Дейли Ньюс», – однажды, когда все газетные киоски были закрыты из-за разразившейся метели, мне пришлось пройти восемнадцать кварталов в поисках хотя бы одного открытого, чтобы все-таки принести ей газету, – миссис Нокс все же безжалостно следует своим правилам. Если я не сижу за своим столом точно в девять, готовый к работе, – значит, я опоздал.
– Где вы были, мистер Хаберман? У вас уже перерыв на кофе?
– Нет, миссис Нокс, я навещал пациента. – И сочиняю на ходу: – У меня было посещение пациента. Вчера я даже отметил это в W712 (форма для записи посещений пациентов на дому).
Я сделаю запись, как только она от меня отстанет.
Она не отстает.
Мистер Хаберман, вы прекрасно знаете, что работникам ни в коем случае не разрешается посещать пациентов по дороге из дома. Меморандум 6-873 категорически запрещает это. Работники сначала должны прийти в офис. И затем, испросив разрешения у своего начальника, они могут идти навещать пациентов. Но ни в коем случае не ранее девяти пятнадцати, мистер Хаберман. Меморандум 6-873 был принят два года назад и продолжает действовать по настоящее время.
– Но…
– Никаких исключений, мистер Хаберман. С сегодняшнего дня вы либо будете сидеть за своим столом ровно в девять, как ваши сослуживцы, либо я пишу на вас докладную записку директору.
Миссис Нокс оторвала от меня взгляд и устремила его на других сотрудников.
– Кстати, отдел В, благодаря мистеру Хаберману я собираюсь завести лист учета прихода на работу, где вы будете расписываться каждое утро. Нет, мистер Нолан, недостаточно того, что вас отмечают на первом этаже. Я должна знать, кто честно относится к свои обязанностям, а кто нет. Почему? Потому что ваш начальник так решил, вот почему!
ЗАМЕТКИ ДЛЯ СЕБЯ
С сегодняшнего дня посещение Бродски во время завтрака должно быть на полчаса раньше. Он должен заканчивать свой завтрак к 8.45.

 

Миссис Нокс и остальные сотрудники стали замечать во мне кое-какие перемены. Наиболее очевидная – мое щегольство. Теперь каждый день я прихожу в Центр одетый с иголочки. Они привыкли к моей холостяцкой неряшливости и теперь, должно быть, считают меня чем-то вроде денди. За все время работы в Управлении я никогда так хорошо не одевался.
– Может, у него появилась подружка? – спрашивает Джон П. Нолан.
– Нет, что вы, – тут же отвечает Мать Земля. – Всем известно отношение Хабермана к женщинам. Он их ненавидит.
– Если так, значит, она действительно красотка, – продолжает Крысеныш, – раз заставила старину Хабермана навести такой лоск. Он выглядит как настоящий павлин. Что это, волосы приглажены бриолином? От него даже пахнет приятно.
Мать Земля, прикидывая так и эдак, гадает, кто это может быть.
– Готова спорить, что это кто-то из наших, – говорит она. – Или по крайней мере из местных, гарлемских. Зачем бы ему так одеваться на работу, если бы он не встречался с ней каждый день?
– А может, это клиентка? – спрашивает Ричард Гоулд, наш закомплексованный иудей, который всегда думает (и говорит) о самом худшем.

 

Каждый день сумасшедшая спешка – чтобы побыстрее уйти из офиса. Я делаю восьмичасовую работу за три часа. Утомленный, но веселый после окончания моей бумажной работы, я готов покинуть офис, чтобы навещать пациентов на дому. Нет, не просто пациентов… а Бродски.
Мои сослуживцы смотрят на меня прищурив от ненависти глаза. Почему я так слешу? Как это я умудряюсь сделать работу так быстро? Уже установлено, что у меня нет подружки.
– Он делает месячную норму за неделю, – говорит Мать Земля Крысенышу.
Вид у Крысеныша при этом, как у начинающего священника, которому кто-то из его паствы задал сложный вопрос.

 

Однажды утром миссис Нокс подозвала меня к своему столу, чтобы кое-что осудить. На ее лице было выражение, которое я видел лишь однажды за пятнадцать лет. Это было в тот раз, когда у нее украли папку с инструкциями. С тех пор она запирает их в ящике стола. «Это никогда больше не повторится!» – истерично выкрикнула она. Хотя миссис Нокс никогда не обвиняла меня в этом преступлении, но по тому, как она относилась ко мне в течение последующих нескольких месяцев, было очевидно, что она подозревает меня.
Теперь у нее на лице то же самое выражение.
– Мистер Хаберман, – говорит она, – если судить по представленной вами форме W712, ваши посещения пациентов в этом месяце были очень нерегулярны. У вас записано, что вы нанесли Бродски десять визитов помимо одного установленного. Мистер Хаберман, нельзя проводить так много времени с одним клиентом, не нанося вреда всем остальным. Если вы будете продолжать в том же духе, вы запустите ваших пациентов.
– Но, миссис Нокс, – прервал я ее, – это не так. Просто взгляните на историю болезни Бродски. Каждый визит был продиктован необходимостью, а остальных пациентов я посещал в этом месяце как положено.
– Пожалуйста, не перебивайте меня, пока я не закончу, мистер Хаберман. Я всегда читаю ваши записи. Мы оба знаем, что работник может написать в истории болезни все что угодно. Я говорю о статистике. К нам не приходят, не звонят и не спрашивают, сколько клиентов получили от нас помощь в этом месяце. Нам не говорят, сделайте то или сделайте это. Нет. От нас просто требуют, чтобы мы осуществляли своевременный контроль. Я превратилась в статистика. Да и любой из нас, в сущности, тоже, мистер Хаберман. Но с одной большой разницей. Именно я должна составлять ежемесячный отчет для отправки в центр. А теперь скажите мне, как я объясню эти цифры. Доложить им, что вы девяносто девять клиентов посещаете один раз в три месяца, тратя по десять минут на каждого, а одного в течение четырех недель беспрерывно? Мистер Хаберман, ведь центр этого не потерпит И я не потерплю. Если бы это зависело от меня, вы могли бы писать в истории болезни все, что вам заблагорассудится. Я бы даже читать их не стала. – Она остановилась перед решающим ударом. – А теперь, мистер Хаберман, как я и говорила, если вы не измените ваше поведение по отношению к этому пациенту, я передам его другому работнику, как это было предписано первоначально.
С этого дня я не записывал в мою форму W712 ни на один визит больше, чем полагается пациенту SSI6718798, известному также под именем Бродски.
Тем не менее каждое утро я продолжал приносить миссис Нокс газету.
– О, никаких денег, миссис Нокс. Это от меня!
* * *
Надо же, как они говорят об этом сегодня утром в офисе. В поездах. На улицах. Слезы текут по их глупым лицам. Их голоса надтреснуты от боли. Зачем его надо было убивать? Артиста. Музыканта. Чистую душу. Убийца, должно быть, сумасшедший! Больной! Дурачье! Почему? Почему? Зачем? Они такие болваны. Такие слепцы. Хотел бы я им сказать почему. Все внутри меня жаждет рассказать им почему. Но я не буду. Зачем? Они все равно не поймут. Им не дано понять. Им: нравится всю жизнь переживать за других. Они знают все о других людях. О знаменитостях: об этом и о том. Где он родился. Когда она умерла. Когда они поженились. Развелись. Кто тот, с кем у нее сейчас любовная связь. Или была. Где она родила детей. Когда. И от кого. Ее аборт Аборты. У этих людей в мозгах словно альбом для вырезок, в котором навеки запечатлен первый хит их кумира. Первый успех. Первый триумф. Первый! Первый! Первый! Первый! Когда у меня был первый успех? Когда началась моя карьера? Изменилась? Повернулась? Никогда. Вот когда. Вот почему он был убит. Потому что ОН БЫЛ ЗНАМЕНИТОСТЬЮ! Потому что ОН ИМЕЛ УСПЕХ! Потому что ЕГО ИМЯ ВСЕ ЗНАЛИ! Почему его имя? А не мое? Почему ему все, а мне ничего? Почему я каждый день должен делать работу, которую ненавижу; в своей комнате в одиночестве наблюдать по телевизору его противное лицо; слышать его песни по радио? Это не мои песни. Не мне достаются аплодисменты. Все, что он говорит нам, – ложь. Все артисты лгут. Заставляют нас отвернуться от правды. От реальности и опыта. Нашего опыта! Артисты заставляют нас верить, что все возможно. Конечно. Для них возможно. Он сделает это! А как же я? Кто будет ломиться в мою дверь? Где мой лимузин с персональным водителем? Когда в последний раз я наслаждался рукоплесканиями толпы? Где несмолкаемые овации? Хотя бы один комплимент? Если я сегодня умру, кто это заметит? Я ненавижу всех артистов. Я ненавижу любого, кто хочет выделиться. Отличаться от других. Я ненавижу любого, кто хочет особого внимания к себе. И на кого обращают внимание. Я ненавижу каждого, кто старается завлечь нас в свои сети артистической грандиозности. Кто делает, создает, творит и дает рождение. Кто стремится стать больше, чем он есть. Я ненавижу всех, кто верит в жизнь! Это неправда! Они не живые. Они все затвердевшие, неменяющиеся, мертвые внутри. Этот офис, этот стул и эти истории болезни на моем столе, и четыре стены в моей квартире, и цыпленок на ужин каждый вечер! Вот! Раз и навсегда! На всю жизнь!
Я скажу вам кое-что. Маленький секрет, который я открыл с тех пор, когда впервые встретился в Виллидж с тем актером. Я скажу вам, когда мы не мертвые. Когда мы оживаем. Убийца знает. Тот, который разделался с вашим сочинителем музыки. Он знает. Вот почему он убил его. В тот момент, когда он увидел его лежащим на земле бесформенной кучей… он знает. Спросите его. Он вам скажет Мы обладаем только тем, что мертво. Только когда это мертво, мы можем это контролировать. Завоевать. Сделать своей собственностью. А не тогда, когда оно быстротечно, свободно. Когда оно может прийти и уйти. Только когда что-то достигнет своей последней стадии; когда мы превращаем это в вещь, в объект, в подобие плоти, это всецело наше. Вот когда Бог знает, что он Бог. Не тогда, когда он создает мир, а когда разрушает его. Изничтожает его. Когда он говорит нам, что мы должны умереть. Когда он дает нам понять это. Вот почему он убивает нас в конце. Он становится бессмертным, когда мы умираем. Он живет вечно, только когда мы перестаем быть. Если бы от меня зависело, я бы уничтожил всех артистов в мире. Всех верующих. Я говорю вам, что я рад. Рад, что сказал вам… Рад…
* * *
ЗАМЕТКИ ДЛЯ СЕБЯ
Я умудрился либо потерять, либо куда-то засунуть (что мне несвойственно) подробные записи, сделанные мной по поводу различных игр, которые в последнее время я проводил с Бродски. Вряд ли стоит пытаться восстановить их здесь, достаточно сказать, что они прошли чрезвычайно успешно.
Бродски прогрессирует – если можно так выразиться, – идет вперед семимильными шагами.
ЗАМЕТКИ ДЛЯ СЕБЯ
Малыш становится ох каким смелым. У него мания величия. Он думает, что может встать на ноги без моей поддержки. Хорошо. Пусть так думает. Когда ему придет время падать, склон будет очень крутым. И он УПАДЕТ.
ЗАМЕТКИ ДЛЯ СЕБЯ
Все идет как по маслу. Вопреки всем ожиданиям, прогресс налицо. Мне нужно немножко приостановиться. Я не хочу избаловать Бродски. Нет, неверно. Не хочу избаловать себя.
Я спросил себя: если бы у меня не было рук и ног и весь мой мир был не больше самого маленького матраца с больничной детской кроватки, что бы я хотел больше всего в этом мире?
Ответ: я знаю ответ.
* * *
Все признаки указывают на это. Бродски готов к следующей стадии. Раньше, если я немного опаздывал или не приходил в полдень к ланчу, он становился раздражительным и не прикасался к еде. Теперь, даже если я прихожу к нему вовремя, его аппетит не становился лучше. Я могу вспомнить, когда он стал следить взглядом за каждым моим движением. Когда я очутился в центре его внимания. Но не надолго. Сегодня днем, когда я появился, он едва поднял глаза. Но это не значит, что его равнодушие вызвано антипатией. Hex Совсем наоборот. Скорее это доказывает, что я стал для него членом семьи. Точно так же не замечают предмет обстановки. Это истинный знак любви и доверия, я уверен. Конечно, такое изменение в его отношении ко мне произошло не сразу, наоборот – постепенно, через довольно длительное время. Естественно, мне нужно что-то предпринять.
Он не должен глубоко погрузиться в мою игру как с ним это однажды случилось. Стоило мне сравнить его ранние результаты (которые я, конечно, сохранил) с последними данными, и я понял, что его средний результат по времени разглядывания его любимой картины «Крик» Мунка значительно уменьшился. Раньше он мог часами не отводить от нее взгляда, однажды даже полностью погрузился в созерцание в течение трех с половиной часов. Теперь же лучшим результатом, на который он был способен, – и это несмотря на мои манипуляции с контрастным светом и тенью, – какие-то десять минут. Дальше – больше. Он уже не хныкал и не мяукал, если я уносил картину или плохо ее освещал, или даже если я специально делал и то и другое. А ведь это все, что он привык видеть в своем ограниченном четырьмя стенами пространстве (если так можно выразиться). Эта перемена в нем, как хороший барометр, показывает, что он перерос первую стадию и готов ко второй.
Конечно, как я и говорил, ни одно из этих изменений не произошло само по себе. К ним нужно было приложить направляющую руку. Но мои пальцы всегда были длинными и ловкими; «музыкальные пальцы», как называла их мама. Так что в период, занявший несколько недель, я не демонстрировал моего истинного таланта создателя игр, достойных его внимания. Лишь бледная имитация того, что было раньше, никакой оригинальности и силы, – и что самое печальное, все одно и то же, без конца повторяемое. Нужно отдать должное необычайно сильной потребности Бродски в прекрасном, без которой его интерес давно бы угас.

 

Я помогал ему достичь второй стадии и другими способами. Например, я подпирал его головку и туловище подушкой, давая ему возможность сидеть у окна часами и обозревать прекрасный вид из окна. Даже в мое отсутствие он мог сохранять эту позу, что обычно и делал. И однажды, когда Мать пошла в магазин, я даже отнес его на плоскую крышу, откуда он смог увидеть великолепную панораму города. Если что-то и может вдохновить человека на то, чтобы расправить крылья, – я всегда был в этом убежден, – так это красивый вид. Взглянув на лицо Бродски, я убедился в том, что был прав. Если он и не готов был еще лететь, рискну предположить, что он расправил крылья. Или по крайней мере свои обрубки.
А это как раз то, что я хочу. Вторая стадия. Расправить крылья Бродски. Подготовить его к полету. Он не должен больше довольствоваться или ограничиваться четырьмя стенами своего дома. Ему нужно дать достичь тех эстетических высот, которые он может достичь. Чтобы добиться этого, я должен вывести его в мир. Он должен увидеть мир. Только тогда он будет способен вырасти соразмерно своим возможностям. Именно к этому я должен подготовить Бродски. Чтобы он мечтал о мире. Хотел его видеть, касаться его, чувствовать. Да: мир для Бродски будет в фокусе, но линзу установлю я.
* * *
Проклятье! Ничто не дается легко! Ничто не происходит так, как ты ожидаешь. Только я дал волю праздным мыслям о том, что Бродски делает успехи, и что же? Возникла самая настоящая проблема. Миссис Ривера возражает против того, чтобы я выносил ее сына за пределы квартиры. О, я ожидал каких-нибудь обычных аргументов, с незапамятных времен высказываемых матерями, пытающимися защитить своих детей. В таком случае это было бы вполне объяснимо. Мир в наши дни обезумел. В каждом переулке, в каждой подворотне вас подстерегает опасность. На людей в метро набрасываются незнакомцы. Но она оказалась более непреклонной, чем я мог вообразить. Нужно было слышать ее слова и видеть ее лицо, чтобы понять, какой нелегкой задачей будет ее уговорить.
– Мистер Хаберман, – говорила она, – именно этого я не могу позволить. Всего раз я допустила, чтобы он оказался на улице, и больше это не повторится.
– То есть он был на улице всего один раз за всю свою жизнь, мамаша? Именно это вы хотите сказать?
– Всего один раз, мистер Хаберман, и я никогда не прощу себе, что так случилось. Это было в тот день, когда я должна была пойти к врачу из-за моего артрита и вынуждена была оставить его с моей подругой. Откуда я могла знать, что она возьмет его на улицу? Я строго-настрого проинструктировала ее, что она должна делать. Мистер Хаберман, он что-то увидел в тот день. Что-то с ним в тот день произошло. Я не знаю что, но я поклялась, что никогда не позволю, чтобы он снова оказался на улице.
– Когда? Где? – спросил я, уже зная ответ:
– Это было у памятника «Мэну», мистер Хаберман, осенью. Дело не в детях, которые могли его раздражать, и не в пристальных взглядах прохожих. Подруга уверяла меня, что вовсе не это. Что-то намного хуже… – Она остановилась. – Только никто не знает что.
– Никто, мамаша? – спросил я с нарочитой недоверчивостью.
– Никто, мистер Хаберман, – ответила она, покачав головой, чтобы подчеркнуть свои слова. – Целую неделю он не притрагивался к еде. Он просто лежал как труп. Не плакал, ни звука не издавал. Бедное дитя. Тогда я отвезла его в больницу. И когда его выписали, социальный работник отослал нас в ваше учреждение. Вот как мы познакомились с вами. Вы помните?
– Но я не знал, что было причиной его болезни, мамаша. Я просто связывал это с его общим состоянием. А вы абсолютно уверены, что причина его болезни в этом? Как вы можете утверждать, что это связано с чем-то на улице?
– Мистер Хаберман, – сказала она, – все что угодно, но только не просите меня, чтобы я позволила вам взять моего малыша на улицу. Мир… – Она запнулась. – Мир не место для таких, как он. – Ее лицо стало очень серьезным. – Мистер Хаберман, он совершенно беззащитен перед внешним миром.
Разговор продолжался. Я позволил ей высказать все ее аргументы, надеясь найти какой-нибудь изъян в ее доводах, надеясь придумать какое-нибудь возражение, которое можно будет использовать для контратаки. Но ничего не смог найти. Единственное, что было в мою пользу, так это то, что Бродски, как я заметил, тоже слушал. Стоило посмотреть на его лицо. Он знает, что я хочу. Он хочет того же. Мой дорогой малыш расстроен из-за того, что мама не пускает его на улицу. Это хорошо. Сейчас я пойду домой и спланирую свою контратаку. Последняя гримаса Бродски укрепила меня в моем намерении.
Назад: Ричард Калич Нигилэстет
Дальше: Примечания