I: История о жестокости и нежности
Сохо, Лондон, Англия, 1968 год
В детстве Сильвия Ди Наполи развивалась медленно, и физическим, и сексуально. Однако, когда процесс развития начался, все изменилось, как внезапно меняется тональность при модуляции или как круто поворачивает сюжет в рассказе: и в этих переменах тесно переплелись жестокость и нежность, и понадобилось время, чтобы осмыслить произошедшее.
Пока одноклассницы обсуждали размеры бюстгальтеров и туго натягивали блузки, чтобы подчеркнуть свои прелести, Сильвия носила длинные кофты, скрывавшие ее плоскую грудь. Иногда она, выйдя из ванной, стояла голая перед зеркалом и размышляла о том, станет ли она вообще когда-либо женщиной. А может быть, ее пол так же неопределенен, как и цвет ее кожи? Когда ее одноклассницы сочиняли небылицы о своих похождениях с мальчиками и болтали о том, что они намерены предпринять на этом поприще, Сильвия сидела и молча слушала, делая вид, что прекрасно понимает, о чем речь.
Месячные у нее начались, когда ей было уже пятнадцать. После школы она, как обычно, обслуживала столики в «Пиццерии Ди Наполи», пропитанной стойким запахом мужского пота и крепкого кофе, как вдруг почувствовала, что у нее мокро между ног. Сильвия уронила тарелки, которые несла; посетители только качали головами, наблюдая, как она с криками и в слезах бросилась на кухню.
— Мама! — закричала Сильвия.
Мать, резавшая в это время овощи, не могла прерваться и посмотреть, что с дочерью. Она велела Сильвии принять ванну и ждать ее. Через час, когда Сильвия все еще сидела в чуть теплой воде, ее мать наконец открыла дверь, устроив сквозняк, отчего Сильвия несколько раз подряд чихнула.
Вечером она слышала, как спорили родители.
— Папа! У нее начались месячные, — сказала мать.
— И по этому поводу она разбила тарелки? — язвительно спросил отец. — Ты думаешь, люди приходят в мой ресторан, чтобы посмотреть на какую-то измазанную кровью засранку? Да она же меня опозорила, Бернадетта. Натуральным образом опозорила!
Обильное кровотечение мучило Сильвию больше недели. Спазмы в животе были такими сильными, что временами ей казалось, будто кишки пожирают и заглатывают друг друга. Но хуже всего было тогда, когда она, не в силах терпеть боль, начинала хныкать, а отец тут же принимался колотить ногами в дверь. Тогда она впивалась зубами в простыню и зарывалась лицом в подушку.
На восьмой день Бернадетта Ди Наполи послала дочь к врачу, который прописал ей противозачаточные таблетки, и кровотечение прекратилось. Когда отец узнал об этом, он избил ее; сначала она плакала, потом терпела побои молча. Он потащил ее на исповедь. В исповедальне она опустилась на колени и залилась слезами, не в силах произнести ни слова.
— Благослови меня, отче, ибо я грешна, — прошептала она.
И больше ничего не могла сказать, потому что и ее жизнь, и она сама представлялись ей грехом.
Несмотря на несносную жизнь дома, Сильвия Ди Наполи была прилежной ученицей. В шестнадцать лет она успешно закончила первую ступень и продолжила учебу в школе, мечтая успешно закончить вторую ступень и поступить в колледж. Но ни судьбе, ни родителям не было угодно позволить ее мечтам сбыться. А для ребенка судьба и родители (особенно родители, не любящие друг друга) — это почти одно и то же.
Сильвия была единственным чернокожим ребенком в школе вплоть до шестого класса, в который она пошла осенью 1970 года. Она ведь не была «совсем черной». По крайней мере, ее друзья говорили о ней: «Она же не такая, как Сидни Пуатье или Майлс Дэвис». А потом в классе появился новенький, высокий темнокожий мальчик по имени Долтон Хит из семьи, приехавшей с Ямайки. У него были прекрасно развитое тело и манеры взрослого мужчины.
На первом же уроке преподавательница английской литературы, мисс Харт, старая дева неопределенного возраста с прической в виде конского хвоста и очками на самом кончике носа, спросила Долтона, «не согласится ли он рассказать классу об опыте, который он, иммигрант, успел приобрести в Лондоне».
Долтон встал и, чуть улыбнувшись, произнес:
— Я здесь родился.
Сказав это, он сел на место. Сильвию его слова восхитили. Голос его прозвучал для нее словно мед, капающий из сот.
Долтон с самого начала потянулся к Сильвии. Сначала она решила, что дело лишь в цвете кожи и больше ни в чем. Тогда Сильвия не видела себя той красивой женщиной, которая сейчас смотрела на нее из зеркала. К тому же никто из белых мальчиков не проявлял к ней никакого интереса. Они, наверное, и не представляли себе, что это возможно.
В одну из пятниц в октябре 1970 года Долтон пригласил Сильвию на танцы в Кэмден-Таун. Матери Сильвия сказала, что пойдет с подругами в кино, и та, скрепя сердце, отпустила ее с работы в пиццерии. Сильвия и Долтон встретились в вестибюле станции метро на Тоттнем-Корт-роуд. Он, поцеловав ее в щеку, сказал, что она выглядит как принцесса. Никто никогда не говорил ей ничего подобного. Как обычно в пятницу вечером, на Северной линии метро было многолюдно, и Сильвии, чтобы сохранить равновесие в тесноте вагона, приходилось прижиматься к груди Долтона. Через несколько станций она обхватила его руками за талию. У других (белых) мальчиков, знакомых Сильвии, были тонкие губы, длинные волосы, они знали на память слова песни «Космическое чудо». Но Долтон был здоровым, крепким, невозмутимым, похожим на мощный дуб, который может укрыть в непогоду.
Танцы были в церкви неподалеку от центральной улицы. Зал был разукрашен разноцветными флагами и висящими под потолком воздушными шарами. Оркестра не было, и почти все мелодии, которые объявлял диск-жокей, Сильвия слышала впервые. Однако не музыка, а люди, собравшиеся в церкви, поразили Сильвию. В одном месте собрались сотни черных подростков с безупречными манерами и так же безупречно приглаженными волосами. На мальчиках были обтягивающие костюмы, четко обрисовывающие формы их бедер и ягодиц. На некоторых были солнцезащитные очки. На девушках болтались узкие платья, пошитые для белых дам, которые, не зная ограничений в еде, привыкли съедать все, что окажется в поданной им тарелке.
Долтон познакомил Сильвию со многими людьми, проявившими к ней такое дружелюбие, которое выказывают разве что членам семьи. Но Сильвия смотрела только на Долтона и ни на кого больше, смотрела на его лицо, словно высеченное из камня, на аккуратно уложенные волосы, к которым непроизвольно тянулись пальцы. Ей казалось, что она видит в его глазах какое-то потаенное пламя, отблески которого мерцают, словно контрольные лампы остановленной на время плавильной печи. Они танцевали, они говорили и вновь танцевали; Долтон держал Сильвию за бедра, сжимая их сильно и в то же время нежно. Сильвия выпила немного рома, смешанного со сгущенным молоком. Это питье пришлось ей по вкусу, правда, после него голова слегка закружилась. А Долтон не пил ничего, кроме воды.
Незадолго до 11 часов вечера диск-жокей поставил последнюю пластинку, медленную мелодию Луи Армстронга из фильма о Джеймсе Бонде, недавно занявшую первое место в хит-параде. Долтон еще крепче прижал к себе Сильвию, а она, положив голову к нему на грудь, слушала, как громко бьется его африканское сердце, заключенное в клетку из мощных ребер. Сильвия обвила руками шею Долтона; медленно, чувствуя движения друг друга, они лавировали в толпе танцующих. Она неотрывно смотрела в его сверкающие глаза, а он ощущал на своих губах ее сладкое дыхание. Долтон, почувствовав, как натянулись его брюки, попытался слегка отстраниться. В этот момент он выглядел смущенно и растерянно — так, как и должен был выглядеть в свои шестнадцать лет. Но Сильвия, завороженная теплой упругой твердостью, прильнувшей к ее животу, еще сильнее прижалась к Долтону и поцеловала его, ощутив на губах вкус самой природы.
«И все свое время в этом мире мы тратим на любовь, — пел с большим знанием дела Луи Армстронг, — и только на любовь. Нет ничего лучше на свете, чем любовь. Только любовь».
И Сильвия верила ему. Возможно, впервые в жизни она могла заглянуть в будущее, и сейчас это будущее не было слеплено из робких мечтаний, и его, это будущее, тайна ее прошлого не тянула на дно. Возможно, это был единственный момент в жизни Сильвии, когда она увидела, какие чудеса и тайны могут открыть для нее руки другого человека. Но за год, прошедший с того дня, все ее радостные надежды на будущее померкли, а Луи Армстронг… он умер во сне. И все времена в этом мире — прошлое, настоящее и будущее — оказались спрессованным воедино жестокой судьбой, и лишь потому, что у нее была кожа цвета кофе.
После этого первого проведенного вместе вечера Сильвия и Долтон встречались по крайней мере дважды в неделю — всякий раз, когда Сильвии удавалось ускользнуть из дома. Иногда они пили кофе в одном из кафе на Грик-стрит; иногда просто сидели на Сохо-сквер и, смеясь, разглядывали забавные наряды прохожих, то ли мужские, то ли женские — не разберешь! Иногда шли к Долтону домой в Чок-Фарм, где пили чай со сдобными булочками и сыром. В семье Долтона было пятеро детей; он был старший, а его младшие братья и сестры носились по небольшой квартирке, словно блохи в спичечном коробке. Отец Долтона, маленький молчаливый человек, возлагавший особые надежды на своего старшего сына, обычно сидел в углу гостиной с шариковой ручкой в руке и в расстегнутой до пупка рубашке, склонившись над «Рейсинг пост».
Мать Долтона, крупная женщина с постоянной лучезарной улыбкой на лице, казалось, никогда не покидала кухню. Она включала радио на максимальную громкость и своим глубоким грудным голосом, чрезвычайно подходящим для церковного хора, подпевала всем звучащим в эфире мелодиям. Иногда к ней присоединялась Сильвия; она начинала неуверенно, но через короткое время их сплетенные голоса звучали слаженным дуэтом. Долтон качал головой и улыбался; при этом его глаза сверкали, а миссис Хит говорила что-нибудь типа: «Эта девочка умеет петь! Поет и громко, и с достоинством!» И Сильвия иногда чувствовала себя почти членом их семьи.
В День святого Валентина в 1971 году Сильвия и Долтон в первый и единственный раз по-настоящему любили друг друга. Сильвия мечтала об этом в течение многих месяцев, но у них практически не было никакой возможности остаться наедине, да к тому же Долтон был мальчиком столь же строгих моральных правил, сколь строгим было выражение его лица.
Они сбежали с последних уроков и на автобусе поехали в Ноттинг-Хилл к приятелю Долтона Тапперу Риккетсу, иссиня-черному выходцу с Ямайки, который всегда приветствовал друзей и знакомых салютом «Черных пантер». В тот день его не было дома, но накануне он, многозначительно подмигнув, передал Долтону связку ключей.
Сначала Сильвия никак не могла расслабиться, очутившись в незнакомой спальне, пропахшей ладаном и увешанной портретами Чарли Паркера и Маркуса Гарвея. Но она выпила немного сладкого белого вина из пластикового стаканчика, и Долтон тоже сделал несколько глотков, а затем они, посмотрев друг другу в глаза, стали целоваться, и поцелуи показались им более естественными, чем беседа.
Они занимались любовью весь остаток дня, вплоть до наступления часа пик на Западном шоссе, о чем возвестили усилившийся гул машин и уличные фонари, свет которых, проникая через окно, осветил кровать. Они занимались любовью с какой-то смесью нежности и одержимости, нервозности и уверенности. Сильвия при каждом движении Долтона ловила раскрытым ртом воздух и, словно находясь на расстоянии, вслушивалась в свое дыхание. Пальцы Сильвии пробегали по напряженным мышцам его груди, а потом, впившись в ягодицы, старались подольше удержать его внутри нее. Опустив веки, она следила за его тенью, пляшущей на фоне ярко-красных, оранжевых и желтых полос, застилавших поле зрения. Открывая глаза, она с восторгом любовалась мужественной напряженностью его лица, пульсирующей веной на лбу; она вытянула губы, закусила язык и так широко раскинула ноги, словно собралась разорвать свое тело напополам. А когда он заснул, она прижалась к нему, обхватила руками и стала нежно гладить его спину.
«Воистину, это момент вне времени, — подумала она. — Момент, когда происходит самое важное».
Возвращаясь в прохладных вечерних сумерках домой по Дин-стрит, новоиспеченные любовники забыли о своей обычной осторожности. Вероятно, их все еще переполняли эмоции, и они после ошеломившего их занятия любовью все еще пребывали в состоянии какого-то безрассудства, а может быть, они почувствовали, что теперь связаны новыми узами и об этом необходимо объявить всем. Если последнее предположение верно, то они достигли того, чего хотели, потому что отец Сильвии, крича на всю улицу, как взбесившийся бык, выскочил из своей пиццерии. Следом выбежала его жена; прижав руки к груди, она твердила не переставая: «Господи! Господи! Господи!» Сильвия, держа Долтона под руку и прижавшись к нему всем телом, замерла на месте. Лицо Долтона не дрогнуло и осталось таким же бесстрастным и непроницаемым, он лишь провел языком по губам.
— Какого черта… — взревел Ди Наполи. Но, не закончив фразы (не говоря уже о том, чтобы услышать, что скажет Долтон), он своим тяжелым кулачищем со всего маху ударил мальчика в живот. Долтон, согнувшись пополам, со стоном упал на колени. Ди Наполи ногой ударил мальчика снизу в подбородок; обмякшее тело Долтона распростерлось на тротуаре.
— Черномазый ублюдок! — заорал Ди Наполи.
Сильвия повисла на руке отца.
— Папа! Нет, не надо! — плача, закричала она, но он отшвырнул ее в сторону.
Вокруг собралась толпа: модно одетые молодые люди с ничего не выражающими глазами и лицами пустыми, словно чистые листы писчей бумаги. «Как не стыдно!» — сказал один из них. «Позовите полицию», — посоветовал другой. Но никто, кроме Ди Наполи, не сдвинулся с места. А он, метнув на собравшихся безумный взгляд, угрожающе прорычал на своем итало-американском наречии:
— А вы какого хрена тут пялитесь?
Сильвия, с трясущимися губами и пошатываясь на ватных ногах, встала между отцом и неподвижным телом Долтона. Ди Наполи повернулся к ней, высоко подняв руку над головой, словно бейсболист, готовый принять мяч.
— Нет! — закричала Бернадетта Ди Наполи. — Лука! Это же твоя дочь! Ради Бога, опомнись!
На мгновение Ди Наполи застыл с поднятой рукой, словно восковая фигура в музее мадам Тюссо. Затем, опомнившись и разжав кулак, опустил руку и, схватив Сильвию за запястье, потащил ее в пиццерию.
— Да какая она, на хрен, мне дочь! — ревел он.
И Сильвия поняла, почему она сумела избежать побоев: потому что он совсем не любил ее, а не потому, что любил слишком сильно.
На следующий же день Лука Ди Наполи забрал Сильвию из школы. Он не сказал ей ничего о своих намерениях, но, когда она собрала свой школьный портфель, он, не отрывая глаз от газеты и не глядя на нее, сказал:
— Ты останешься дома и будешь обслуживать столики.
Она поняла, что это значит. Она поняла, что уже никогда больше не вернется в школу, и она оказалась права.
Сильвия после этого видела Долтона лишь однажды. Через два дня около семи часов вечера Долтон с покорным видом вошел в пиццерию вслед за своим низкорослым отцом. Правый глаз Долтона заплыл и выглядел словно большой черный пузырь; губа была рассечена, и при каждом шаге его лицо кривилось от боли. Мистер Хит выглядел строго и торжественно, в хорошо сидящем, отглаженном костюме и начищенных до блеска башмаках на толстой подошве. Ди Наполи с сигаретой в зубах появился из кухни и остановился перед мистером Хитом, выдыхая дым прямо ему в лицо.
— Что вам надо? — вызывающе спросил он. — Я никого из вас не приглашал в мой ресторан.
— Нам с вами надо поговорить, — спокойно ответил мистер Хит.
— Выйдем, — сказал Ди Наполи и, оглянувшись, посмотрел на Сильвию, стоявшую в дверях кухни; по ее лицу было видно, что сердце ее бьется в эту минуту словно ночной мотылек об освещенное оконное стекло. — А ты останься. Лучше займись уборкой, иначе тебе будет худо.
Выйдя на Дин-стрит, Ди Наполи скалой навис над маленьким ямайцем и повел плечами, словно петух, распускающий перья перед дракой. Но Хит оставался спокойным и хладнокровным.
— Ты хотел говорить, так валяй, — сказал Ди Наполи. Его грудь вздымалась и опускалась, как бочка на морских волнах.
— Никто, кроме меня, не может и пальцем тронуть моего сына.
— Да что ты? Да мне насрать на вас обоих. Вам нужна Сильвия? Так забирайте эту суку! Отдаю вам ее навсегда и с радостью.
— Ваша дочь…
— Моя дочь? Какая, к черту, моя дочь?! Затраханная незаконнорожденная черномазая.
Лицо Ди Наполи было таким красным, что от него, казалось, можно было прикуривать. Мистер Хит, напротив, был спокоен, как танк, хотя, если приглядеться повнимательнее, можно было заметить, что его нижняя губа слегка подрагивает. Наступила короткая пауза.
— Она ваша дочь, — сказал мистер Хит как бы между прочим. — Вы не отец, это правда. Но это уже другая история.
— Ты намеревался говорить со мной, так говори.
— А я уже все сказал. Никто, кроме меня, не может и пальцем тронуть моего сына. — Хит приподнялся на цыпочки и, вперив взгляд в мощную челюсть Ди Наполи, повторил: — Никто.
Сильвия, прильнув к витрине пиццерии, пристально смотрела на Долтона, а Долтон смотрел на нее. Его обычно гордо расправленные плечи сейчас были опущены; обезображенное побоями лицо выглядело до странности искаженным — или это просто игра света и блики от витринного стекла? Чем дольше Сильвия смотрела на него, тем более далеким и чужим он ей казался; так продолжалось до тех пор, пока она не стала воспринимать его как какое-то призрачное отражение на витринном стекле. А потом это отражение исчезло, и Сильвия уже не видела в стекле никого, кроме себя. Она подняла руку и коснулась пальцами лица; ее отражение сделало то же самое. Когда кончики ее пальцев касались холодной щеки, она не была уверена, что трогает себя, а не свое отражение. Она попыталась рассмотреть улицу, но не смогла. Она только видела, что Долтона там уже не было.
Ди Наполи ворвался в пиццерию, криво усмехаясь и бормоча на ходу «Затраханные черномазые», словно эти слова могли придать ему уверенности. Кое-кто из постоянных посетителей смеялся, встречаясь с ним взглядом. Другие, набив рты едой, опускали глаза. Сильвия пристально смотрела на отражение своего отца, чудовищно искаженное в витринном стекле — словно это была гротескная карикатура, нарисованная художником с Лестер-сквер, — она повернулась и в оцепенении, будто только что узнав о невосполнимой утрате, пошла к двери, ведущей наверх, в квартиру, где жила семья.
Лука Ди Наполи рванулся было за ней, но жена остановила его, схватив за руку.
— Оставь ее, отец. Оставь ее.
На рассвете Сильвия ушла из дому. В руках у нее был только маленький чемоданчик, да еще неподъемная тяжесть давила на сердце. Ей потребовалась всего одна неделя на то, чтобы из невинной школьницы превратиться в проститутку. Но время идет, и спутанная веревка с узлами и петлями сама вдруг распутывается и выпрямляется. Сильвия решила, что она рождена быть проституткой. Кто, собственно, она такая: ошибка, незаконный плод любви и вожделения, выросшая без веры, без надежды хоть как-то освободиться от своего прошлого; обреченная судьбой жить в чужом теле. Ну чем не проститутка?
Первым мужчиной, с которым Сильвия спала за деньги, был приятель Ди Наполи по имени Эмилио Касати, портной средних лет, владелец магазина на Брюэр-стрит и отец такого количества детей, что он попросту не знал, что с ними делать. Сильвия уже две ночи ночевала у школьной подруги и больше идти туда не могла. Она втайне надеялась, что родители, бросившись искать ее, придут в дом подруги, но этого не произошло. Денег у нее не было, идти ей было некуда; она бездумно брела по Тоттнем-Корт-роуд, в полной растерянности перед будущим, убитая утратой любви.
Касати, шедший по противоположной стороне улицы, окликнул ее: «Сильвия! Сильвия Ди Наполи!» Не обращая внимания на густой поток машин, он перебежал улицу и приветствовал ее широкой желтозубой улыбкой. Его редкие волосы тоже отливали желтизной, а ногти были грязными.
— А почему ти не в скола? — спросил он.
Он полжизни прожил в Лондоне, но так и не избавился от акцента.
Сильвия, подняв глаза и посмотрев на него, расплакалась. Сперва она плакала потому, что наконец появился кто-то, перед кем можно выплакаться, а потом потому, что этот кто-то был приятелем ее отца, которого она практически не знала и никогда не любила. Касати обхватил ее пухлыми руками и прижал к себе, вдыхая запах ее волос, напоминающий аромат цветущей вишни. Сильвия уткнулась лицом в его рубашку, которая сразу стала мокрой, как купальное полотенце.
— Я ушла из дома, — сказала Сильвия. — И не знаю, что делать, мистер Касати.
— Ну что ти, не нада, — успокоил ее Касати. — Не нада. Послушай, Сильви, ти ведь большой девочка. Называй меня Эмилио. Дядя Эмилио. Ну неужели ти думаешь, я не позабочусь о ти?
Он привел ее в расположенную неподалеку дешевую гостиницу, улыбаясь, подошел к портье, стоявшему за стойкой, и о чем-то пошептался с ним. Лицо портье задергалось, словно мордочка крысы, нюхающей кучу объедков. Он кивнул, несколько раз поднял и опустил брови, а затем, откинув назад голову, откровенно недоверчивым взглядом посмотрел на стоящего перед ним клиента, словно говоря ему: «Ты же меня надуваешь».
Касати привел Сильвию на второй этаж, в комнату с кроватью и раковиной; стены комнаты были оклеены коричневыми обоями в цветочек.
— Мне просто хочется ти помогать, — сказал он.
Сильвия села на кровать и, закрыв лицо руками, пролепетала слова благодарности.
— Како ти ко мне относиться? — воркующим голосом спросил Касати.
Встав перед ней на колени, он снял с нее шерстяной жакет и положил руку на плечо, словно обеспокоенный отец, хотя отец ее никогда не делал ничего подобного по отношению к ней.
— Ти такая красивый девочка… все будет о’кей. Верь мне.
Касати провел руками по талии Сильвии, а потом его ладони накрыли ее груди. Сильвия, перестав плакать, сидела, не шевелясь, на кровати. Касати просунул пальцы под ее футболку и ловким движением в один момент стянул ее через голову Сильвия не сопротивлялась, но и не помогала ему. Он опустился на колени и расстегнул пуговицы на ее джинсах. Она чуть поморщилась и приподняла ягодицы, почувствовав, как натянулась эластичная ткань ее трусиков, и опасаясь, что он, раздевая ее, порвет их — она взяла с собой всего пять пар чистых трусов.
Сильвия слышала, как Касати расстегивает поясной ремень. Звяканье пряжки показалось ей похожим на лязг защелкивающихся наручников. Она уставилась на цветочки на коричневом фоне обоев и смотрела, как они прыгают перед глазами в такт движениям кровати. Она почувствовала, как ее верхняя губа покрылась холодным по́том, почувствовала запах этого мужчины, такой же отвратительный, как запах ее отца. Под пальцами она ощутила мягкость синтетического покрывала, затем ее ногти больно впились в ладонь. Но между ног она не чувствовала ничего. Ничего. Больше чем ничего. Пустоту.
Когда Касати кончил, он высморкался, откашлял мокроту, скопившуюся в горле, схаркнул ее в носовой платок, застегнул брюки и посмотрел на Сильвию. Она лежала неподвижно, отвернув от него лицо, чтобы не встречаться с ним глазами. Это ему понравилось. Он положил на прикроватную тумбочку две фунтовые банкноты и тихонько прикрыл за собой дверь.
Сильвия так и лежала неподвижно на кровати, пока в дверь не постучали. Услышав стук, она быстро села на кровати, натянула футболку и джинсы. Она почувствовала, что джинсы между ног стали влажными, а от отвратительного запаха, который источало расплывшееся мокрое пятно, ее буквально вывернуло наизнанку. Она едва успела добежать до раковины и ее стошнило; рвотные спазмы накатывались и накатывались волнами, словно она хотела исторгнуть из себя всю душу. Она слышала, как открылась дверь, и портье с крысиным лицом вкрадчиво произнес:
— Милая моя, вас стошнило прямо на кровать. Придется платить за чистку покрывала.
Она подняла на портье застланные слезами глаза и покачала головой. Лицо его было бесстрастно, взгляд чуть насмешливый, глаза слегка косили, а углы губ чуть подрагивали. Он откинул голову назад, как бы говоря: «Ты же меня надуваешь».
— Что вам надо? — спросила Сильвия.
— Время вышло. Вам надо уходить, дорогая, — ответил портье.
Даже ее отец не вкладывал столько отвращения и столько ненависти в обращенное к ней слово «дорогая».
— Но он же заплатил за то, чтобы я осталась.
— Кто заплатил?
— Мистер Касати.
Вот теперь портье улыбнулся. Точнее, он даже рассмеялся (если можно назвать смехом изданный им жалкий хриплый звук, похожий на сипение глохнущего мотора).
— Дорогая, он заплатил за час. И этот час прошел. Вот за что он заплатил.
— Но… — Сильвия снова почувствовала рвотные позывы, а мужчина, покачав головой, снова засмеялся. Подобное видеть ему было не впервой.
— Послушай, милочка, — сказал портье, и голос его звучал проникновенно и убедительно, как голос знахаря, убеждающего больного, что вода, которую он ему дает, является чудодейственным лекарством. — Послушай, дорогая. Ты можешь остаться, если захочешь. Но тебе надо будет это отработать. Понимаешь, о чем я говорю?
Портье взял с прикроватного столика две фунтовые банкноты.
— Для начала сойдет. Завтра я жду столько же, милая. Хорошо?
И вот так Сильвия Ди Наполи стала проституткой и проработала в отеле «Маджестик» на Гудж-стрит почти год, пока не скопила достаточно денег, чтобы снять собственное жилье, крошечную однокомнатную квартиру в северной части Сохо. В начале 1970-х она сменила пять или шесть сутенеров, которые били ее и отбирали заработанные ею деньги (кто больше, кто меньше). Но она была крепче любого мужчины и пережила их всех. Иногда она пила водку, баловалась кислотой в притоне на Дин-стрит, а когда проходила мимо пиццерии в три-четыре часа утра, то смотрела на темные стекла витрин, а рука ее так и тянулась к звонку. Но никогда не дотягивалась. Иногда, будучи под кайфом, она хотела прийти к ним и сказать: «Я пропустила через себя мужчин больше, чем съела горячих обедов». И это было правдой, и она смеялась над этим до боли в груди.
Большинство девушек недолго выдерживали такую жизнь. Они либо впадали в безумие, либо становились жертвами пагубных привычек, либо совсем опускались, потому что прекращали верить в сказочного принца, в которого превратится жаба, либо сводили счеты с жизнью, зимними ночами истекая кровью в темных аллеях. Но Сильвия не принадлежала к этому большинству. А когда ее товарки-проститутки рассказывали ей печальные истории о том, как дошли до такой жизни, она обычно говорила: «А меня трахали, когда я была еще в утробе матери. Я родилась для того, чтобы стать шлюхой». И улыбалась, и улыбка ее была порочной и злобной. Даже девушки помоложе понимали, что она имеет в виду, говоря это, и думали про себя: «Ну я-то такой никогда не стану».
В середине семидесятых, когда ей было чуть за двадцать и она превратилась в женщину, на которую все оборачивались, и цвет ее кожи — цвет жженого сахара — вошел в моду, Сильвия смогла обосноваться в той части рынка любви, где ее услугами пользовалась избранная публика. У нее появился свой круг клиентов, она украшала собой элитные вечеринки, спала на роскошных кроватях в номерах люкс первоклассных отелей, нюхала кокаин и подсчитывала денежки. Другие женщины, работавшие в этой области, называли себя «эскорт-леди», но Сильвия знала, кем она была в действительности, и знала, что ей нет равных.
В 1982 году ее угораздило сойтись с неким Флинном, джазовым пианистом и запойным пьяницей; она переехала к нему — в квартиру с палисадником в южной части Лондона, на Тулс-Хилл. Флинн расположил ее к себе тем, что однажды объявил: «Ты не проститутка, ты певица». А она, зная, что это не так, все-таки растрогалась. Ей не нужен был мужчина, ценивший ее за то, кто она такая — ей нужен был мужчина, не замечавший этого. Она продолжала работать вдали от Сохо — а что было делать, ведь Флинн ничего не зарабатывал, — но ночью по пятницам их постоянно приглашали выступать в небольшом баре на Стритем, где Сильвия пела популярные джазовые композиции, а Флинн с восторгом (и, как обычно, пьяный) аккомпанировал ей. Сильвия, надо сказать, обладала ангельским голосом и даром озвучивать затаенную внутри боль с таким чувством, что слушателям ее пение казалось плачем ребенка, постигшего суть музыки еще во чреве матери. Пела она мастерски, но в ее пении не было истины. Такой голос должен был бы звучать из самой глубины души, пробиваясь сквозь наносный слой украшений. А Сильвия пела достаточно технично и красиво, но это пение напоминало натертый до блеска дешевый линолеум.
С первого дня их знакомства Флинн, казалось, стремился лишь к одному — напиться до смерти. И когда в 1993 году ему это удалось, Сильвия почувствовала скорее облегчение, нежели печаль. Примерно в это время ей стало известно о смерти отца, и это известие опечалило ее даже больше, хотя и вызвало чувство желчного злорадства. Она обнаружила бездыханное тело Флинна в солнечный летний день, когда даже Лондон пропитан запахом свежескошенной травы. Он сидел за кухонным столом, уткнувшись лицом в лужу рвоты, желчи и бог знает чего еще; две осы с гудением вились над воротом его рубашки.
«Его затрахала жизнь еще до того, как мы встретились, — подумала она, потом налила себе стопку водки, выпила ее залпом, а то, что оставалось в бутылке, вылила в раковину. — Вот поэтому мы и сошлись».
В понимании Сильвии Флинн был человеком, который и должен был умереть именно такой смертью. В понимании Сильвии она была именно такой женщиной, которой суждено было сойтись с ним. Но со временем такие судьбы (в действительности трагичные или воспринимаемые как трагичные) утрачивают свою трагедийность и воспринимаются как скверная шутка в хорошей компании.
После смерти Флинна она жила в квартире на Тулс-Хилл и работала изо всех сил. Она продолжала еженедельные выступления в баре на Стритем по пятницам, однако в основной сфере ее деятельности, в проституции, дела шли уже не так успешно. Поначалу — может быть, в течение года — Сильвия ничего не замечала. Сперва ей казалось, что ее постоянные клиенты, состарившиеся у нее на глазах, сменили занятия любовью на игру в гольф и пенсионерскую жизнь в дачных домиках на южном побережье. Но и новые клиенты появлялись на ее горизонте все реже и реже, и она, в конце концов, вынуждена была унизиться до того, чтобы поместить рекламное объявление в местных газетах, предлагая «экзотический массаж в интимной обстановке». Позднее она изменила текст объявления и приглашала клиентов на «массаж интимных мест, выполняемый экзотической и опытной леди», хотя слово «опытная» повергало ее в глубокую депрессию.
В 1997 году, после того как бар, где она пела, был куплен сетью пабов, оснащенных новейшей аппаратурой, проигрывающей записи ирландских рок-групп, Сильвия потеряла работу певицы. Не прошло и недели, как на ее объявление в местной газетенке откликнулся белый молодой человек двадцати с небольшим лет, со страдальческими глазами и чопорной речью. Он заявил, что будет с ней не спать, а беседовать, поскольку пишет книгу, в которой один из персонажей — проститутка средних лет. Сильвия предложила ему чаю, назвала свою таксу: сорок фунтов, но не рассказала ему ничего, поскольку ее история была не для продажи. И с этого момента с проституцией было покончено. Хотя Сильвия считала, что это проституция сама покончила с ней, с ее лицом, лицом женщины, которой за сорок; с грудью и бедрами женщины, которой за сорок.
Шесть месяцев Сильвия провела в полном безделии. У нее было немного денег, которые она потихоньку пропивала, чтобы не терзать себя в свои сорок четыре года вопросом, кто она такая. Проституция еще раньше определила ее жизнь в зрелом и пожилом возрасте, и теперь эта унылая жизнь была как будто и не ее жизнью. Если бы она могла взглянуть в лицо судьбе, распорядившейся ее прошлым, все показалось бы ей не столь уж и трагичным. Но ведь только редким счастливцам дано видеть свою судьбу в ярком многоцветии, словно световую рекламу на Пиккадилли-Серкус. Сильвия подавляла в себе мысли о своем прошлом, о судьбе, о самой себе. И кто мог бы осудить ее за это? «Что я здесь делаю?» Во все времена трудно дать ответ на этот вопрос. Часто намного легче просто не задавать этого вопроса, дабы не слышать в ответ: «Не знаю».
Ну а зачем все-таки Сильвия приехала в Нью-Йорк в поисках брата своего дедушки? По всей вероятности, потому, что больше не считала себя проституткой (ведь Эмилио Касати давно умер). А может быть, потому, что юноша с Ямайки Долтон Хит пробудил в ней желание гордиться цветом своей кожи. Или потому, что ее отец научил ее ненавидеть: ненавидеть его и ненавидеть себя; и ей потребовалось сорок пять лет на то, чтобы усмотреть в этом противоречие. Ну а если по правде? А если по правде, то это был поворот ее судьбы — поворот внезапный, как модуляция в музыке или крутой сюжетный поворот, изменяющий суть повествования. А правда — она там, где вы хотите ее видеть, пока у вас достаточно душевных сил или душевного отчаяния на то, чтобы заставить себя встать, пойти и посмотреть.