БАБУШКА УЕЗЖАЕТ
Она была из тех людей, что рано впадают в маразм и потом очень долго живут. Окопавшись в своем маразме, она занялась садоводством. Она ведь была агроном. У нее имелось белое в черный рубчик пальто с настоящим норковым воротником, который внучка много лет мечтала спороть для себя, в этом пальто она рыхлила лопатой землю вокруг лип. Липы росли во дворе — толстые и неуклюжие. Она давила на лопату ногой в сапоге и приподнимала земляные комья.
На даче, когда ее еще брали на дачу, она выкапывала лесные папоротники с шевелящимися, как змеиные языки, листьями. Корни оборачивала газетами и везла в Москву. Папоротники хорошо приживались во дворе.
В семьдесят лет у нее начали слезиться глаза на ветру. Ее лицо было выпуклым от морщин, уличные слезы застаивались в кожных складках, как в канавах. С мокрым лицом она бродила среди своих лип и следила, чтобы ни дети, ни собаки не бегали по ее папоротникам. Она очень громко кричала: «Не смейте бегать по посадкам!» В семьдесят она еще могла рассказать что-нибудь интересное.
Все спрашивали ее про войну и про первого секретаря Брестского обкома Машерова, у которого она служила заместителем. Обычно хватало одного разговора, чтобы выудить все, что она помнит. Это были пустые детали, прокомпостированные билеты другой трамвайной эпохи.
В девяносто она совсем потеряла память. Она не любила сидеть на одном месте. Даже перестав выходить на улицу, она, как осужденный, как тигр, ходила по квартире. От окна до двери, от двери до окна. Квартира, которую делила с семидесятилетней дочкой, была спланирована как гнездышко молодоженов. Каморка для гладильной доски и бельевого шкафа, а перпендикулярно ей — зала с балконом, упирающаяся стеклянными дверями, как очками, в свое уменьшенное подобие — прихожую, а та, в свою очередь, упиралась во входную дверь. На этой двери и были сосредоточены бабушкины девяностолетние помыслы. Всякий раз, оказавшись у двери, а оказывалась она у двери раз примерно пятьсот на дню, проверяла, закрыто ли. Никому не открывала. Правнучка, изредка приходившая помыть полы, давно обзавелась своим ключом. Она не узнавала правнучку последние пять лет и, принимая за работницу, давала денег. Иногда 100, иногда 500 рублей. Та брала, конечно, ведь ей было нелегко одной во взрослой жизни…
Она немного ела, но все, что она ела, шло в ее руки. Казалось, кусок булки с маслом, проглоченный ею за обедом, прилип изнутри к плечевому мясу. Зубов у нее давно не было, она была очень неаккуратна и не чистила их. В девяносто ей верно служили протезы, которые отвратительно выглядели — она всегда оставляла их на столе после обеда.
Старость должна уступать место молодой, нержавой плоти. Люди хотят сменяться незаметно, поколение за поколением, как в огромной больнице. На кровать умершего тут же кладут ребенка, и она служит теперь его прозрачным снам. А она, эта бабушка, торчала ржавым гвоздем из половицы повседневности, и все — дочки, внучки, правнучки и народившаяся к тому моменту праправнучка — все они боялись и злились, что однажды забудутся и поранят о бабушкин гвоздь свои лапы.
Однажды она слегла, и все бы ничего, но она стала писать под себя и какать прямо в кровать. В предназначенном, но так и не доставшемся молодоженам гнездышке поселилась оглушительная вонь. Семидесятилетняя ее дочка сбивалась с ног и однажды подумала, что умрет сама, ухаживая за «бабушкой». А ей не хотелось умирать, и она позвонила внучке, которой бабушку было очень жалко, но у нее не все было гладко в жизни. Она едва нашла надежного тихого алкаша, а ведь столько лет маялась с первым мужем, от которого родилась правнучка, а он был сумасшедший и всех мучил. Теперь ей под пятьдесят, спина больная. «Это, конечно, кошмар, но в больницу надо…» — сказала она в телефонную трубку. Семидесятилетняя дочка была обрадована, что ее тайный порыв уже поддерживается внучкой, и правнучкой тоже, ведь та совсем извелась с ребенком и няней, которой отдавала чуть ли не всю зарплату. Правнучкин муж, немного идиот, предложил на прощание сфотографировать бабушку и праправнучку. От него разило, но он не замечал — стоял посреди комнаты и говорил: «Это такая редкость, чтобы в Москве иметь прапрабабушку!»
Следующим утром приехали врач и парни-санитары. Внучка шушукалась с врачом на кухне, она интимно совала в его синий карман скрученные доллары. Наверное, она втолковывала врачу, как побыстрее бабушку угробить, но он лишь устало улыбнулся. Один из санитаров, с изъеденным оспой лицом и с прической каре, сказал: «У нас большой опыт работы со стариками».
Бабушка будто нарочно (все и думали, что нарочно) описалась, и пришлось внучке с правнучкой ее переворачивать, переодевать и штаны, и трусы. Врач и санитары уважительно ждали в зале. Внучка приговаривала: «Ой, не дай бог спина после нее разболится, измоталась уже вся!» Принесли стул, и на него санитары кое-как усадили бабушку — в синем задрипанном пальто и старых тапочках. «Мам, может, тапки поприличнее дать?» — спросила правнучка. «Какие?» — «Ну, мои те, красные». — «Да не надо!» Как только бабушка оказалась в руках и полной власти санитаров, все сразу о ней позабыли.
Семидесятилетняя дочка размышляла, что делать с истошно воняющим матрацем, внучка осматривала чешские рюмки из разноцветного стекла, правнучке на мобильный позвонили с работы и за что-то ее отчитывали. Проносимая по зале на стуле бабушка вдруг слабо запричитала: «Никуда я не поеду! Не хочу я!» — но семидесятилетняя дочка вступила воспитательно и лживо: «Как не поедешь? У тебя уже в легких хрипы! Пускай подлечат тебя…»
Правнучка спустилась с санитарами и бабушкой на первый этаж, где стояли железные носилки, укрытые голубым и розовым одеялами. Бабушку перенесли на них, а правнучке велели забрать стул. Она наклонилась, преодолевая брезгливость, чмокнула бабушкину щеку и побежала со стулом обратно, но у лифта вдруг заплакала и, плача, заорала санитарам: «До свидания!»