Книга: Реставрация
Назад: Глава тринадцатая Королевский теннис
Дальше: Часть вторая

Глава четырнадцатая
«Не как серебро…»

Прошло несколько дней. Я живу в Бате. Остановился в гостинице «Рыжий лев». Я приехал сюда в надежде, что серные источники смоют отчаяние с моей души. Хозяйка имеет привычку петь, вытрясая матрасы и опоражнивая горшки. Я ловлю себя на том, что прислушиваюсь, нет ли поблизости аккомпаниатора.
В Биднолд я не вернулся и не вернусь. Слугам я послал письма, в которых просил у них прощения за постигшее меня несчастье, ставшее и их несчастьем тоже. Я просил, чтобы один из конюхов нагрузил Плясунью, как вьючную лошадь, моими личными вещами и потихоньку перегнал бы ее в Лондон. Помнится, прежде я подсмеивался над «горящими углями» Пирса, теперь я владею немногим больше, чем он. Если Плясунья оступится, угодит изящной ножкой в рытвину и сломает себе чего-нибудь, мне тоже придется купить вредного кусачего мула.
Мне часто снится Уилл Гейтс. В моих снах он плачет. Его смуглая беличья мордочка расплющена. Он похож на рождающегося в муках ребенка. Кулачками он пытается утереть слезы. Потом забирается в мою карету, садится рядом с кучером и уезжает.
Уилл Гейтс. Я очень люблю тебя, Уилл.
В тот вечер, расставшись с Уиллом, я заторопился прочь от Уайтхолла, двигаясь в восточном направлении, как будто пытался нагнать карету. Зимой темнеет рано, на улицах не видно ни зги, и я вскоре заблудился. Я проходил одну узкую улицу за другой — и вдруг увидел впереди огромные очертания Тауэра. Я совсем не стремился сюда, но сейчас в моем расстроенном сознании он возник как возможное пристанище. Охране я сказал, что король приказал мне осмотреть сидящих здесь на цепи львов и леопардов, и меня пропустили.
Я знал путь в подземелье, где содержались животные. Вынув из железного кольца факел, я последовал за собственной тенью вниз, в сырое подземелье Тауэра, где даже в разгар лета ни один луч не падает на серый камень и где, по слухам разгуливают призраки почивших английских королей в сопровождении сотен прижизненных врагов и, сами того не желая, устраивают настоящее представление. Там я увидел львов, носящих имена королей — Генриха, Эдуарда, Карла, Якова, они ходили по кругу, задние лапы у них совсем исхудали, когда-то пышные гривы спутались и запаршивели. И вот именно в этот момент, когда я их увидел — и не раньше (когда покидал королевский сад или прощался с Уиллом и кучером), — я осознал весь ужас моего падения.
Некоторое время я стоял не двигаясь. Следил за львами, но они не обращали на меня ни малейшего внимания и даже не зарычали на огонь. Лучше бы мне быть одним из вас и жить в этом загоне, чем оставаться Меривелом, подумал я. Вы ведь не помните Африку и свет солнца, не помните свое прошлое. Поэтому я предпочел бы быть одним из вас.

 

Когда я добрел до дверей Рози Пьерпойнт, была уже глубокая ночь, на улицах стояла тишина, изредка нарушаемая пьяными криками. Я постучал, и этот стук прозвучал для меня, как эхо. Стоя у дверей, я вспомнил о японском кошельке, тридцати шиллингах и неоконченном письме, которое так и не послал.
Кутаясь в шаль, она открыла дверь, в ее глазах был испуг. Красавица Рози. С ней я впервые познал радость забвения.
Но вот она заулыбалась.
— Сэр Роберт, — сказала она, — где ваш парик?
Я его потерял. Похоже на то. Не помню, чтобы его снимал.

 

Я проснулся, когда поднялась Рози — при первых лучах солнца. И тут меня осенило: у бедняков совсем другой распорядок дня. У них нет возможности продлевать день при помощи искусственного освещения — свечи и масло слишком дороги.
Я лежал на низкой кровати и незаметно наблюдал за Рози. Она налила в тазик холодной воды, взяла несколько тряпок и стала мыться — она вымыла лицо, груди, живот, интимные места, под коленками. Это тайное приведение себя в порядок в полутемной комнате чрезвычайно растрогало меня. Мне захотелось хоть чем-то помочь ей (ночью от меня в постели толку не было), поэтому я встал, натянул чулки, рубашку и пошел в прачечную. Там я развел огонь в печи, подбросил свежего угля — с последней задачей я справился весьма скверно, рассыпал уголь по всему полу так что потом пришлось собирать его по кусочкам руками. Тут я вспомнил то, что хорошо знал, когда жил в Кембридже и в квартире на Ладгейт-Хилл: черная угольная пыль больше похожа на клей, влажный и липкий, и если вы топите печь углем, то должны непрерывно мыться.

 

Солнце поднялось и стояло над рекой, затянутое туманом. Рози сварила овсянку на молоке; чтобы ее не огорчать, я постарался проглотить несколько ложек этого варева, но каша и оловянная ложка создавали такой убийственно серый фон, что, мне казалось, я слышу, как внутри меня рыдает и сокрушается прежний Меривел, оплакивая утраченную навсегда яркость и красоту жизни.
О Пьерпойнте мы еще не говорили — только обо мне и моих бедах. Но сейчас, жадно поедая овсянку, Рози, к моему удивлению, стала расхваливать покойного мужа, называла его сильным человеком, говорила, что к богачам он не испытывал никаких чувств, но любил реку и тех людей, которые на ней работали. Мне хотелось напомнить ей, что при жизни мужа она никогда о нем слова доброго не сказала и вечно жила в страхе перед приступами его пьяного гнева и прочими зверствами. Вслух я ничего не сказал, а про себя отметил, что смерть может кардинальным образом поменять мнение о человеке: скончавшись, близкие нам люди в тот же миг становятся такими, какими мы хотели их видеть при жизни. Если б у меня хватило смелости войти в загон ко львам и позволить им съесть себя на ужин, интересно, смягчился бы гнев короля, сменился бы он нежной печалью? Не превратилось бы отвращение Селии ко мне в грустное, окрашенное любовью воспоминание? Я размышлял об этом, пока Рози говорила об утонувшем паромщике. Пьерпойнт погиб, пытаясь поймать руками треску, то есть добывая себе пишу; в моей мнимой смерти у львов я сам стал бы пищей. Какая смерть благородней? Или обе нелепы и могут вызвать только насмешку? Может ли женщина, столь утонченная, как Селия, питать нежные чувства к мужу, который сначала стал куском мяса, а потом пометом? Не знаю. Мой мозг кишит вопросами, на которые нет ответа. Похоже, разум мой скис, уподобившись стоящей предо мной холодной овсянке.

 

Я не мог жить у Рози. В прежние времена страсть сжигала нас, но все кончилось. То, что мы теперь испытывали друг к другу, можно назвать нежностью с примесью грусти. Я вручил ей тридцать шиллингов (если буду бережливым, какое-то время мне не придется нуждаться), а она поцеловала меня в щеку, все еще хранившую следы кори. И мы распрощались.

 

И так я оказался в Бате.
Когда человеку больно, ему кажется странным, что все остальные, ничего не зная о его боли, ведут себя так, будто она вообще не существует, — пронзительно хохочут, рукоплещут себе, гуляют, занимаются спортом, рассказывают анекдоты и покатываются со смеху. Когда я ступил в крестообразную ванну и погрузился в воду в одних неотбеленных панталонах, то увидел вокруг и наверху, в каменных галереях, тщательно одетых людей, они расхаживали повсюду с самодовольным видом, сплетничали, хихикали, обмахивались веерами, поглядывая на лечившихся со снисходительным равнодушием. Они ничего не знали о том, что случилось со мной. Им и в голову не могло прийти, что в этой пахнувшей вареными яйцами воде я пытаюсь излечиться — не быть больше Меривелом.
Я оглядываюсь на других купальщиков. Крестообразная ванна разделена: мужчины — по одну сторону; женщины — по другую. На мужской стороне я вижу старика, неблагоразумно оставившего на голове парик. Если он приехал за лекарством от тщеславия, то этим вредит лечению.
Расположившиеся напротив женщины выглядят очень странно. Из стыдливости они надели удивительные желтые хламиды из плотного холста, которые, когда женщины погружаются в воду надуваются, как шары. Я не могу отвести от них глаз. Мне кажется, они так раздулись от воздуха, что их, беспомощных, вот-вот понесет по пузырящейся поверхности воды и в конце концов прибьет ко мне. Я уже почти ощущаю, как эти женщины-шары тесно окружают меня, и, подражая королю (это уже вошло у меня в привычку), придумываю незамысловатые шутки, где главная роль отводится мужскому половому члену.
Но тут я вижу, что промахнулся не только в том; что не сумел получше сострить: я составил неправильное представление о женских костюмах. Юбки и лифы заполнены не воздухом, а водой. Женщины стали не легче, а тяжелее — они так грузны, что не могут сдвинуться с места, словно их держит якорь. Даже если я буду сидеть в ванне до самого вечера, и то дамы не приплывут ко мне. Если, конечно, в воду не спустится сам король. В этом случае, полагаю, женщины мигом освободятся от своих пузырей и поплывут к нему, извиваясь, как юные рыбки.
Я провожу много часов, сидя неподвижно в воде, — стараюсь прочувствовать процесс очищения. Мысленно я заставляю себя обойти поочередно все комнаты в Биднолде, останавливаюсь на пороге каждой и смотрю, как выносят мои пожитки, потом мебель, ковры, портьеры — и вот нет уже и намека на мое былое присутствие. Я представляю, как воды Бата заливают комнаты, окрашивают их в желтый цвет, а потом отступают, как море при отливе. И после этого комната — уже не комната, а пустое и мокрое место.
Когда запах воды становится совсем уж невыносим, я возвращаюсь в свою комнату в «Рыжем льве». Хозяина зовут Джон Суит. Его жена, миссис Суит, поет без аккомпанемента, а слушателей у нее всего лишь она сама и Меривел. Только она одна знает, что я болен: ведь я не ем еду, которую она присылает.

 

Прошлой ночью мне приснился скверный сон. Я был в роскошных покоях Уайтхолла, там находились король, королева, придворные — мужчины и женщины. «Зачем мы здесь собрались?» — обратился я к одному придворному, который оказался сэром Рупертом Пинуортом. «Как зачем? Из-за свадьбы, конечно», — ответил он.
В этот момент толпа расступилась, чтобы освободить проход для жениха и невесты. Я вытянул шею, чтобы лучше видеть происходящее. Степенно, рука об руку, шли они к противоположной стороне залы, где стоял священник, готовый их обвенчать. На женихе был камзол отвратительного желто-зеленого цвета и такие же штаны, невеста была в красивом белом платье, но и его покрывали желто-зеленые разводы.
Я разглядел их лица. У жениха было лицо Барбары Каслмейн, у невесты — лицо Селии. После того как священник произнес подобающие случаю слова, жених и невеста пробормотали, что согласны соединить свои жизни, и тут же, не стесняясь посторонних людей, стали в нетерпении сбрасывать с себя одежды. И тогда я окончательно убедился, что священник связал узами брака двух женщин; они всерьез изображали молодоженов, целовались, ласкали друг у друга самым непристойным образом интимные места. Король, королева и все мы смотрели на эту сцену и время от времени аплодировали, как будто находились на спектакле. Сэр Руперт склонился ко мне и шепнул на ухо: «Видишь, во что превратился брак. Каким захотим, таким он и будет!»
Тут я проснулся — возбужденный и взволнованный. И чтобы хоть немного утешиться, положил руку на свой разгоряченный член.

 

После этой ночи во мне поселилось убеждение, что воды Бата вряд ли исцелят меня. Я чувствовал, что это место меня не очистит, — от него возникало ощущение удушья и тошноты. Желанию окунуться не способствовало созерцание мужских тел, среди которых было много старых паралитиков, некоторые лица покрывала сыпь. Довольно скоро стал утомлять меня и вид женщин, желтыми шарами покрывавших воду. На мой взгляд, выглядели они глупо и жалко. Рози Пьерпойнт была гораздо грациозней, чем они.
Поэтому я расплатился с Джоном Суитом, простился с его женой, похвалив на прощанье ее пение, и отправился на почтовых лошадях в Лондон, платя по три пенса за милю. В Лондоне я увидел то, на что в Бате не обратил внимания: пришла весна. В саду таверны «Нога» на каштане набухли почки, в траве желтели цветки чистотела, и воздух был уже не такой холодный, как в ту ночь, когда я шел в Тауэр. Зайдя к своему продавцу книг, я взглянул на календарь и увидел, что уже начало марта. «Понятия не имею, где я буду в конце месяца», — сказал я ему.
Уже через два дня слуга из Биднолда доставил в «Ногу» на Плясунье мои пожитки.
Было видно, что они оба — слуга и лошадь — устали и замерзли; я же при их появлении испытал такой прилив радости, что ко мне на несколько часов почти вернулось прежнее довольство жизнью. Вечером я разложил на кровати все, что у меня осталось своего, и, когда произвел осмотр, похолодел от страха: здесь не было ничего, что могло бы помочь выжить. Вот перечень того, чем я владел на настоящий момент:
набор хирургических инструментов,
гобой,
несколько тетрадок с нотами,
кисти и тюбики с красками,
несколько комплектов одежды из яркого шелка и тафты,
множество цветных чулок и кружевных рубашек,
три парика,
четыре пары перчаток, пошитых отцом,
набор полосатых столовых салфеток,
гусиное перо, подаренное Вайолет Бэтхерст,
ночные рубашки и ночной колпак,
четыре пары туфель на высоких каблуках,
два письма от короля, перевязанные ленточкой,
изрядно потрепанная и исписанная на полях Библия,
рецепт моего любимого мясного пирога, заляпанный слезами Кэттлбери,
одна меховая табарда,
два кошелька: один японский с тридцатью шиллингами, другой кожаный с сорока семью соверенами.

 

Благодаря привезенной одежде я не буду выглядеть бедняком, и, если у меня не украдут соверены, нищета какое-то время мне не грозит. Однако вещи, лежащие предо мной, говорили о неизбежности нищеты в будущем.
Другие люди, пережив подобный удар судьбы, постарались бы и в униженном положении отыскать трамплин и начать все сначала. Но в мое время чего-нибудь добиться можно было только при дворе. Все начинания — даже такие скромные, как пошив перчаток отцом, — либо поддерживались Уайтхоллом, либо не одобрялись. Даже простые рыбаки, вроде покойного Пьерпойнта, и те чувствовали, что торговля на реке ожила и забурлила не без королевского вмешательства. А взять ту же Рози: она надеется выбраться из нужды, стирая для придворных кавалеров жабо, манжеты и воротнички из брюссельских кружев. И если я захочу заняться чем-то новым, разве не приведут меня мои старания туда же, куда я уже приходил однажды с отцом, — в место, где от сознания близости короля перехватывает дыхание?
Что же, в таком случае, мне оставалось? Знай я кого-то, кто существует независимо от королевского двора, подумал я, можно было бы попросить у него совета, как жить дальше. Я еще не успел подумать, что мысль эта не совсем глупа, как меня осенило, что такой человек есть. «Пирс, — произнес я, — надеюсь, ты не станешь возражать, если я приеду к тебе!»

 

С той минуты, когда Пирс скрылся за поворотом на пятнистом муле, я не часто вспоминал его. Ведь Пирс не потакал моим прихотям и не прощал ошибок. Если б он узнал, как я повел себя с Селией, то заплакал бы от стыда за меня. Я понимал, что являюсь для него источником горести и печали, и потому мне не хотелось о нем думать.
Теперь же, когда Селия бросила меня и я решил ехать на Плясунье в Фенз, его бледное лицо вновь возникло в моей памяти. Оно мне очень дорого, и все же вызывает смешанные чувства — грусти, раздражения и нежности. «Нежный» — слово из лексикона Пирса, так квакеры называют терпимых людей (если верить Пирсу, их не так уж много), которые при виде квакера не плюют ему в лицо и не требуют, чтобы он снял шляпу. Так что я — «нежный». В нашем общем прошлом я не раз защищал его от врагов — не потому, что я такой уж храбрый, а потому, что в Пирсе есть что-то от невинного ребенка, я же не могу видеть, как оскорбляют и обижают детей. Несмотря на эти проявления отваги. Пирс очень строг со мной. Однажды он сравнил мою жизнь с «неряшливой вышивкой»: «Большое разнообразие стежков, Меривел, но связный, законченный узор не получился». Пирс принадлежит к тому типу людей, которые произносят экзальтированные речи, но никогда не признаются в своих чувствах. Я знаю, что он любит меня, — возможно, даже не отдавая себе в этом отчета. Когда же я приезжаю в его жалкую лечебницу, он бежит (или, по крайней мере, ускоряет шаг) ко мне навстречу и тепло приветствует. Пирс будет рад увидеть меня снова.
С тех пор как я перебрался в Уайтхолл, наши дороги разошлись, и дружбу это не укрепило. Иногда наша дружба кажется мне чем-то призрачным, совсем не тем, чем была в Кембридже, во время королевского изгнания. Тогда мы, два «призрака», часто допоздна засиживались вдвоем, подбрасывали уголь в печурку, ели сливовый пирог и пытались разобраться в теории Декарта, согласно которой бесплотный человеческий дух связан с «телесным механизмом» при помощи шишковидной железы; в конце концов мы отбрасывали надоевшие книги и начинали хохотать.
«Призрак» Пирс с сентиментальностью относился к рыбной ловле и летом брал с собой на рыбалку «призрака» Меривела. «Апостолы, — говорил мечтательно Пирс, когда мы оба сидели на берегу, не сводя глаз с поплавков, — были рыбаками. Ловля рыбы — созерцательное, благочестивое занятие, оно не совсем подходит тебе, Меривел, слишком уж ты нетерпеливый и любишь суету». И правда, Пирсу всегда больше везло. В вечерний клев ему на крючок попалась золотая форель. А Меривел вытащил только перепачканного илом хариуса. Но «призраки» не покидали реку, им нравилось быть друг с другом, нравилось это занятие, они не уходили, пока в воздухе не веяло прохладой, над водой не поднимался туман и сами они не становились похожими на тени. Помню, когда я возвращался в свою университетскую комнату после этих рыбацких вылазок, мне казалось, что я побывал в другом мире. Иногда, когда тревожные мысли терзают мой мозг, я вспоминаю часы, проведенные на реке, и понемногу успокаиваюсь.
Поэтому, пытаясь отогнать от себя мысли о недавних потерях, стараясь забыть запах духов короля, звук голоса Селии, прикосновение короля к моему носу, отвратительный приступ собственной похоти на крыше под звездами, я все больше думал о Пирсе, вспоминал всякие мелочи, словно рассматривал прошлое через микроскоп, и замечал то, чего не видел раньше. Так я готовился к поездке.
Решение отправиться в Фенз возникло раньше, чем я почувствовал в себе силы его выполнить. Стоило мне произнести вслух имя Пирса, как меня охватывал страх. Я знал, что общество друга подействует на меня благотворно, однако, кроме него, там обитало не менее сотни безумцев, вид которых мог только расстроить. Поэтому я оттягивал отъезд, сколько мог, и жил в «Ноге», испрашивая мужества у «призраков», ловивших форель.

 

Десятого марта я пустился в путь. Первый раз я остановился на ночлег в Пакеридже, второй — в Кембридже. Ноги сами привели меня в Кайус-колледж, и я постоял немного на темной лестнице у дверей комнаты, в которой когда-то жил. Из комнаты доносились приглушенные, серьезные голоса. Я вдруг подумал, что никто в комнате, каким бы прилежным и преданным науке он ни был, не знает, что человеческое сердце бесчувственно.
На третий день, по дороге к Уиллинэму, у меня появилось ощущение, что земли стало меньше, а неба — больше. Из живых существ преобладали птицы, они обитали в обеих стихиях. Поднялся ветер. Плясунья занервничала и впрямь стала испуганно пританцовывать при особенно сильных порывах ветра. Птицы же позволяли ветру носить себя. Я видел, как они то планируют, то камнем падают в воздушные ямы. Дрофы, ржанки, дикие гуси…
По моим наблюдениям, в этой сырой местности поверхностный слой земли такой тонкий, что легко пропускает воду, — она потихоньку сочится себе и сочится, так что можно предположить, что здесь в земле живут не черви, а рыбы. В пейзаже больше утонченных силуэтов — тонкие болотные травы и камыши, плакучие ивы; я даже улыбнулся, легко представив на этом фоне худого, бедно одетого Пирса, — что до меня, то я со своим широким плоским лицом, мясистыми губами и кругленьким животиком сюда не вписывался.
Хотя создавалось впечатление, что ветру что-то не дает стихнуть (словно огромный, затянутый тучами свод неба держал его узником под куполом), за все мое путешествие на меня не пролилось ни капли дождя, и за это благодеяние мне оставалось лишь оказывать честь молчаливому божеству мясного пирога. А теперь позвольте моим мыслям задержаться на весьма простых принципах, лежащих в основе жизни Пирса, они-то и делают его неуязвимым и не падким на те соблазны, перед которыми я не могу устоять.
Хотя все свидетельствует об обратном, Пирс и его друзья квакеры считают, что апостольский век еще не кончился, Богу и Сыну еще многое надо сказать нам, но только не устами людей, поглощенных мирскими заботами. «Семя Христово, — не раз повторял мне Пирс, — падает не в души священников или королей, а в душу простого смертного, Меривел». Это как раз и заставляло сотни гордых граждан содрогаться от ужаса при мысли, что слово Божие может исходить от таких, как Кэттлбери или покойный Пьерпойнт, и считать квакерство страшной ересью. Удивительно, но король (он-то не содрогнется, его, похоже, даже смерть не напугает) относится терпимо к квакерам, их неучтивость он переносит спокойнее, чем мою. Если б Пирс не снял в присутствии короля шляпу, не думаю, чтобы у него отняли дом. Не исключено, что за этот дерзкий поступок Пирс был бы награжден тем, что я в свое время считал высшим даром, — королевской улыбкой.
Предаваясь таким бессвязным мыслям — всякий раз, в конце концов, они обращались на меня самого, — я на рысях миновал деревню Доддингтон и заночевал в городишке под названием Марч. Сон мой был горек и полон тревоги: ведь час моего появления в лечебнице Пирса неминуемо приближался.

 

Новый Бедлам (или лечебница «Уитлси») был построен в месте с поэтическим названием Эрлз-Брайд, но то, что я увидел, никуда не годилось: всего несколько жалких домишек — ни кузницы, ни пивной, ни молочной, вообще ничего такого, где можно было бы обзавестись провизией. Гиблое место. Те немногие, что живут здесь, должно быть, ведут жизнь исключительно однообразную, — в гостях у них бывают только птицы и порывистый ветер. Когда я увидел впервые Эрлз-Брайд (была ли невеста в названии с самого начала, или название разъела сырость, а изначально оно звучало Бридл-Уэй или даже Бридж?), меня посетила игривая мысль: в таком богом забытом местечке и психушка могла почитаться развлечением.
Когда мы приближались к лечебнице — несколько бараков вокруг побеленного известкой невысокого дома — такой дом мог принадлежать фермеру средней руки, — Плясунья остановилась как вкопанная, ее ничто не могло заставить сдвинуться с места, даже яростные пинки по крупу. Я спешился, огляделся и прислушался. Все было тихо, только сердито завывал ветер, но я заметил, что со времени встречи с королем в летнем домике слух мой понес необъяснимую потерю, а по упрямому поведению Плясуньи, ее навостренным ушам я понял, что она слышит нечто такое, что заставляет ее волноваться.
Лечебный комплекс окружала стена из гальки и глины, вроде тех, что окружают замки; единственным отличием, на мой взгляд, было то, что эта стена не охраняла хозяев от непрошеных гостей, а удерживала взаперти сумасшедших, которые в противном случае могли бы разбежаться по равнине или утонуть. В стене были железные ворота, к ним и повел я Плясунью, ободряюще похлопывая лошадь по загривку.
Ворота были заперты. Я постучал и стоял, дожидаясь, пока откроют, потом повернулся и окинул взглядом пустынную маленькую площадь, скинул взглядом человека, у которого внезапно сдали нервы и осталось лишь одно желание — бросить все и вернуться домой. Не сомневаюсь, так я бы и поступил, если б Биднолд по-прежнему принадлежал мне. Даже не задержался, чтоб поздороваться со старым другом.
Ворота открыл высоченный, могучий мужчина с широкой, как бочка, грудью и мощными ручищами, он стоял, улыбаясь и вопросительно глядя на меня. У него были рыжие кудрявые волосы, густые и жесткие, и рыжая борода, которую он теребил.
— Чем я могу помочь тебе, друг? — спросил он. Я приветливо кивнул ему, не переставая ощущать нервную дрожь в холке лошади.
— Я приехал повидать моего друга, Джона Пирса, и… по правде говоря, верю, что могу принести какую-нибудь пользу, иначе трудно объяснить мое появление здесь…
— Пожалуйста, входи. Твоей лошади дадут овса. Это место радостным не назовешь — вы у врат юдоли печали. Обратили внимание на слова из Исайи, вырезанные на воротах?
— Я видел надпись, но не прочел.
— Ага. Тогда прочтите, прежде чем войти.
Великан ухватился за ворота и прикрыл их, оставив меня снаружи. Если б он совсем их закрыл, то, думаю, я развернул бы лошадь и пустил ее галопом подальше от этих мест.
Я вгляделся в надпись на железе: «Вот, Я расплавил тебя, но не как серебро; испытал тебя в горниле страдания». Исайя 48:10.
— Я прочел надпись, — сказал я.
Ворота снова раскрылись, пропуская меня. Я почувствовал, как Плясунья толкнула головой мою лежащую на ней руку, звякнула уздечка.
— Следуй за мной, друг, — сказал рыжий.
Только сейчас я заметил, что на нем поверх черного камзола и чулок надета кожаная табарда. Потемневшая от времени, как поношенное седло, она к тому же была изрядно запачкана.
Я оглядел собственную одежду. На мне были коричневые бархатные штаны и коричневый камзол, слегка оживленный кармином. Кружева на запястьях и на шее были не накрахмалены. Здравый смысл подсказывал мне, что, несмотря на относительную скромность моего костюма, он не подходит для здешней жизни.
Я вошел внутрь, с усилием таща за собой лошадь; калитка за нами закрылась. Мы оказались во внутреннем дворе, земля под ногами была засыпана угольной золой, сквозь нее во многих местах пробивался мох. Посредине рос дуб — единственное дерево во дворе.
— Это двор для прогулок, — пояснил мужчина в табарде. — Мы верим в целебные свойства свежего воздуха.
— Здесь ваши пациенты гуляют?
— Да. Ходят вокруг дерева, круг за кругом, круг за кругом, но в этом нет однообразия. Дерево никогда не бывает одним и тем же, оно меняется. Вы меня понимаете?
— Думаю, понимаю. А сейчас, когда весна…
— Меня зовут Амброс Дайер. Следовало бы назвать себя сразу же: ведь мы придаем большое значение имени.
— Рад знакомству, мистер Дайер.
— А ты кто?
— Простите?
— Как тебя зовут?
— Меня? Роберт Меривел. Мы с Пирсом в одно время изучали медицину в Кембридже.
— С Джоном. Его не называют Пирсом. А меня все зовут Амбросом.
— Для меня он всегда будет Пирсом. Так же, как я для него Меривелом.
— Здесь он Джон.
— Выходит, я буду Робертом?
— А я Амбросом. Теперь пришло время назвать вам наши постройки. Сам дом и все заведение зовется «Уитлси», там живем мы, основатели и хранители клиники, нас шестеро, там мы спим и едим. А три барака или asiles, то есть приюты, носят имена Джорджа Фокса, Маргарет Фелл и Уильяма Гарвея.
Несмотря на волнение, я не смог удержаться от улыбки. Даже здесь, в этом уединенном месте, где росло одно лишь дерево. Пирс не забыл своего учителя — великий УГ, можно сказать, всегда находился с ним, циркулируя вместе с кровью.
— А какой из бараков носит имя Уильяма Гарвея? — спросил я.
— Тот, что меньше остальных, — ответил Амброс, — слева от нас, вон там. В нем содержатся самые тяжелые больные.
Мы направились к дому, и тут как раз из него вышел Пирс. При виде меня он стал, как рыба, судорожно глотать воздух. А потом, как я и предсказывал, неуклюже побежал ко мне.
Эту ночь я провел в постели Пирса, себе он постелил соломенный тюфячок на полу. Должен признаться, сознание мое блуждало в местах еще более странных, чем эта комната, подобное состояние трудно было назвать сном — скорее, чередой каких-то призрачных видений. Каждый раз, когда, казалось, я погружаюсь в сон, мне слышался голос короля, повторявшего снова и снова: «Я расплавил тебя, Меривел. Вот я и расплавил тебя. Но не как серебро. Не как серебро…»
Назад: Глава тринадцатая Королевский теннис
Дальше: Часть вторая