I
Теперь я вижу, что, увлёкшись рассказом о себе, поставил телегу впереди лошади, тогда как миссис Готлибсен уже давно ждёт случая появиться на страницах моего повествования, взнузданной по всем правилам, и умчать меня к роковому пределу.
Если у читателя создалось впечатление, что Вилли Гоулд — когда он ещё не был изобличён как Губитель Просвещения и преспокойно рисовал рыб в докторском коттедже — всегда оставался верным Салли Дешёвке, то читатель сразу и прав, и не прав. Ибо вскоре она спуталась с Мушею Пугом, а Вилли Гоулда представили прибывшей на Сара-Айленд миссис Готлибсен, супруге пастора Готлибсена; то были пассажиры шлюпа, который по дороге в Сидней зашёл ненадолго в бухту Маккуори.
Мистер Лемприер буквально замучил приезжих своим гостеприимством — даже предоставил в их распоряжение весь дом свой, а сам уехал на реку Гордон, чтобы навестить работающих там каторжан. Мне было отдано распоряжение исполнять обязанности лакея, отложив на время рисование рыб.
Пастор Готлибсен был угрюмый, чопорный субъект, не лишённый той самоуверенности, коя у иных людей берётся непонятно откуда и совсем не обременяет их необходимостью иногда думать, и уже за одно это я невзлюбил его. Ум пастора узостью походил на горлышко бутылки; сам он почитал себя ценителем прекрасного, эдаким поэтом Озёрной школы, и я заинтересовал его как художник и преступник в одном лице. О том, что подобное сочетание интригует, он сообщил мне в первый же вечер, когда я прислуживал за столом; ему хотелось знать, как подобные противоположности могут — или должны? — уживаться под одной, так сказать, крышей или зонтом единой души.
Если бы меня спросили, я бы ответил, что этот зонтик совсем рваный, что крыша течёт и лишь совсем глупый человек стал бы искать убежища под ними по доброй воле, но пастор Готлибсен меня ничего не спрашивал, так что я попридержал язык, только уверил его, что, будучи мужчиной в самом расцвете лет, он может представить себе кое-что и похуже искусства.
— Почему ты занялся живописью? — осведомился он и, не успел я сказать, что это всё-таки лучше, чем подвергнуться в тёмном лесу нападению оравы содомитов, всё объяснил себе сам: — Потому что ты должен отыскать красоту в здешнем краю антиподов. Ибо в сердце даже самого отъявленного… — тут он сделал паузу, как бы задумавшись и тем самым давая мне возможность внутренне согласиться с его выводом, начало коего прозвучало весьма банально, — теплится надежда, что Господь просветит его посредством Природы, которая и есть Высшее Искусство.
— А нельзя ли попросить у вас огня? Может, у вас найдётся огниво? — обратился я к пастору.
Тот вздрогнул и закрутил головою из стороны в сторону, поражённый собственной проницательностью. Он буквально затрясся в экзальтации, оттого что угадал во мне душу, стремящуюся к свету.
— Для моей трубки, — добавил я. — Мистер Лемприер не возражает.
Но пастор, похоже, уже не слушал. Он протянул мне свечу, и я принял её, как вполне приемлемую замену, наряду с его утверждением, будто склонность к преступным деяниям возникает из-за отсутствия равновесия между соками организма, что вполне можно поправить, если подобных мне сызмальства подвешивать вниз головою на несколько часов в день в течение ряда лет, ибо подобное лечение оказывает весьма благотворное воздействие.
Может, мой конец и был бы другим, когда бы меня в детстве оставляли висеть вниз головою, кто знает, может, от этого я бы действительно стал лучше. Но теперь я страдал сильнее, чем когда-либо в своей жизни — а на мою долю выпало немало всяческих унижений, — и сейчас это вовсе не способствовало моему исправлению; нынешний мой жестокий удел был куда горше, чем если бы меня крепко связали и оставили болтаться подвешенным за ноги.
На второй день пребывания в докторском доме дорогих гостей я во время обеда подал к столу графин с самым лучшим мартиникским ромом — разведённым водой в соответствии с инструкциями Доктора, — и уже после нескольких рюмок миссис Готлибсен положила свою руку на мою. Она рассказала, что её муж видел некоторые мои работы и считает меня несомненным сенсуалистом, чему виною всё то же нарушенное равновесие жизненных соков, а также полагает, что мне свойственна чувственность. При этих словах она поднесла мою руку к губам своим и, поглаживая, нежно поцеловала, после чего спросила, не соглашусь ли я овладеть ею, в то время как пастор Готлибсен станет смотреть на нас с некоторого расстояния. За это она предложила мне шесть унций лучшего табаку. Я отвечал, что за шесть унций пастор Готлибсен может подойти так близко, как пожелает, но миссис Готлибсен, кажется, было всё равно.
Она попросила, чтобы я завязал ей глаза и бечёвкой прикрутил запястья к спинке кровати. За шесть унций я счёл себя просто обязанным показать ей лучшие свои па, так что, станцевав для начала скромный голландский натюрморт, мы принялись затем отплясывать лихую джигу в стиле эпохи Просвещения, и тогда она пришла в дикий восторг и принялась кричать — громче и громче, и всё это было в высшей степени великолепно для неё, однако не так уж чудесно для меня, ибо мой голландский живописец, как оказалось, не имел достаточно богатой палитры, с которой мог бы черпать новые и новые краски для своего искусства.
Несчастная миссис Готлибсен! Она сама была явно не робкого десятка, а всё тело её — уж и вовсе дерзким: и большие алебастровые бёдра, и овальный живот, и тяжёлые груди с невероятно большими кружками вокруг сосцов. Лицо её, замотанное цветастым шёлковым платком, казалось особенно сладострастным, когда она кричала с надрывом: «Возьми меня! Возьми меня!» Но я только и мог, что ещё раз уткнуться носом ей в бёдра, ещё раз поласкать ей пальцами сосцы, потрогать языком потрясающе обильные ореолы вокруг них — и при этом впадать в отчаяние, ибо всё, что я предпринимал, оказывалось тщетным.
Бедный Вилли Гоулд, старый ты мужеложец! Где те времена, когда тебя хватало на всю ночь? Где твои вышедшие из равновесия соки, когда они тебе так нужны? Я был посрамлён. Она кляла меня на чём свет стоит, обзывала ни к чему не годным развратным чудовищем. Я не знал, что мне делать. Она металась, билась, как только что вытащенная из воды рыба-трубач. «Скотина!» — кричала она мне. В ответ я смог лишь прорычать что-то звериное. «Подлая скотина!» — возопила она с каким-то мрачным восторгом. Я издал некое подобие ослиного крика. Она застонала. Я принялся ржать и фыркать, словно конь, а также мычать и блеять. Кажется, я представлял собой целый зверинец громогласных и похотливых тварей. Но, издавая все эти смешные и нелепые звуки, дабы показать, что страсть моя ещё не умерла окончательно, я был похож скорее на эхо, заблудившееся в поисках голоса, на который оно якобы откликалось. Ни дикие и грубые крики миссис Готлибсен, ни мои попытки прибегнуть к самовнушению или изобразить страсть не оказывали ни малейшего воздействия на увядшие чресла. Готлибсены, похоже, надеялись обрести во мне могучего левиафана, а получили какую-то сардинку.
Сейчас, вспоминая обо всём этом, я с трудом представляю, как получилось, что столь сказочное изобилие плоти, доставшееся счастливцу Вилли Гоулду, не произвело на него должного впечатления. Мне вовсе не хотелось обижать миссис Готлибсен — она была во всех отношениях очень милая женщина и весьма привлекательная, если не считать лица её, но кто смотрит, что там на каминной полке, когда нужно затопить камин? Мне, увы, не удалось не то что разжечь яркого пламени в очаге, но даже затеплить тусклого огонька на свечке. Решив, что, возможно, тому виной тряпка на лице миссис Готлибсен, я попытался представить себе её глаза, но, к сожалению, не смог; тогда я вбил себе в голову, что мне мешает пастор Готлибсен, разлёгшийся на диване и вытворяющий нечто невыразимое совсем рядом, и попробовал вообразить, что его здесь нет.
Потом я пришёл в раздражение, посчитав себя похожим на проклятого священника из моего детства с его белыми как мел пальцами. Я стал воскрешать в памяти всё самое гадкое, что удавалось припомнить, всё, что могло лишь прийти в голову, и та стала пухнуть от всяких мерзостей, но всё равно я чувствовал себя ребёнком перед сей женщиной. Объятый ужасом, я принялся молиться святому Гиньолю, покровителю всех бессильных на ложе любви, в надежде обрести сходство со знаменитой его статуей в Бресте, коя изображает сего мужа с естеством, воздетым к небу, и хотя последнее постоянно отламывают или отбивают на счастье страдающие влюблённые, оно каждый раз чудесным образом возвращается на прежнее место, сохраняя и удивительную длину свою, и замечательную приподнятость.
Но как на грех, Салли Дешёвка засела у меня в голове, и сколько я ни бился, сколько ни возносил молитвы, сколько ни старался оказаться в сложившихся обстоятельствах на высоте, она никак не желала оттуда выходить. Миссис Готлибсен распростёрлась передо мной, обширная и белоснежная, как сама Европа, и мне не оставалось ничего иного, кроме как завоевать её, подобно Александру, а затем всплакнуть. Но на самом деле я видел перед собой небольшие тёмные выпуклости мускулов на руках Салли, вроде протянутых под кожей сизалевых верёвок, да словно сработанные бондарем тонкие рёбра бочкообразной грудной клетки, пониже слегка обвислых грудей, и, наконец, то, что больше всего привлекало взор: длинную борозду в низу морщинистого живота, где виднелись её срамные губы — две влажные мидии, будто приглашающие вовнутрь…
Я вовсе не собирался хранить верность Салли Дешёвке — да и она сама не слишком походила на девственную весталку, — но что-то связавшее нас встало между мною и корчащейся от страсти миссис Готлибсен, которая каких только гнусностей не наговорила обо мне. Ах, если бы я действительно оказался таким, вот было бы счастье! Всё происходящее разъярило меня, ибо трудно придумать нечто более несуразное: я и вправду хотел доставить удовольствие и себе, и миссис Готлибсен, и понимал, что ничто из случившегося попросту не имеет права на существование, ибо его нельзя объяснить при помощи Разума. К счастью, при этом слове в мозгу моём всплыл образ Великого Философа.
Я схватил Вольтера и употребил в дело, да столь энергично, что миссис Готлибсен начала визжать громче, нежели Каслри, и пастор Готлибсен тоже застонал, причём глаза его выкатились чуть ли не на затылок, а потому я не уверен, что он действительно видел всё как есть, ибо на следующий день, прощаясь с ним на пристани, я заметил, что и он, и его супруга то и дело бросают украдкою взгляды на мой пах, который, верно, представлялся им некой долиной, где втайне от людей проживают гиганты, тогда как на самом деле он являл собой пустыню, населённую одними лишь бесплотными духами желаний, но о том знал один я.
По моим подсчётам, шести унций табаку при условии строгой экономии должно было хватить на четыре месяца. Однако я выкурил половину за два дня, а затем послал записочку Салли Дешёвке, сообщая, что у меня завёлся табак, если её это, конечно, интересует. Ответ последовал в тот же день. Её это заинтересовало.