Книга: Реставрация
Назад: Глава седьмая Вода
Дальше: Глава девятая Попечитель

Глава восьмая
Подарок короля

Чисто вымытый, надушенный, в свежем опрятном парике, скрывавшем природную щетину, в шелковом синем камзоле я сошел вниз. Звуки виолы смолкли, и я, как всегда, когда удавалось слышать хорошую музыку, понял, до какой степени она просветляет мое сознание: музыка словно пронзала темную массу мозга вспышкой, блеском, подобным тому, что я наблюдал на внутренностях жабы, которую препарировал король.
Через мгновение сэр Джошуа возобновил игру на виоле, на этот раз зазвучала песня; я слышал ее когда-то в Кембридже и помнил название «Я легла отдохнуть в лесу, под вязами» — прелестная мелодия, вот только текст немного подкачал: не так много слов рифмуется с «вязом». Из коридора я услышал, как очень высокий и красивый голос запел. Голос — сопрано исключительной чистоты — принадлежал Селии, раньше я никогда не слышал, чтобы она пела. От восхищения у меня по спине пробежал холодок. Мне стало ясно, что не белоснежная кожа, не тонкие шелковистые волосы, не миниатюрный ротик, не упругая грудь, а именно ее голос поразил и околдовал короля. По сравнению с голосом все остальное отступало на второй план — хорошенькая девушка, каких много, — ничто в ней не говорило о том, что внутри таится такой чудный дар. Я сел на обитый декоративной тканью стул и погрузился в размышления. Возможно, в каждом из нас есть скрытый талант, — правда, относительно моего — ясности пока не было. Талант Пирса, несмотря на едкую критику мира и многих присущих человечеству вещей, заключался в его доброте. Невольно напрашивалось предположение, что талант Вайолет — гневливость, я не знаю другого такого человека, в ком гнев проявлялся бы столь восхитительно. Ей идет гневаться. А что за талант у короля? Что ж, их у него тысячи, и только время покажет, нет ли у него еще какого-нибудь тайного таланта, который он до поры до времени держит в секрете от всех нас.
Пение не прекращалось. «Селия, — хотелось сказать, — ну, почему никто не сказал мне, как поразительно ты поешь?» Перед глазами мгновенно возникла сладостная сцена: я играю на гобое, с восторгом аккомпанируя поющей жене. Жизнь, в основе который лежал бы простой дуэт, могла быть совсем другой, упорядоченной, ясной. Сейчас же все иначе. Я знал: стоит мне появиться в Музыкальном Салоне, как Селия тут же перестанет петь. Я не имел никакого отношения к ее музыке, сегодня вечером она уедет в родительский дом, а в Биднолде воцарится тишина, ее лишь изредка будут нарушать трели моего индийского соловья. Вынув из кармана изумрудного цвета носовой платок, я очистил все еще заложенный нос. В очередной раз возникло ощущение, что меня изгоняют оттуда, где мне очень хочется находиться и вносить свой вклад, каким бы ничтожным он ни был. Убирая платок, я сказал себе, что это мое наблюдение весьма печально.
Я встал. Как только Селия узнает о моем возвращении, она сразу же захочет, чтобы я прояснил ее положение. Приближалась минута, когда мне придется сказать ей то, что я решил сказать, и тем самым убить в ее сердце всякую надежду, этот тлеющий огонек, всю опасность которого открыл мне Пирс. Но, подходя к Музыкальному Салону, я уже ни в чем не был уверен, я просто не мог произнести придуманную речь. Мне было ясно, как день, что после этой речи равнодушие ко мне Селии перерастет в ненависть. Подобно Клеопатре, наказывавшей гонцов с плохими известиями, Селия могла уничтожить меня презрением и ненавистью. И до того бывший для нее пустым местом, я просто исчезну из ее жизни. Она навсегда покинет мой дом, и красивая сказка, сочиненная королем, закончится раньше назначенного срока. И, кроме того… ах, опасные мысли!.. Я не хотел отказываться от удовольствия слышать волшебный голос Селии. Вот такие дела. Как бы ни сказалось это на психике Селии и моей тоже, я твердо решил удерживать ее под крышей моего дома — пусть только те два месяца, что назначил король.
Как я и думал, стоило мне появиться на пороге салона, музыка тотчас оборвалась. Селия устремила на меня взор, в нем были удивление и надежда одновременно, а сэр Джошуа отложил инструмент и сердечно протянул мне руку. Я отвесил поклоны обоим. «Как видите, я вернулся», — объявил я неизвестно зачем и сразу же стал расхваливать их музыкальные таланты. Селию, естественно, совершенно не интересовало мое мнение о ее пении, она нетерпеливо требовала, чтобы я поскорее передал ей вести из Лондона. Несмотря на ее нетерпение и беспокойство, я, сохраняя невозмутимость, предложил ей руку.
— Если ты окажешь мне честь и совершишь круг по саду в моем обществе, я расскажу тебе все, что знаю.
Селия бросила на отца страдальческий взгляд, но тот кивнул, давая разрешение на прогулку, и она, без дальнейших церемоний, положила свою белую руку на мой рукав; мы вышли в коридор, и я громко потребовал, чтобы «юбочница» мигом принесла плащ для хозяйки.
День был холодный, солнце стояло довольно низко. Наши с Сепией фигуры отбрасывали длинные тени — даже я казался гораздо выше — и если б кто-нибудь случайно увидел их на плоской каменной дорожке, то решил бы, что мы очень элегантная пара.
Некоторое время я молчал, обдумывая, что буду говорить, а потом выложил Селии следующую вымышленную историю — чистую импровизацию, какой я, впрочем, остался доволен. «В отношении тебя, — сказал я, — король не давал никаких обещаний. Он только просит, чтобы ты не покидала Биднолд, пока не усвоишь того, что он определил как „осознание изменчивой природы всего сущего"».
Селия недоверчиво уставилась на меня. «„Изменчивой природы сущего?" А почему он хочет, чтобы я это усвоила?»
— Не знаю, Селия, — ответил я. — Его Величество сказал только, что хотел бы этого, но он понимает: тут требуется время: ведь чем человек моложе, тем труднее ему постичь эту мысль.
— И все же, — возразила Селия, — разве он, сурово отвергнув меня, не знает, что мне и так был преподан жестокий урок?
— Все это верно, но король гораздо мудрее меня или тебя, Селия, он настолько мудр, что понимает: хотя несчастья и потери учат, но по-настоящему эта наука усваивается со временем, когда у нас появляется возможность спокойно размышлять.
— Но сколько должно длиться это «спокойное размышление»? Я что, так и состарюсь в «спокойном размышлении», видя, как увядает моя красота и все те прелести, что раньше доставляли ему наслаждение?
— Нет. Уверен, он этого не хочет.
— Тогда сколько это будет длиться? Недели? Месяцы?
— Он не сказал, Селия.
— Почему? Почему он не захотел сказать?
— Потому что не мог. Он целиком доверил это дело тебе и мне.
— Тебе?
— Да. Именно я должен буду ему сказать, повторив его же слова: она обрела мудрость и освободилась от иллюзий.
— Вот как! — Селия резким движением сняла свою руку с моего локтя. — Тебе предназначено быть судьей? Король поручает своему шуту разбираться в вопросах моего просвещения. Да простит он меня, мне это кажется несправедливым.
— Конечно. Вне всякого сомнения. И все же в этом есть своего рода здравый смысл. Ведь я совсем не в восторге от своей роли, ибо считаю себя недостойным ее. Поэтому в моих интересах, Селия, чтобы ты как можно скорее пустилась в свое путешествие — постигать мудрость, и тогда я мог бы вернуться к своей беспечной жизни, ты — в свой дом в Кью, а король — в твою постель.
— Но как мне достичь мудрости? С чем отправиться в это «путешествие»?
— Не знаю. Разве что тебе поможет твой бесценный дар — пение.
— Пение? С его помощью я стану мудрой?
— Да.
— Каким образом?
— Не знаю. Могу только догадываться, что именно этот путь — твой. Пытаясь рисовать, я стал кое-что понимать о себе и о мире, поэтому, осмелюсь предположить, если петь, скажем, о любви или измене, или еще о чем-то, узнаешь не только об этих чувствах, но также и о бесконечных способах людей обманываться, уловках, к которым прибегают, чтобы распоряжаться судьбой другого человека. Так начнется твое «путешествие»…
Не похоже, чтобы Селию обрадовал мой совет. Она плотнее закуталась в плащ, покачала головой, на ее глазах выступили слезы.
— Я сделала бы все, что он попросит, — сказала она, — при условии, что понимаю, чего он хочет. Но как можно повиноваться, если не понимаешь просьбы? Как?
— Не знаю, — повторил я все те же слова в третий или четвертый раз. — Однако не сомневаюсь, что мудрость придет к тебе через музыку. И тут я помогу, чем смогу.

 

В тот вечер Селия и «юбочница» не соизволили покинуть Розовую Комнату, и я обедал в обществе сэра Джошуа Клеменса, — он по-прежнему держался со мной чрезвычайно любезно, я же всегда испытывал к нему бесконечное уважение. К моему величайшему удовольствию, он сказал, что убранство Биднолда его позабавило, и хотя такую обстановку не назовешь успокаивающей и ласкающей глаз, все говорит о том, что «в век рабской имитации и поголовного обезьянничания я выделяюсь из толпы дерзкой оригинальностью ума».
Мы отдавали должное великолепной жареной свинине, умело приготовленной Кэттлбери, когда сэр Джошуа заговорил о дочери, сообщив мне (как будто я раньше этого не знал), что ей невозможно любить кого-то или что-то на земле, кроме короля, которому она вручила свое сердце. «Селия преданная и послушная дочь, — сказал он, — но если король потребует, чтобы она ради любви отказалась от нас с матерью, не сомневаюсь, она сделает это».
— Сэр Джошуа… — начал было я.
— Я не преувеличиваю, Меривел, — продолжал он. — Ее чувство — наваждение, оно как бездонный колодец, куда при необходимости могут быть сброшены даже очень дорогие люди или вещи.
— А если король не позовет ее, что тогда станет с Селией?
— Он должен ее позвать. Селия пересказала мне ваш разговор. Выходит, ситуация теперь в твоих руках, Меривел. Если я правильно понимаю, она была слишком назойлива с королем. Укажи ей на эту ошибку. Цинизм — единственное средство защиты в наше время, и даже моей нежной дочери надо научиться пользоваться этой броней. Ей следует понять: того, на что она надеется, никогда не будет.
— А на что она надеется?
— Этого я не могу сказать, Меривел. Мне слишком стыдно.
Больше я не приставал к сэру Джошуа по этому поводу, и мы некоторое время молча ели свинину; мне попался хрящ — небрежность Кэттлбери — и я его выплюнул. Потом сэр Джошуа заговорил снова:
— Ты совершенно прав, считая, что Селия может обрести утешение — и, возможно, мудрость — через пение. Отказавшись от большинства вещей, она сохранила любовь к песне — во многом из-за того, что именно ее голос впервые пленил сердце короля.
— Я знаю… — заговорил я, — то есть не то что знаю, но догадываюсь…
— Ясно. Так что обязательно поощряй ее занятия пением. Осмелюсь предположить, что ты играешь на каком-нибудь инструменте.
— На гобое, сэр Джошуа, но…
— Прекрасно. Она обожает гобой.
— Но разве вы не задержитесь в Биднолде? Разве не погостите у нас? Тогда вы могли бы аккомпанировать Селии на виоле?
— Очень любезно с твоей стороны, но, к сожалению, это невозможно: жена нездорова и нуждается в моей помощи. Я бы с радостью увез Селию домой, но, как я понял, король хочет, чтобы она жила здесь.
— Именно такой наказ я получил от него.
— Значит, ей придется остаться. Скоро Рождество. Прошу тебя, Меривел, сделай все, чтобы до весны она вернулась в Кью.
Ложась вечером в мягкую постель, по которой за неделю успел соскучиться, я подумал, что за свою ложь буду наказан кошмарами. Отнюдь. Помню, что видел исключительно приятный сон о Мег Стори. Во сне я рисовал ее портрет. Она позировала в платье из мешковины, вроде того, что было на старухе, задравшей юбку и мочившейся в канаве, но само лицо было прекрасно и сияло радостью.

 

Вот я перед вами — в малиновом камзоле, такой, каким описывал себя в начале рассказа. Теперь вы со мной хорошо знакомы, разве не так? И сами видите, какие ловушки ставит мне жизнь. Как я и предсказывал, события только разворачиваются, мы находимся где-то в середине истории, и кто может сказать — во всяком случае, не вы и не я, — чем она закончится? Приведут меня в восторг или разочаруют те сюрпризы, что готовит мне жизнь?
С появлением в доме Селии я изо всех сил стараюсь сдерживать аппетит — хочу вызвать у нее симпатию или хотя бы смягчить то отвращение, какое она ко мне питает. Я умеряю свою жадность к еде. Не езжу в трактир «Веселые Бездельники». Меньше пью вина. Стараюсь сдерживать газы. Но вот сегодня, увы, я снова веду себя как дурак и развратник. Я в гостях у Бэтхерстов, у них собралась большая компания, и пир в разгаре. Здесь герцог и герцогиня Уинчелси и другие остряки из аристократов. Мы осушили море шампанского, а теперь — визжим и помираем со смеху; глядя, как старик Бэтхерст, внезапно пропавший с полчаса тому назад, въезжает в зал на громадном жеребце. При виде нас конь от изумления изгибает дугой хвост, испускает мощные газы, его черный задний проход мелко дрожит, и вдруг из него вываливается прямо на паркет огромная куча блестящего дерьма. Уинчелси так хохочет, что его лицо становится багровым, а глаза чуть не вылезают из орбит; я гляжу на Вайолет (она сжимает свой бокал, как лодочник — весло) и вижу, что она корчится от смеха, прикрываясь веером.
Покачиваясь, я встаю из-за стола.
— К черту благоразумие! — кричу я. — Давайте играть в кобыл и жеребцов!
— Оле! — вопит Уинчелси, отбивая дробь ногами, как танцор фламенко (ногами, которые всегда, прибавлю я от себя, обуты в туфли на исключительно высоких каблуках — Уинчелси не так повезло с ростом, как ему хотелось бы), и все гости тотчас начинают хлопать в ладоши и топать, все, за исключением тучного старика, сидящего напротив меня: он поглощен своими заботами — повернулся к леди Уинчелси, извлек своими жирными руками у нее из платья левую грудь и благоговейно держит ее, как будто она предмет огромного веса и ценности — золотая кегля, к примеру.
Я наклонился к леди Уинчелси, желая привлечь ее внимание.
— Сударыня, — говорю я, — ваш сосед завладел вашей собственностью.
Она опускает глаза, видит свою белоснежную грудь в красных, с набрякшими жилами руках соседа и улыбается беззаботно и пренебрежительно.
— А ведь и правда, — соглашается она.
Тут я чувствую, как меня больно бьет по пояснице женоподобный мужчина по имени Руперт Пинуорт — я встречал его при дворе.
— Легенды! — говорит он. — О них ходят легенды. Разве ты не знал, Меривел?
— О чем — не понимаю? — спрашиваю я.
— О грудях Фрэнсис Уинчелси. Разве не так, Фрэнсис?
Леди Уинчелси улыбается Пинуорту. Сосед уже сжал сосок в своих дрожащих губах. Не обращая никакого внимания на манипуляции старика — во всяком случае, не больше, чем если бы он предложил ей блюдо с редиской, она кивает, соглашаясь с Пинуортом, откидывается в кресле и извлекает из корсажа другую грудь, на которой красуется очаровательная коричневая родинка.
Гости к тому времени перестают топать и бить в ладоши, большинство глазеют на Фрэнсис Уинчелси, аплодируя ее грудям. Я смотрю на самого Уинчелси. Несколько обескураженный тем, что жеребец Бэтхерста пятится к его креслу, он тоже аплодирует. И тут я вдруг ощущаю себя круглым дураком. Похоже, все, кроме меня, принимают как должное то, что груди Фрэнсис Уинчелси необходимо обнажать и восхищаться ими на каждом приеме, где она присутствует. Долгое заточение в Норфолке оторвало меня от сплетен и «легенд». Я уже не знаю, что делают и говорят в свете. Лицо мое пылает. Не могу описать, каким идиотом я себя чувствую. Чтобы скрыть смущение, я утыкаюсь в бокал и пью большими глотками шампанское.
Когда я вновь поднимаю глаза, груди леди Уинчелси уже водворены на прежнее место, однако престарелый сосед все еще жмется к ней, пуская слюни. Чтобы взбодриться, я спорю с Пинуортом, что руку старик непременно держит на пенисе, и ставлю на это двадцать шиллингов и шесть пенсов. Пинуорт гогочет, обнажив красивые зубы, отодвигает кресло и лезет под стол, откуда быстро возвращается с раскрасневшимся лицом.
— Он не просто держит на нем руку, Меривел, — объявляет Пинуорт. — Старикашка извлек древнюю штуковину на свет божий.
— Тогда гони денежки, Пинуорт.
Пинуорт хихикает, признается, что у него совсем нет денег, — он живет исключительно на проценты с красивой наружности.
— Не надо недооценивать красоту, — заявляет бы. — Красота — самый надежный капитал.
Пинуорт лжет: у него есть двадцать шиллингов и шесть пенсов, но, прежде чем я успеваю его уличить, он устремляет на меня томные карие глаза и говорит: «По слухам, у тебя очень красивая жена».
Я бросаю быстрый взгляд на Вайолет: не долетело ли до ее ушей слово «жена» (упоминание о которой доводит ее до бешенства), но кресло Вайолет пустует. Она стоит на ногах, пытаясь обуздать жеребца: глаза коня побелели от ярости — похоже, он вот-вот встанет на дыбы, сорвется с места и помчится бог весть куда.
Понимая, что только неимоверное количество выпитого вина заслоняет от меня страх быть затоптанным до смерти, я вновь сосредоточиваю внимание на Пинуорте.
— Да, Селия исключительно красивая женщина, — отвечаю я.
— А еще говорят, что тебе не позволено и пальцем ее коснуться, — продолжает Пинуорт.
В этот момент Вайолет удается вывести из зала коня, обмякший Бэтхерст висит на нем, как куль. В поисках нового развлечения гости перестают хлопать в ладоши, топать и переключают внимание на меня — мое положение рогоносца известно всему королевству, и эта тема, похоже, выставляется на всеобщее обозрение так же часто, как груди леди Уинчелси.
Меня засыпают вопросами. Даже дряхлый сосед леди Уинчелси отрывает от нее взгляд ровно настолько, чтобы успеть задать вопрос: «Как вы относитесь к тому, что перед вами захлопывают дверь спальни?» Я хочу ответить, что никак к этому не отношусь, потому что меня это нисколько не волнует, но никто не ждет ответа: я всего лишь мишень для насмешек. Не выходя из образа, я добродушно улыбаюсь. Когда мне говорят, что с меня можно писать главного персонажа в пьесе «Сэр Добровольный Рогоносец», я хлопаю себя по бедру, обтянутому малиновой тканью, и громко смеюсь. «Для меня большая честь быть героем пьесы!» — слышу я свой ответ, однако на самом деле, хоть я пьян и с радостью принял предложение участвовать в необычной вечеринке, мое хорошее настроение мигом улетучивается: оно будто лопнуло, как пузырь, пронзенный острым куском льда. Но это известно только мне. Продолжая скалить зубы, я перевожу взгляд с одного гостя на другого. За их улыбками и смехом мне чудится жалость.
Позже, когда слуги приступают к уборке зала, залитого вином, изгаженного блевотиной и конским навозом, меня почти втаскивают на атласную постель Вайолет. Она пребывает в возбуждении от успеха вечеринки, полна страсти и жаждет любовных утех. Ее руки блуждают по моему телу. Груди скользят по моим «мотылькам». Ее изогнутая дугой спина — зрелище отменно эротичное — на этот раз оставляет меня совершенно бесчувственным, мое тело пребывает в онемении, подобном параличу.
— Вайолет, — шепчу, — я слишком много выпил. Мне нужно поспать.
— Не сейчас, — говорит Вайолет. — Немного позже.
И она с еще большим воодушевлением трудится надо мной, старается возбудить. Через некоторое время плоть моя достигает известной твердости, и я кое-как вхожу в нее, но, увы, не вкладываю в свои действия сердца и потому тут же сникаю, чем привожу даму в страшную ярость. «Что с тобой, Меривел? — хочет она знать. — Что, черт подери, происходит?»
— Я не в себе, Вайолет, — бормочу я.
— Это видно. Но почему?
— Много выпил…
— Чушь, Роберт. Мы с тобой и раньше надирались до чертиков.
— Виновато вино.
Вайолет возобновляет ласки, и тут мне становится ясно, что дело не только в шампанском — не одно вино превратило меня в никудышного любовника. Что-то еще мучит меня. Частично это открытие, что меня обсуждают и жалеют на лондонских обедах и вечерах. Думаю, однако, что смог бы стойко и даже с добродушием перенести эти сплетни, если б сам не задумался над тем, что с появлением в моей жизни Селии у меня есть все основания жалеть себя. Бедненький Меривел, оплакивал я себя, он женат на женщине, у которой самый красивый голос во всей Англии, но, увы, ей даже в одной комнате находиться с ним противно! Хотя она живет в его доме, ему никогда, пока он жив, не прикоснуться к ней, не поцеловать ее волосы, не почувствовать прикосновения беленьких пальчиков на сплюснутом, уродливом лице…
— Уже лучше., — слышу я голос Вайолет, сделавшей перерыв в своих манипуляциях шлюхи.
Ах, ах, говорит мое сердце, как было бы прекрасно, если б, кочуя из постели в постель, от Мег к Вайолет, от Вайолет к Рози Пьерпойнт, я мог бы сделать остановку у Розовой Комнаты. Я вежливо стучу; дверь открывается, меня втягивают внутрь, втягивает жена, я сажусь и нежно глажу ее ступни, она поет для меня, а потом, без моей обычной слепши и суеты, я встаю и со спокойным достоинством целую ее в губы, она же обвивает руками мою шею — теперь никто не будет смеяться надо мной в знатных домах или жалеть, ведь я занимаю место короля, люблю женщину, которую любил он и на которой меня женил…
Я занимаюсь любовью с Вайолет Она вопит, как язычница, я же двигаюсь молча, в голове моей бродят новые мысли.

 

После вечеринки у Вайолет я не мог прийти в себя два дня, пока «юбочница» в своей грубой манере не напомнила, что сегодня рождественский сочельник.
Всю жизнь я стараюсь не слишком часто вспоминать свою мать — не только из-за мучительных обстоятельств ее смерти, но еще и потому — и это еще тяжелее, — что она возлагала на меня большие надежды и верила, что придет день, когда она будет гордиться мной. Однако на Рождество трудно удержаться от мыслей о ней, так было и по мере приближения 1665 года.
В день рождения Христа она позволяла себе «молитвы не по случаю». Во время Гражданской войны она молилась, чтобы воцарился мир. Всегда молилась за меня и отца. На Рождество же она разговаривала с Богом так, как если бы он был чиновником на государственной службе. Просила, чтобы в Лондоне стал чище воздух; чтобы январские ветры не снесли налги трубы; чтобы наш сосед, мистер Симкинз, следил за состоянием своей выгребной ямы — она имела обыкновение перетекать в нашу. Мать молилась, чтобы Амос Трифеллер не поскользнулся и не утонул, спускаясь к реке в Блэкфрайерз по общественной лестнице, покрытой илом и находившейся в страшном запустении». И, конечно, молилась, чтобы не было чумы.
Когда я был ребенком, она разрешала мне просить у Бога вещи, к которым страстно рвалось мое сердце. Больше всего мне хотелось иметь костяные коньки или сиамского котенка. И вот мы е матерью вдвоем сидим у камина и молимся. А потом едим пирог со свининой — его мать пекла сама, — с тех пор, вкушая этот пирог, я всегда ощущаю вкус молитвы.
Итак, в день Рождества, не имея возможности: выйти из дома — весь день из черного неба хлестал дождь, — я сидел в полном одиночестве в Комнате Уединения, думал о матери и пытался составить прошение к Богу, черпая силы во вкуснейшем пироге со свининой, который велел испечь Кэттлбери.
Спустя час или около того я обратил внимание что от пирога ничего не осталось, а молитва так и не сложилась. По правде говоря, я не знал, чего просить, или, точнее, знал и в то же время не знал. В отчаянии я отказался от мысли побеседовать с Богом и упал на колени у камина, уткнувшись головой в кресло (словно в материнские колени): «Направь, поддержи меня, дорогая мамочка, ибо идея взаимности овладела моим разумом, породив желание не быть более Меривелом-шутом, а быть… (тут я прервался, отправив в рот последние крошки пирога)… быть Меривелом — достойным человеком».
Как можно видеть, на молитву эта просьба не очень похожа, но лучше я ничего придумать не смог — по крайней мере, тогда. Поднявшись с колен, я уже хотел идти и немного попеть с соловьем, который, если меня не обманывало зрение, заметно исхудал и пообтрепался за нашу английскую зиму (еще одно доказательство его индийского происхождения — он увядал вдали от зноя в дельте Ганга), когда в комнату вошел Уилл Гейтс, неся в руках изящный кожаный футляр.
— Это для вас, сэр, — сказал Уилл. — Из Лондона и от короля.
Эта норфолкская манера выражаться всегда умиляла меня в Уилле. Я взял у него футляр и положил на ореховый ломберный стол. Тисненые золотые узоры на коже, медные застежки. Я поднял крышку. Внутри, на бархатной подушечке, лежал набор посеребренных хирургических инструментов. Уилл открыл от изумления рот.
— Что это, сэр? — спросил он.
— К ним было приложено письмо? Или карточка?
— Нет, сэр. Ничего большее не было. Только футляр. А все-таки, что это, сэр Роберт?
— Хирургические инструменты, Уилл, — ответил я. — Они нужны для разрезания и вскрытия. С их помощью можно извлечь камень из мочевого пузыря, пустить кровь, вскрыть гнойник или сшить края открытой раны.
— Спаси нас, Господи! — сказал Уилл.
— Вот именно, — поддержал я. — Вот именно…
Поочередно я брал их в руки — крючок, зонд, канюлю, молоточек и прочие инструменты, последним я вытащил скальпель. Каждый крутил в руках, внимательно рассматривая. Я никогда не видел, чтобы хирургические инструменты выглядели почти как произведения искусства. Думаю, ни Гарвей, ни Фабрициус не держали в руках таких инструментов. Не было никаких сомнений — их прислал король. В сопроводительном письме не было необходимости. Подарок сам за себя говорил. Собираясь положить скальпель на бархатную подушечку, я заметил на серебряной ручке выгравированную дату — декабрь 1664. Повернув скальпель, я увидел на другой стороне надпись из трех слов.
Я поднес инструмент ближе к глазам и прочел на ручке этого самого острого и грозного из лезвий краткое наставление: Меривел, не спи!
Назад: Глава седьмая Вода
Дальше: Глава девятая Попечитель