IV: Тонго-герой
Зиминдо, Замбави, Африка, 1998 год
Вождь Тонго Калулу шел из деревни Зиминдо на юг, имея при себе лишь небольшой кулечек с гаром да несколько глотков кашусу, плескавшихся в такт шагам на донышке бутылки из-под кока-колы. Его ноги знали, куда он идет, а вот его мозг все еще не получил информации из доступного файла с маркировкой «Отложено до принятия решения». Вот такое это было путешествие.
Тонго никогда не чувствовал себя таким одиноким; он не осознавал, что одиночество может быть таким губительным и болезненным, словно личинка мухи путси, которая вылупляется у тебя под кожей, жрет твои внутренности и в течение одной недели делает из тебя калеку. Вот уже восемь дней миновало с того дня, когда Муса исчез неизвестно куда, а вождь тоскует о нем словно о брате. Шипамп, деревенский дурачок, ходил в крааль к закулу и, вернувшись, объявил, что Мусы нигде нет. Разумеется, ему не поверили. Кто поверит дурачку? Но и Тефадзва ’Нгози подтвердил отсутствие Мусы и посетовал на то, что некому будет благословить брак его дочери Стеллы. Рассказывая все это, Тефадзва усердно осыпал вождя завуалированными упреками, словно тот был виноват в исчезновении Мусы.
— Какая свадьба без закулу? — риторически вопрошал старик. — Мэйве, Тонго! Такую церемонию отвергнут предки! Это все равно что nay пау с макадзи — весело, но никакого смысла.
Но Тонго никого не слушал, потому что, пока они говорили, Кудзайи укладывала вещи, готовясь к возвращению в город.
А шесть дней назад Кудзайи уехала. Она села на ранний утренний автобус (с таинственным названием «Номер 17, In memoriam», и, провожая ее, Тонго смотрел ей вслед с веселым выражением лица к вящему удовольствию любопытных селян, наблюдавших за проводами.
— Это только потому, что нет Мусы, — объяснил он. — Она ведь ждет ребенка, и мы решили, что Кудзайи лучше всего быть вблизи больницы. Мой ребенок отважный и смелый. Ему не терпится скорее вылезти наружу, так что она скоро вернется.
И селяне понимающе кивали головами и одобряюще говорили: «Умная мысль» и «Ты правильно поступил, вождь», хотя точно знали, что вождь беззастенчиво врет: ведь разве закулу не сказал, что Кудзайи в течение по крайней мере двух недель необходим постельный режим?
Все шло наперекосяк в тот злосчастный день, когда Тонго встретился с соблазнительной Бунми Дуровойю (иначе Кореттой Пинк), профессором этноархеологии Чикагского Северо-Западного университета. Тонго грызло жгучее чувство вины за все случившееся тогда, и даже его напускное благочестие, благодаря которому он смог убедить себя в том, что не сказал и не сделал ничего предосудительного, не принесло ему облегчения. Если Кудзайи (а она, вполне возможно, и сама изменила) не могла доверять ему, то как в этом случае должен поступить нормальный муж? И хотя такая чувствительность казалась слишком уж неискренней (даже для Тонго), ее эхо было достаточно громким и продолжительным, чтобы заглушить все разумные доводы.
Тонго рассматривал все события того дня сквозь призму своего эгоизма. Он вспомнил, как вошел в спальную хижину и увидел Кудзайи, корчившуюся от боли на залитой кровью постели. Он вспомнил, как сильно он запаниковал; как закричал, что есть мочи, призывая на помощь закулу, вспомнил те часы, когда он, словно в агонии, ходил взад-вперед в ужасе от того, что его жена вот-вот перешагнет порог жизни и смерти. Он вспомнил руки Мусы на своих плечах, его подбадривающие банальности; вспомнил, как отмахнулся от предостережения закулу не делать поспешных шагов, даже тех, которые кажутся необходимыми для его страждущей жены.
Войдя в хижину, он увидел Кудзайи, сидящую на постели — и разве сердце его не преисполнилось любовью к жене и желанием простить ей все причиненные ему волнения? Он попросил двух находившихся при ней макадзи уйти, потому что почувствовал, как на его лице появляется выражение такой нежности, какая пристала лишь самому преданному супругу. Но Кудзайи посмотрела сквозь него так, будто он был прозрачным, как дух предка, еще не признавший собственной кончины.
— Что тебе надо, Тонго? — спросила она. И голос ее был бесстрастным и бесчувственным, как скрежет сухих кукурузных стеблей на поле во время засухи.
У Тонго перехватило горло. А ведь он, готовясь к разговору, обдумал каждое из слов, которые скажет в объяснение, в оправдание и в обещание. Он придумал даже, каким будет выражение его лица: возвышенным, трагичным и снисходительно-великодушным. А сейчас его лицо стало мрачным, как грозовое небо, и говорить, казалось, было вообще не о чем.
«Я люблю тебя, — думал он. — Я люблю тебя так, как великий вождь Тулоко любил Мадиву в ту весну, когда они слились воедино (даже сильнее, потому что я не бог и не знаю того, что известно богам о чувствах). Моя любовь — это такая любовь, которая питает корни и раскрывает почки навстречу свету отца-Солнца; такая любовь, от магической силы которой распускаются листья, набухает мощный стебель, расцветают нежные цветы; любовь, которая излучает гордый свет, обращает свой лик к небу, подставляя его летнему ветерку. Любовь, которая ослабевает осенью; от которой темнеет, разлагается, а затем снова возрождается к жизни земля. Любовь, которая зимой впадает в спячку; любовь, которая смиренно переносит дождь слез из твоих глаз, колючий ветер твоего гнева и леденящий холод твоего сердца. Я люблю твои вьющиеся волосы, твои миндалевидные глаза, твой потешный нос, твой мягкий рот. Даже твои обезьяньи уши (хотя сам я не замечаю этого сходства). Я люблю твои упругие груди, твои женственные бедра, твой живот, который растет вместе с находящимся в нем ребенком, вскормленным только моей любовью. Я люблю тебя».
Но вместо этого Тонго сказал:
— Не знаю. Может быть, тебе что-то надо?
— Я хочу вернуться обратно в город. Я хочу повидаться с семьей.
Вождь пристально посмотрел на жену. Дверь хижины захлопнул ветер, на лицо вождя набежала тень (одновременно с тяжестью, что легла на его сердце), но Кудзайи не видела выражения его лица.
— Хорошо, — сказал он и вышел из комнаты.
Лучше бы его жена умерла. Именно об этом подумал Тонго. Подумал потому, что его терзало ощущение своей отвергнутости, боль, которую мужчины с их нечувствительностью к такого рода страданиям практически не испытывают. (Что им мешает жениться на более молодых женщинах с более пышными и упругими грудями?) Более того, ее смерть была бы более предпочтительной, чем бесславный развод, которого, похоже, не избежать.
Вожди обычно не разводятся. По традиции, наскучившая жена ссылается на постоянное пребывание в самый темный угол крааля и заменяется более радующей глаз особой. Но факты — упрямая вещь, и поскольку Тулоко (первый и величайший вождь) был верен своей жене Мадиве, о чем слагались легенды, большинство его потомков избежало многоженства и непременно сопутствовавшего ему чувства неудобства, неправильности происходящего. А тех из них, кто сочетался узами брака более чем единожды, награждали унизительными кличками типа «Тапецва неудовлетворенный» или «Рупайи ненасытные глаза». Вообще говоря, бракосочетание вождя служило образцом для его подданных, и, хотя на контакты с проститутками смотрели сквозь пальцы, о разводах никто и не помышлял. До недавнего времени.
Итак, Тонго быстро шагал по просторам Зиминдо, а над ним — и в прямом, и в переносном смыслах — сгущались тучи. Он не удивился, если бы узнал о том, что отец-Солнце не горит желанием встретиться с ним лицом к лицу, а вместо этого послал своих черных небесных солдат, приказав им поупражняться над ним в неуклюжем остроумии, а затем с высоты помочиться ему на голову. Скоро начался дождь, и Тонго с удивлением обнаружил, что в той бадье, которую он уже наполнил жалостью к себе, есть еще место для одной, а может, и двух капель.
Он укрылся под деревом муасса кора которого напоминала сморщенное старческое лицо, и, поднеся ко рту бутылку из-под кока-колы, сделал большой глоток кисловатого с густым осадком кашасу. Прислонившись спиной к дереву, он начал наблюдать, как капли дождя заколотили по земле, и стал вдыхать манящий, многообещающий запах влажной почвы. Он не понимал, почему мысли о предках так назойливо лезут ему в голову следом за воспоминаниями о постыдных прозвищах приверженцев многоженства); но сейчас эти мысли были там, и избавиться от них было нелегко.
Он припомнил рассказы своего отца о его предке, Мхланге, поднявшем в начале века восстание против особо тиранического и злобного мусунгу, служившего начальником местной администрации. Мхланге в наказание за произносимые им речи отрезали тубы, но он, не испытывая ни малейшего смущения из-за своей изуродованной физиономии, вернулся в деревню.
— Мусунгу могут попортить мне внешний вид, но им не отучить меня улыбаться, — объявил он.
А разве может не вызывать симпатию прапрадед Тонго, Фрэнсис, который принял христианство после спора с монахом о его верности обету безбрачия (непостижимое пари)? Во время введения военного положения в 1967 году он, а вместе с ним еще двадцать человек были расстреляны за неповиновение властям. Местный миссионер, крестивший Фрэнсиса, слезно молил сохранить ему жизнь, но старший сержант британской армии отмахнулся от него, сказав: «Не волнуйтесь так, падре. Пусть святой Петр по-своему расставит все по местам».
Даже дед Тонго Шингайи (который при крещении был наречен Бартоломью, но, разумеется, продолжал называться прежним именем) был сыном революции, произошедшей в период войны за независимость. В былые времена лица мбоко часто возникали перед мысленным взором Тонго, они словно являлись из снов, и ему очень нравилось представлять себе Шингайи, сражающегося плечом к плечу с Адини, первым президентом Замбави, во время их вылазок на юг.
Тонго размышлял обо всех благородных вождях в своем роду — а эта генеалогическая линия восходила (по крайней мере теоретически, поскольку сам он не верил этому) к самому великому вождю Тулоко, — и он поневоле задумался о том, как становятся героями; или ими рождаются? Он задавал себе вопрос, а есть ли у него какие-либо шансы на то, чтобы стать героем? Ведь сейчас нет войн, в ходе которых можно себя проявить; нет революций, к участию в которых можно призывать; нет хорошей драки, в которую можно ввязаться. Он бы наверняка пожертвовал своими губами ради дела справедливости, отдал бы жизнь за свою расу, убивал бы во имя своего народа, разве он на это не способен? Но, великие боги! Сейчас даже охотничьи вылазки, устраивавшиеся прежде в так называемые «дни здоровья», безоговорочно запрещены, поскольку большинство животных находится под неусыпной круглосуточной охраной ради того, чтобы туристы мусунгу, прибывающие сюда во время свадебных путешествий, могли полюбоваться на них. Его титул был сейчас лишь архаической синекурой, его почитали формально, лишь в силу полузабытой традиции; а в практическом отношении от него было столько же пользы, сколько от девственности новобрачной.
Итак, есть ли у него какие-либо шансы на то, чтобы стать героем? Никаких. И кстати, его брак наверняка не лопнул бы, сражайся он за честь своей страны или гоняйся по лесам за негодяями шумба. Ведь тогда он вернулся бы желанным победителем, и Кудзайи раздвинула бы ноги и была благодарна ему за такую честь. А если бы она устала, то наверняка послала бы его к деревенским проституткам со словами: «Иди к ним! Ты заслужил это!» И эти шлюхи наверняка платили бы ему за потраченные на них первоклассные гены и за возможность произвести на свет хотя и незаконнорожденного, но все-таки отпрыска вождя. А что вышло вместо этого?
А вместо этого вышло вот что: дождь кончился, кашазу выпито до капли, а голова его вот-вот треснет от боли, словно перезрелая ягода мацвое. Вместо этого он должен ожидать того, что потомки будут весело смеяться, вспоминая Тонго-разведенца. Вместо этого он, размышляя, обращается к файлу с маркировкой «Отложено до принятия решения» и постоянно конфликтует сам с собой по поводу хранящегося в этом файле намерения повидаться с профессором этноархеологии. Но эти конфликты носят чисто формальный характер, поскольку решение уже принято его собственными ногами; а принято это решение по прихоти маленького, никому не подчиняющегося деспота, постоянно находящегося в полудремотном состоянии в левой части его тела.
Тонго поморщился, как будто с ним рядом был кто-то, кто мог прочитать его мысли, и горестно посмотрел на пустую бутылку из-под кока-колы. Для того чтобы сделать все намеченное еще при свете дня, ему необходимо немедленно отправляться в путь. Но внезапно на Тонго нахлынула какая-то непреодолимая сонливость, а решительность куда-то улетучилась, и он сел, прислонил голову к наросту на дереве мусаса, похожему на подбородок старика, и стал сворачивать самокрутку затяжек на пять.
Он припомнил свой разговор с Бунми на прошлой неделе. Сначала он просто вызвал в своем воображении ее ясное лицо и округлые формы; сделал это для того, чтобы распалить свою страсть. Но вскоре обнаружил — и это обеспокоило его, — что вспоминает, о чем она говорила: о головном украшении, найденном археологами, и о том, какой свет проливает этот артефакт на то, кто такие люди замба. Тонго вспомнил свой излишне горячий ответ, и его лицу стало жарко от чувства неловкости. Что это, смущение или просто так действует гор? Разве он не отдавал себе отчета в своих словах? Народ замба знает, кем он является, с этим все в порядке; его люди должны это знать, потому что слишком много времени потратили на то, чтобы определить, кем они не являются. И что же теперь?
«Я знаю, откуда я, — думал Тонго. — А вот определить, кто я, проблематично. Как я завидую закулу, перескакивающему из одного времени в другое, словно летучая лягушка нива, которая прыгает в озеро, не боясь ничего, кроме пасти зевающего крокодила. Для меня прошлое — это заросшее высокой травой поле битвы, на котором выстроились героические вожди, и все они как один благородные и доблестные воины. А настоящее? Оно крошится и рассыпается под моими ногами, как разъеденная эрозией почва, а будущее… оно никчемное, как выжженная земля».
Тонго присосался к быстро догорающему окурку самокрутки с гаром и мысленно посетовал на то, что свернул такую хилую и тонкую цигарку.
К тому времени, когда он добрался до развалин дамбы у деревни Мапонда, голова отца-Солнца уже чуть виднелась из-за спин его зловещих небесных солдат, как бы желая всем спокойной ночи, а длинные усталые тени напоминали о том, что пора ложиться в постель. Этот приход вождя на дамбу был первым за истекшие два года (хотя ее разрушение угрожало плодородию близлежащих земель), и картина, представшая перед глазами Тонго, повергла его в уныние; то, что он увидел, походило на последствия либо разрухи, либо неудавшегося мятежа. Вниз по течению река Малонда вышла из берегов и грозно бурлила вокруг деревьев и небольших холмов, словно толпа религиозных фанатиков, окружая какие-то ненавистные ей, но незыблемые символы. Новые каналы были прорыты от русла реки в разных направлениях без соблюдения какой бы то ни было последовательности. Поэтому текущая по ним вода очень скоро уходила через пористую породу, так что от самих каналов не оставалось и следа; лишь изредка на поверхности земли виднелись небольшие лужицы с грязной водой, которую постепенно и безжалостно испаряло солнце. Даже и сама река теперь сузилась до своей прежней ширины, и только развалины дамбы свидетельствовали о произошедшей здесь в прошлом катастрофе.
Вверх по течению река Мапонда сильно сужалась, и на ее берегах можно было заметить несколько пересохших озер, которые сейчас стали как бы новыми заливными лугами. В одном из них археологи и разбили свой лагерь, который скорее напоминал бивак искателей приключений; несколько «лендроверов» и поставленных в хаотичном беспорядке палаток.
Подойдя быстрыми шагами к месту раскопок, Тонго едва не наступил на одного из археологов, лежащего на неровной поверхности земли и яростно затягивавшегося самокруткой, такой длинной и толстой, что она наверняка прикончила бы даже Мусу (а он был мастером насчет покурить). Несмотря на громадную бороду, почти полностью скрывающую лицо археолога, вождь по его глазам сразу определил, что это молодой парень, лет примерно двадцати трех, а тот приветствовал его с таким акцентом, что Тонго с трудом догадался, что язык, на котором к нему обращаются, — английский.
— Эй, мужик! Ты кто?
— Я вождь Тонго Калулу, — церемонно представился Тонго. — Я хочу повидаться с профессором Дуровойю.
Молодой археолог стал тереть глаза и попытался сесть, однако из этого ничего не получилось.
— Вождь, да? Что за фигня, чувак? Кругом что, только одно начальство и все такие крутые? Да ты чокнулся, парень? У тебя в башке точно дерьмо кипит!
— Точно, — безучастно согласился Тонго.
Он считал себя знатоком американского сленга (ведь, живя в городе, он пересмотрел столько фильмов), к тому же и Бунми, как он помнил, употребляла похожие выражения, но представить себе, что дерьмо может кипеть, он никак не мог. Поэтому он обратил на молодого человека взгляд, в котором, по его мнению, была изрядная доля презрения, и сказал:
— Друг мой, ты, я вижу, слишком налегаешь на травку. Будь осторожнее, а то забудешь, кто ты есть.
Парень изумленно открыл рот, а потом начал судорожно смеяться.
— Ну, блин, ты даешь! — гоготал он. — Ты даешь!
А Тонго с удивлением понял, что единственной целью этого, насквозь прокуренного гаром типа было потерять свою индивидуальность и стать безликим. Вождь никогда не мог понять мусунгу, да и зачем, спрашивается?
Тонго остановился на берегу пересохшего озера и посмотрел вниз, туда, где раньше было дно. Четыре бородача, стоявшие у противоположного края, о чем-то оживленно говорили, но взгляд Тонго, лишь бегло скользнув по ним, быстро отыскал фигуру Бунми и остановился на ней. Она стояла на коленях, как будто молилась, всего в каких-то десяти ярдах от него. Дыхание вождя стало прерывистым, но, справившись с ним и стараясь придать голосу веселость и непринужденность, Тонго произнес: «Привет!» Но его приветствие, словно застряв в гортани, прозвучало как пронзительный крик птицы бока. Профессор даже не подняла голову, предоставив тем самым Тонго возможность внимательно оглядеть ее, что он и сделал, сощурив глаза и подавшись всем телом вперед, как обезьяна ’ндипе перед рискованным прыжком. Ее одежда сильно отличалась от одежды ее спутников. Тонго видел подошвы ее походных ботинок и попку, туго обтянутую серовато-желтыми шортами. Почти вся ее мускулистая спина была прикрыта тесной и грязной майкой с влажным пятном вдоль хребта. Бейсболка на ее голове была надета назад козырьком, на котором сверкало золотым шитьем слово «Щенята».
Тонго проглотил слюну и провел языком по пересохшим губам.
— Бунми, — снова произнес он, и на этот раз его голос прозвучал более уверенно.
Профессор повернула голову и, увидев его, удивилась, однако постаралась не показать этого. Поднявшись, она подошла к нему, удивленно вздернув брови и как бы говоря: «А, вот вы где». Но она сказала лишь «Хай!» — неопределенное приветствие, считающееся радушным по американским стандартам.
— Вы сказали, что я могу прийти и посмотреть раскопки, — начал Тонго.
— Верно.
— Ну вот я и пришел.
— Вижу. А как ваша жена?
Тонго засопел.
— Она уехала в город. Не очень хорошо себя чувствует. Две недели постельного режима. Шаман велел.
Бунми понимающе кивнула. Она закинула руки за голову выгнула спину и закрыла глаза, явно испытывая наслаждение от потягивания. Она посмотрела вперед, туда, где за линией горизонта отец-Солнце уже возлег на свое ложе, окрасив мягким розовым светом темные тучи, служившие ему одеялом. На лице Бунми застыло выражение неподдельного изумления, будто она никогда до этого не видела заката.
— А ведь она назвала меня проституткой, верно? — как бы невзначай произнесла профессор. — Хоор. Я нашла это слово в словаре языка замба.
Тонго оторопел. Тон, которым Бунми произнесла свой комментарий, был доброжелательным, но именно это и привело вождя в замешательство.
— Она немного… — начал Тонго, неловко пожимая плечами и не зная, чем закончить. Немного что? Ему ничего не оставалось, как только замолчать и сделать универсальный и всеми понимаемый жест — покрутить указательным пальцем у виска. Но, к несчастью, он не смог сдержать свой язык, с которого сорвались только что услышанные слова про дерьмо, которое «кипит в башке».
Бунми понимающе кивнула головой с таким видом, будто в словах Тонго таился глубокий смысл.
— Там, откуда я прибыла, — сказала она, — сестра, назвавшая тебя проституткой, рискует навлечь серьезные неприятности на свою задницу.
— Серьезные, — машинально подтвердил Тонго. Ему нравилось то, как ловко профессор вворачивает в разговоре эдакие словечки. Слушая ее, он согласно кивал головой.
Бунми улыбнулась. Тонго тоже.
Вдруг он заметил в руке у профессора небольшую зубную щетку.
— А зачем вам она? — спросил он.
— Чистить.
— Свои зубы?
Она протянула к нему раскрытую ладонь, на которой лежал небольшой серый камешек, похожий на морскую гальку, и провела зубной щеткой по его поверхности.
— Козака, — сказала она. — Они здесь повсюду. Этот малыш проделал путешествие от самого побережья Мозалана. А ведь моллюск не пустится в такое далекое путешествие, если для этого нет важной причины! — Профессор пристально смотрела на вождя, и от ее взгляда Тонго стало не по себе. — Вам придется напрячь воображение, — продолжала она. — Пойдемте, я вам кое-что покажу.
Тонго пошел по дну озера за Бунми, направившейся к самой большой из шести палаток. День быстро угасал, и вождь непроизвольно поежился, отчасти из-за прохладного ветра, сопровождавшего сумерки, а отчасти потому, что мысль о ночном переходе обратно в Зиминдо его совсем не радовала. Однако более всего не по себе ему было из-за того, что река Мапонда, как он помнил, была местом, облюбованным ведьмами, духами и шамва. В это время Божественная Луна очень ненадолго появлялась на небе, а Тонго знал, что для всей этой нечисти нет ничего более приятного, чем изловить одинокого вождя и, пока отец-Солнце спит, свести его с ума.
Они нырнули под парусиновый навес и прошли в палатку. Бунми зажгла керосиновую лампу. В палатке, где Тонго, чтобы стоять во весь рост, должен был слегка наклонить голову, помещалась надувная кровать, рядом с письменным столом стоял единственный стул. Профессор, смутившись, бросилась собирать разбросанные повсюду вещи.
— Простите за беспорядок, — сказала она, становясь рядом с Тонго, который рассматривал фотографию в рамке, висящую над кроватью, с которой на него смотрел гордым взглядом крупный черный человек, решительно выпятивший в сторону объектива нижнюю челюсть.
— Мой отец, — пояснила Бунми.
— Улыбаться он не любит.
— Не любил. Он умер. Он был проповедником.
Тонго кивнул. Он не знал, что сказать; тон Бунми стал холодным, и ее голос звучал так, будто слова «не любил», «проповедник», «умер» разбередили ее душу. Тонго смутился.
— Вы христианка?
Бунми издала звук, похожий то ли на смех, то ли на ругательство.
— Нет, — ответила она. — А вы?
Тонго покачал головой.
— Мой дедушка был христианином. Его расстреляли.
— Зато, что он был христианином?
— Не думаю. Но я предпочел не рисковать.
Вождь пристально посмотрел на Бунми. Он не мог отвести от нее взгляда, а ее, казалось, это вовсе не трогало. В палатке было жарко, и он облизал соленую верхнюю губу. Атмосфера здесь, подумалось ему, густо пропитана запахом женщины; созревшей и сладкой, подобно спелому фрукту, который вот-вот сорвется с ветки. Ему вспомнилась комната Кудзайи в городе, в педагогическом колледже, куда она обычно приглашала его по ночам выпить чашечку цикорного кофе, где она говорила о джазе, а он, скрестив ноги, ждал своего часа. Все это, казалось, было давным-давно, так давно, что представлялось ему не его собственными воспоминаниями, а воспоминаниями кого-то другого (к примеру, Мусы, который был мастером рассказывать захватывающие истории о своей прошлой жизни, когда он был бабуином).
— Взгляните сюда, — сказала Бунми, и он послушно повернул голову, хотя не был уверен, что смотрит именно туда, куда она хочет. Она показывала на какой-то грязный предмет, висящий на спинке стула. Это было нечто сделанное из тесемок, кусков ткани и морских раковин — в общем что-то похожее на ком плававшего по волнам и выброшенного на песок мусора где-нибудь на берегу Ньяса.
— Что это?
— Головной убор.
— О, — выдохнул Тонго. — Да, конечно… — и замолчал, не зная, что сказать.
Он был разочарован и не мог скрыть этого. Ведь его воображение рисовало корону тонкой работы, богато украшенную крупными жемчужинами и внушающую благоговейный трепет. А это? Просто грязная тряпка и больше ничего. В такие тряпки превратилась его одежда после того, как ею на берегу реки поиграло полчище обезьян ’ндипе. И это считается предметом, свидетельствующим о высокой культуре народа Замба? Да он выглядит как затасканный носовой платок!
— Напрягите свое воображение, — сказала Бунми, заметив выражение растерянности на лице Тонго, и, осторожно пропустив пальцы сквозь нити головного убора, поднесла его к свету.
Ее лицо озарилось каким-то внутренним огнем, а голос задрожал от переполнявшего ее восторга.
— Вы только посмотрите, — промолвила она. — Какие козака. Они, конечно, стали серыми, но вы представьте себе, как выглядел этот головной убор, когда они были отбеленными солнцем, к тому же их было значительно больше, может быть тысяч пять. Конечно, это всего лишь козака, но было время, когда для народа замба эти невиданные раковины с далекого моря были ценнее алмазов. Сейчас от основы конструкции осталось только плетение. Но обратите внимание на эти тонкие нити; вот здесь, видите? Это шелк. Сейчас он практически сгнил, но в свое время весь головной убор был выткан шелком. А посмотрите на эти маленькие ракушки, это джобе. Их, должно быть, тоже привезли из Мозола. А взгляните на эти остатки ткани. Вы только взгляните. Мы пока еще не определили тип красителя, но я полагаю, что это может быть индиго. Представляете себе? Ну откуда, черт возьми, он мог здесь появиться? Возможно, даже из Эфиопии, из Аддиса, вы понимаете это, Тонго? Вы когда-нибудь были в Эфиопии? — Тонго покачал головой. — Думаю, вы понимаете, о чем я говорю.
Бунми замолчала. Она уже не смотрела на вождя; она держала в руках лохмотья артефакта и мысленно рисовала картины на полотнах своего воображения. Воображение Тонго тоже разыгралось, но только не из-за головного украшения. Он всем своим существом чувствовал возбуждение Бунми и понимал, что если умело воспользоваться ситуацией, то он сможет притянуть ее к себе, как глубоководную рыбу капента, попавшуюся на крючок. Ему нравилось, что эта старая тряпка так сильно распалила ее воображение. Но, наверняка, все дело не только в ней!
— Королева, ну в крайнем случае принцесса, — продолжала Бунми. — Настоящая африканская принцесса.
Аккуратно, с выражением благоговения на лице, она повесила головной убор обратно на спинку стула, а когда повернулась к Тонго, ее глаза сверкали, как черные ониксы. Бунми стояла совсем рядом с ним, ее лицо было на уровне его груди, сияющие глаза смотрели прямо на него. Он вдыхал нежный мускусный запах ее тела; ощущал ее дыхание, похожее на дуновение западного ветра Купеле, который, как известно, облегчает страдания. Тонго медленно закрывал и открывал глаза, но образа Кудзайи не возникало перед ним. Жены с ним больше не было.
Профессор выглядела так, словно собиралась сказать что-то, но не могла подобрать слов. Тот самый вопрос, который не выразить словами, подумал Тонго. В такой момент все женщины ведут себя одинаково, в момент, когда их можно схватить, как питон хватает загипнотизированного им цыпленка. И мужчины должны пользоваться этим моментом.
Тонго потянулся к ней, обнял, а потом взял в ладони ее лицо. Облизав пересохшие от волнения губы, он прижал ее к себе, закрыл глаза и замер, вдыхая ее запах и чувствуя жар ее тела. Вдруг он почувствовал острую боль, от которой прикусил язык, и у него перехватило дыхание — Бунми резким движением колена нанесла ему удар между ног.
— Вы соображаете, что делаете? — закричала она. — Какого лешего?
Но Тонго не мог произнести ни слова. Он уткнулся лицом в мягкую резину надувного матраса, из его глаз потоком лились слезы. До него доносились изрекаемые Бунми тирады; на фоне острой боли он очень отчетливо понимал смысл ее слов. Он почувствовал, как к горлу подступает комок, и с испугом подумал о том, что это, может быть, вовсе не комок, а оторванное ударом яйцо. Он просунул обе ладони между ляжками и мысленно подивился тому, как мог докатиться до такого; он, вождь, вместо ожидаемого удовольствия от близости с женщиной держался за мошонку. И вот сейчас, впервые за все время, он начал чувствовать свою ответственность за то, что Кудзайи ушла (или, по крайней мере, переложить вину на плечи своего беспомощного чонгве). Он припомнил одно из любимых высказываний Мусы: «Если ты обделался в спальне, то не удивляйся тому, что воняет во всем доме». Точно. «Тонго — разведенец с одним яйцом» — вот кем он останется в воспоминаниях потомков.
Речь профессора продолжалась не менее десяти минут, во время которых она сначала проклинала всех мужчин, потом бранила Тонго за качества, присущие лично ему. Затем в обратной последовательности, и снова все сначала. Несколько раз вождь пытался оторвать голову от матраса, открыть рот и объясниться. Но даже при малейшем движении острая, как игла, боль странным образом отдавалась в самых невероятных местах его тела (за ухом, в подмышках), лишая его возможности произнести хоть слово.
Внезапно гнев Бунми начал стихать, она смягчилась и даже поинтересовалась, не причинила ли ему вреда больше, чем намеревалась. Тонго лежал плашмя, не шевелясь, и по его телу время от времени пробегали судороги. Бунми, видя это, встревожилась. Ведь если разобраться, он хотел всего-навсего поцеловать ее, и этот несоразмерной силы удар, последствия от которого могут быть такими же, как и от кастрации, был, несомненно, слишком уж суровым возмездием за такое невинное намерение. К тому же в таком состоянии вождь вряд ли сможет добраться до своей деревни Зиминдо, у жителей которой он и популярен, и… ну… все-таки вождь…
— Вы в порядке? — обеспокоенно спросила она, а вождь вместо ответа плаксиво сморщил нос. Кто знает, что он хотел сказать: «Все нормально» или «Умираю». Он сделал попытку сесть, и когда она увидела страдальческое выражение его лица, то закусила верхнюю губу и разом прекратила улыбаться: его лицо было искажено неестественной гримасой, как у персонажей мультфильмов — один глаз широко раскрыт, другой сощурен в щелочку, ноздри раздуты, губы вывернуты.
— Простите, — сказала она. — Вы застали меня врасплох. Это было чисто рефлекторно.
Вождь ничего не ответил. Его лицо будто окаменело. Подождав секунду, Бунми предложила:
— Придите в себя, я выйду. Когда вы… ну, понимаете… будете готовы.
Она и ее коллеги археологи сидели вокруг костра, когда вождь наконец вышел из палатки и нетвердой, заплетающейся походкой, на подкашивающихся ногах, направился к ним. Ночь была настолько темной, что его фигура с трудом различалась при свете пламени. Бунми молча размышляла о чем-то своем; она находила что-то притягательное в его характере, в нем приятно сочетались достоинство, застенчивость и гордость, и что-то подсказывало ей необходимость сохранить в тайне произошедшее, дабы избавить его от дальнейших унижений.
— Садитесь, — сказала она. — Хотите поесть?
Тонго сел, неловко подмяв под себя оставленную кем-то банку из-под пива.
Археологи тепло приветствовали Тонго (все, кроме того самого их коллеги, прокуренного гаром, которого у костра не было. Вероятнее всего, он спал в какой-нибудь канаве и видел такие сны, от которые даже гиена могла впасть в бешенство). Появление Тонго обрадовало этих молодых парней отчасти потому, что за многие месяцы, проведенные в Африке, они почти не встречались с местными жителями и были рады любой возможности пообщаться с африканцами. Но главным образом их великодушие было продиктовано тем, что на лице Тонго застыло выражение самоуничижения, а виноватые глаза молили о прощении — все это, несмотря на его высокое положение, располагало к общению с ним. Можете не сомневаться в том, что, когда они, вернувшись в Америку, будут вспоминать свою жизнь «в поле», униженный вид Тонго станет ярлыком, который они по доброте душевной будут вешать на каждого африканца.
Что касается вождя, то он очень скоро позабыл имена этих молодых парней, потому что они называли друг друга не по именам, а пользовались обращениями типа «Буд», «Чипс», «Джиди», что ассоциировалось в представлении Тонго с известными американскими продуктами питания.
Они решили приготовить на ужин маисовую кашу, и Тонго попросил разрешения показать им, как варить настоящий замбавийский чадзе. Все с нескрываемым восхищением следили за тем, как вождь проворно перемешивает муку с холодной водой, затем вливает в чашку молоко, после чего снова месит до получения тягучей однородной массы, в которую затем постепенно добавляет кипящую воду. Бунми смотрела на кулинарное действо вождя с кривой усмешкой; ей доставляло удовольствие видеть, какие муки причиняет Тонго неловкое сидение на корточках, во время которого он терпеливо учит бородачей готовить чадзе без комков. Пока их внимание было всецело сосредоточено на стряпне, Тонго время от времени поглядывал на Бунми с выразительной улыбкой, получая такую же улыбку в ответ.
Во время еды Тонго с почтительным вниманием прислушивался к их спору относительно возраста экспоната С-14 и даже проявил интерес к их шуткам.
— Сколько археологов необходимо, чтобы ввернуть лампочку? — с явной насмешкой спросил Чипе (а может, это был Буд).
— Не знаю, — ответил Тонго, поводя плечами.
— А мы и не вворачиваем лампочки, — заржал Чипе. — Пусть это делают другие, мы же делаем свои дела, а на досуге пытаемся представить себе, как бы мы вворачивали лампочки!
Археологи окидывали Тонго оценивающими взглядами, сопровождая их репликами типа «А ничего, да?», «Врубаешься?», а он улыбался широко и смущенно и время от времени утвердительно кивал головой.
— Все правильно! Все правильно! — восклицал он, а затем пояснял: — У нас, в Зиминдо, понятно, электричества нет. Поэтому мы не знаем всех тонкостей вворачивания лампочек.
Поначалу бородачи не могли понять, шутит вождь или принимает все за чистую монету, и только после того, как он слегка приподнял бровь, они все поняли и дружно расхохотались.
После ужина Тонго развлекал их историями, демонстрируя искусство прирожденного рассказчика. Он рассказал им о том, как однажды во время учебы в колледже его приятель-выпивоха Камвиле так напился, что вообразил себя Иди Амином и набросился на преподавателей. Он рассказал о женщине из Зиминдо, в краале которой нашли больше пятидесяти пар украденной обуви, и о том, как селяне распустили слух, будто эта женщина к тому же еще и ведьма, родившая на свет чонгололо (этот рассказ много потерял, так как Тонго не мог припомнить, как по-английски чонгололо). Он поведал им о долго пребывавшем в безбрачии закулу, который по настроению мог управлять погодой, и о том, как он был убит молнией, когда подсматривал за ничего не подозревавшими новобрачными.
Тонго свернул небольшую самокрутку и пустил ее по кругу, предупредив бородачей о том, что последствием курения его травки может быть повышенное газообразование. Самокрутка пошла по кругу, а беседа перескочила на более вульгарный уровень (к чему Бунми отнеслась вполне терпимо), и вождь рассказал им про Мусу, закулу, который восторгался половой жизнью бабуинов (ввиду отсутствия собственного сексуального опыта). Своими рассказами он ублажал и самого себя — саднящая боль между ног все еще не проходила, однако чувствовалась уже не так сильно оттого, что он пребывал в центре внимания.
— Как классно быть вождем толпы гудо, — с энтузиазмом произнес он. — Никаких проблем с женами и детьми! Вы вольны выбирать себе любимую партнершу; для нее это будет означать только то, что ей придется укладываться под вас чаще других девушек. Вождь — он как бог: он может поиметь в один день столько женщин, сколько захочет, и ни одна не будет жаловаться, не будет просить новую юбку или деньги на покупку пары башмаков. Вы думаете, надо будет платить лобола? Конечно же, нет! Единственная причина, по которой вы можете встретиться с матерью девушки, это если вам в голову придет фантазия заняться любовью с женщиной постарше!
А что касается чонгве у гудо? Господи! Он имеет форму зонтика. Когда он встает, его покрывают бугорки, похожие на шипы звоко, и девушка даже не шевелится, боясь разрывов. Вождь в любое время может почувствовать желание вспахать новое поле, и вы смело можете биться об заклад, что и самки бабуинов позволят ему сделать все, чего он захочет. И поверьте мне, уж эти-то леди не протестуют и не дерзят!
Молодые люди, сидевшие у костра, весело хохотали. Их веселили не столько сами рассказанные Тонго истории, сколько то, как он рассказывал их: его глаза были широко раскрыты, и, жестикулируя, он красноречиво дополнял подробностями все действия, сопутствующие описываемому процессу. А Бунми? Она не могла сдержать веселья, слушая его бредни, наблюдая его мальчишеское хвастовство, живость и энергию.
— И они не бьют вас по кожоне, — с намеком произнесла она.
— Чего? — не расслышал все еще смеявшийся Тонго.
— Самки бабуинов. Они не наносят вам ударов между ног.
— Не только самки бабуинов, — сказал Тонго, переходя на серьезный тон. — Ну кто осмелиться ударить вождя по чоко? Мэйве! Для того чтобы решиться на такое, надо быть необычной женщиной!
Отношения между мужчинами сделались настолько теплыми, что мысль о том, чтобы спеть, пришлась всем по вкусу, и Джиди — а это был именно Джиди, поскольку борода, не полностью закрывающая лицо, отличала его от остальных археологов — вытащил гитару и начал бренчать на ней, используя всего три аккорда. Все бородачи дружно и фальшиво загорланили песни Пола Саймона, Боба Дилана и других поп-звезд.
Бунми смотрела через пламя костра на Тонго, на лице которого улыбка держалась так же прочно, как одежда на крючке. Она, поймав его взгляд, что-то говорила ему глазами, и он отвечал ей красноречивыми взорами; вдруг они, как по команде, встали и отошли от костра. Сперва они стояли лицом к лицу, но это было очень неудобно обоим, и тогда они начали кружить друг вокруг друга, будто птицы бока в брачный период.
— Не сердись на них за пение… — первой заговорила Бунми.
— Это ты называешь пением? Для меня это просто идиотский обычай мусунгу, накурившихся гара. Я никогда этому не удивлялся.
— Как твои…
— Мачоко? Не волнуйтесь, профессор; такие же твердые, как каштаны маполе. Моя гордость, вот она действительно пострадала и нуждается в экстренном лечении.
— Что? Тебя прежде никогда не останавливали таким образом? — засмеялась Бунми, но стоило ей поднять глаза и увидеть негодующее лицо Тонго, как ее смех мгновенно оборвался.
— Я вождь, — тихим голосом произнес он и сделал несколько шагов в сторону. — Пойдем.
— Куда?
— Теперь моя очередь показать тебе кое-что.
— Хорошо.
Вождь повел Бунми прочь от лагеря, в сторону высохшего озера. Темень была такая, что профессор, спускаясь по тропинке к берегу, постоянно спотыкалась и хваталась за руку Тонго. Он взял ее под руку.
— А знаешь, — сказала Бунми, — ты отличный рассказчик.
Она не могла видеть выражения лица Тонго, но почувствовала, как он, услышав ее слова, пожал плечами.
— Я ведь замба, — просто ответил он. — А все замба прирожденные рассказчики. Все американцы — ожиревшие, нигерийцы — тупые и самодовольные, а англичане — противные и высокомерные. У нас нет фастфудов и нет ничего, чем можно кичиться, кроме нашей привлекательной внешности. Поэтому мы рассказываем истории и занимаемся любовью лучше всех.
Перейдя через озеро, они сели на противоположном берегу, и вождь выпустил руку Бунми. Он лег на землю, положив ладони под голову. Профессор села, уперев локти в колени; она вдруг почувствовала смутное беспокойство. Пение бородачей прекратилось; костер казался отсюда не ярче далекой свечи, а темнота и тишина вокруг были такими, что можно было расслышать даже то, что не произносилось вслух.
— Ну а что ты можешь рассказать о себе? — тихо спросил Тонго. — Какова твоя история?
— О чем ты?
— Ты ведь американка, а я никогда не был и не буду в Америке.
На мгновение снова наступила тишина, тишина такая, от которой звенело в ушах. А все потому, что Бунми смутилась: она не знала, с чего начать, что сказать; не знала, что именно он хочет услышать. К тому же она не хотела рассказывать ему абы что. Но вот она начала рассказывать, рассказывать обо всем: о Чикаго, об озере Мичиган, об очертаниях небоскребов на фоне неба, о баскетбольной команде. Тонго слушал, но все это было ему неинтересно.
— Ну а ты сама? — перебил ее он. — Где ты росла?
Она рассказала ему об отдаленном от центра районе Чикаго. «Соседство такое, что страшно вспомнить», — сказала она. Она рассказала ему о бандитских шайках, о наркотиках; рассказала о своей подружке Лакише, которая погибла от шальных пуль в бандитской перестрелке, когда на перемене прыгала через веревочку возле школы. Тонго, слушая, качал головой и время от времени задумчиво говорил: «Я не понимаю».
А потом она рассказала о своем отце, преподобном Исаие Пинке-младшем. Поначалу эта часть повествования звучала как-то принужденно. Она рассказала, что для нее, пока ей не исполнилось тринадцать лет, было установлено что-то вроде комендантского часа: ей запрещалось выходить из дома после захода солнца. Она припомнила свои споры на темы морали с отцом-проповедником; вспомнила, как он старался сблизиться с самыми добропорядочными дамами своего прихода. Она вспомнила, с каким неодобрением относился он к ее друзьям; однажды, увидев ее беседующей с мальчиком, он задал ей трепку. «Выбраться из этого проклятого места тебе могут помочь только Бог и учеба, — постоянно внушал ей отец. — Начни по-настоящему с одного, и второе получится как бы само по себе». Но, как оказалось, ее преподобный отец ошибался. Чем усерднее она училась, тем меньше ее влекла к себе церковь.
— Что ты говоришь? — время от времени восклицал Тонго таким тоном, словно ее рассказ подтверждал его собственные мысли. И всякий раз, когда она смущенно замолкала, он помогал ей, прося уточнить что-то или задавая наводящий вопрос. А что стало с ее матерью? Она умерла при родах, и отец никогда не вспоминал о ней, а Бунми даже не видела ее фотографии. А семья ее отца? Он откуда-то с Юга, так ей кажется. Вероятно, они были прежде рабами на плантации.
— Ты права, — вдруг как бы про себя произнес Тонго.
— В чем?
— Когда говоришь о своем африканском происхождении.
— А как может быть иначе? Ведь мои предки были африканскими рабами.
Тонго покачал головой.
— Я имею в виду твою историю. Это типично африканская история. Бери этот головной убор, профессор. Делай любые анализы, я подпишу все необходимые бумаги. Я уверен, что могу доверять такому исследователю африканской культуры, как ты.
Бунми повернулась к нему. Она хотела увидеть его лицо, понять, о чем он думает. А он в это время пристально смотрел в небо, и лицо его окаменело. А что дал ей самой этот разговор? Она одновременно чувствовала и удовлетворение, и обеспокоенность от того, что доверилась ему, и не вполне понимала, зачем ей это было надо.
— Ты сказал, что хочешь показать мне что-то, — произнесла она после паузы.
Тонго посмотрел на нее; черты ее лица казались ему совершенными, ее профиль на фоне неба был как тень любимой на стене спальной хижины.
— Ты видишь Замба, — сказал он, и его голос прозвучал задумчиво и бесстрастно, — луну, от которой произошло название нашего племени? Мы назвали ее Божественной Луной из-за тесных отношений, существовавших между ней и великим вождем Тулоко, который первым заключил союз с отцом-Солнцем ради победы над негодяем шамва, похитившим наши жертвоприношения, драгоценные камни и другие предметы культа, нынче никому не понятного. Ты видишь ее? Сейчас она почти не появляется на небе. Некоторые люди считают Луну ленивой, потому что она каждый месяц пропадает с небес. Но у них ума столько же, сколько у цыплят, играющих с автобусом номер 17, In memoriam. Ведь Божественная Луна не такое божество, как отец-Солнце. Она была рождена человеком, взлетевшим на небо для того, чтобы спасти нас от гнева богов. Так разве есть что-либо удивительное в том, что ее новое положение ей в тягость? Конечно, нет. Раз в месяц она пытается закрыть глаза и плачет, плачет потому, что никогда снова не окажется на земле.
Смотри! Эти звезды — это ее слезы, а светятся они так ярко тогда, когда Божественная Луна пропадает. Поймите, профессор, мы — народ замба; мы живем в стране Луны. Нет числа битвам, в которых нам довелось сражаться, так же как нет числа легендам об этих сражениях, и в них прославляются герои, чьи имена стали бессмертными. Мы — простые африканцы, и мы многого не знаем, но ни на минуту не сомневайся в том, что нам известно, откуда мы появились.
Бунми не могла поднять глаза на Тонго, но ей больше всего сейчас хотелось коснуться его, и она, склонившись к нему, обняла его за плечи и положила голову к нему на грудь. Она закрыла глаза и мысленно спрашивала себя, неужто это она — эта африканская женщина под африканским небом? А Тонго… он неотрывно смотрел на луну, на плывущего по небу героя, давшего народу замба свое имя, более славное, чем имя самого великого вождя Тулоко. И глаза его были широко открыты, потому что он знал: стоит ему закрыть глаза, и он увидит лицо, которое напомнит ему, кто он на самом деле.
И вдруг он запел и бессознательно выбрал песню, которая, как он чувствовал, была песней Кудзайи и которая от Эла Джарро возвращалась через Нину Симоне к Луи Армстронгу.
— «У нас предостаточно времени. И все это время для любви. Ни для чего больше, ни для чего кроме — только для любви», — пел Тонго, обращаясь к звездам, а Бунми прижалась лицом к его груди и положила ладони ему на живот.
— А ты хорошо поешь, — тихо произнесла она.
— Да уж не хуже, чем твои друзья-археологи, — рассмеялся Тонго.
— Спой какую-нибудь африканскую песню. Спой что-нибудь по-замбавийски.
Вождь на секунду задумался и тихонько запел народную песню, которой его в детстве научила мать. Кто знает, что было причиной, может быть, ночная тишь или особая акустика чаши высохшего озера, а может, и боль, все не отпускавшая его, — но даже сам Тонго удивился тому, как чисто, мощно и проникновенно звучит его голос.
— Сикоко кувидза ыщзш задела, цвумиса воде пи купе звада. Сикадзи кузвизви, кадзи дачеке, путе-ла макади наде. Тела макади наде. Чи купе вечела чи випе купе вазиб джамидже опи не опи. Мбоко вез-во беладе чикадзе какази ку вази Тулоко цвопье Цво-пье. Вази ку фонге луцвопи.
Интересно, как бы прореагировала на песню Бунми, если бы Тонго пел по-английски? Но он пел по-замбавийски, а она недостаточно хорошо знала этот язык, чтобы понять слова. И поэтому она просто купалась в этих загадочных звуках, и в ее сознании рождались новые истории, полные тайн. Слушая, она все сильнее прижималась к нему и все сильнее сжимала его в объятиях. Она не заметила, как напряглись его мускулы, когда он заметил на противоположном берегу неясные тени, освещенные героической Божественной Луной в ее ущербной фазе. И она не услышала его слез, таких же молчаливых, как звезды.