I
На следующий день я получил приглашение посетить Коменданта в его не то камере, не то келье. Вернее сказать, он велел меня к нему привести. Погода стояла по-настоящему ван-дименская, то есть адская. Ветер дул с дьявольской силою и сбивал с ног. Он отрывал целые куски неплотно прибитой дощатой кровли, а затем с невероятной, бесцельной яростью гонял их по воздуху, увеча неосторожных и невезучих. Было слышно, как под напором ветра стены домов, сложенные из огромных брёвен гуонской сосны, трещат и стонут в непрекращающейся агонии, словно собираясь вот-вот рухнуть. Дождь лил и лил. Солдатам в тот день пришлось выковыривать еду из-под слоя липкой грязи. Клочья пены и солёные брызги поднимались в воздух и в мгновение ока пролетали пятьдесят, а то и сто ярдов, чтобы упасть, передохнуть секунду-другую и вновь быть подхваченными ветром. А позади всего этого бушевали в белой ярости волны, разбиваясь о берег острова. Часть недавно построенной верфи осела и была унесена в море. Ни одно судно уже три дня не покидало наш остров — после того, как у всех на глазах волны накрыли и унесли на дно целую партию лесорубов, возвращавшихся с реки Гордон. Перебежав, пока дождь на время поутих, от домика Лемприера к резиденции Коменданта, я ещё долго моргал глазами, кои полуослепли от солёных брызг, песка, пепла и сажи, висевших в воздухе, словно после холостого выстрела.
Озябший, насквозь промокший, я несколько часов прождал в тёмном и узеньком коридорчике, сидя рядом с солдатом, который меня привёл. Уже смеркалось, когда меня наконец допустили в жилище Коменданта — невыразимо маленькую и на удивление вонючую комнатёнку, где одну стену от другой отделяло расстояние вытянутой руки, а длина сего чулана ненамного превышала рост взрослого человека.
Крысы, такие же огромные и наглые, как и повсюду на острове, то и дело перебегали тусклый круг света от оплывшей свечи, насаженной на крюк в стене; и оттого, что комната-келья была так мала, эти твари казались ещё больше, не говоря уже об их тенях, уродливых и прыгающих, ибо порождавший их огонёк колебался и трепетал на сквозняке. Казалось невероятным, что два человека могут одновременно разместиться на столь ограниченном пространстве и не видеть друг друга, но так оно и было, ибо Комендант остался сидеть за занавескою, делящей келью его пополам наподобие католической исповедальни.
Ничто не украшало келью, кроме маленького бюста Вольтера, наполненного янтарной жидкостью, кою я принял за виски. Если не по материалу, то по размерам и форме бюст сей был совершенно схож с тем, у которого дочь Гоулда некогда испрашивала благословенья, когда приходила охота затеять со мной танцы в духе Просвещения. Таким образом, назначение его было для меня более чем очевидно, и я, страстно желавший вернуть благосклонность Салли Дешёвки, стал украдкой на него поглядывать.
Откуда мне было тогда знать, сколь сильна у Коменданта тяга к различным запахам. Салли Дешёвка, разумеется, не рассказывала, как однажды он попросил её целый месяц не мыться, дабы всё это время купаться в море натуральных запахов, наслаждаясь ими. Не ведал я и того, что самый любимый Комендантом одеколон ему привозили из Неаполя; и, отправляя за пазуху, под заправленную в штаны казённую рубаху увесистый бюстик, я даже не догадывался, что в нём таится самый драгоценный из обожаемых Комендантом запахов — специальный аромат, составленный для него Шарденом, личным парфюмером Наполеона; да, он хранился как раз в этом стеклянном флаконе в виде бюста улыбающегося Вольтера, который теперь, провалившись до самого моего пояса, наблюдал через открывшуюся щель весьма скорбный вид — безработного «фламандского мастера», некогда прямо у него на глазах буйно живописавшего на расстеленном по полу холсте самые что ни есть плотские радости.
Голосом, приглушённым занавесью, Комендант сообщил, что раз я так блестяще справился накануне с изображением на полотне Прогресса, то мне можно дать и следующее задание, а ежели я и его исполню прилежно и с выдумкой, для чего мне будет предоставлена известная степень творческой свободы, то условия моей жизни сильно изменятся к лучшему и, возможно, вынесенный мне чрезмерно жестокий приговор будет пересмотрен. Насколько он понял из того, что ему доложили, я был занят выполнением некой технической работы — иллюстрировал для Доктора какой-то научный труд, однако он предлагал мне только прервать, а не оставить насовсем прежнее моё дело, столь важное для всего человечества, — исполнив его поручение, я смогу и впредь отдавать долг Науке в лице Доктора.
Трудно описать то чувство облегчения, кое испытал я, когда Комендант сообщил о грядущих переменах в моей судьбе. Ведь я теперь мог — хотя бы на время — избежать ужасов общения с рыбами, не утратив при этом ни одной из столь ценных моих привилегий. Комендант предложил мне простой путь, которым я мог уйти от той безжалостной ржи, что разъедала мне душу, и так сильно, что глаз было не сомкнуть по ночам из-за страха проснуться посреди океана. Мне захотелось радостно вздохнуть, улыбнуться, положить руку на плечо Его Степенства господина Оптового Покупателя. Но я ничего не стал говорить или
делать — лишь продолжал внимать Коменданту, который обрисовывал в общих чертах свою концепцию, состоящую в том, что железные дороги могут обойтись без движения.
Он хотел, чтобы я написал целую серию гигантских занавесей на манер театральных задников, на коих Капуа Смерть предложил изобразить разные виды, пейзажи и сцены (разумеется, на возвышенные сюжеты), дабы разместить их по окружности кольцевой линии, опоясывающей депо. Он полагал, что картины эти могли бы положить начало новому направлению в деле удовлетворения нужд пассажиров; теперь всем желающим попутешествовать уже не потребуется перемещаться из одного места в другое, дабы утолить страсть свою к экзотическим зрелищам; поглядывая время от времени в окно, они будут видеть за ним то проносящееся мимо Тинтернское аббатство, то самое красивое в Англии озеро Уиндермир, то, в качестве поэтического штриха, новые притоны в трущобах Селфорда, что близ Манчестера — просто для того, чтобы затем ещё полнее прочувствовать движение и лучше ощутить переход от промышленного пейзажа К первозданной природе и от современности к пасторали, а также чтобы достичь контрастности, единственно позволяющей, по утверждению моего друга Капуа, которому в своё время доводилось читать стихи поэтов Озёрной школы, «вполне оценить прелесть романтического пейзажа».
Изображение перечисленных видов, кои путешественнику надлежало созерцать из окна поезда, вовсе не показалось мне таким уж трудным делом; во всяком случае, подобные предметы всегда представлялись мне куда менее скользкими, чем рыбы, с которыми вечно был связан целый клубок осложнений. В отличие от них, намеченные к написанию картины виделись мне замечательными произведениями искусства, принадлежащими близкой мне отрасли живописи: я сразу представил себе впечатляющие долины, над коими, между прочим, вполне могут реять белоголовые орлы, и погрузился в приятные мечты о том, как замечательно было бы украсить их венками глициний.
Когда в тот день, выйдя из Комендантовой каморки, я шагал по сырому тёмному коридору, каменные стены коего озарялись тусклым светом плошек с китовым жиром, Вольтер похлопывал меня по мошонке, а слух мой улавливал в шуме ветра за окнами звуки рождественских песенок, и в первый раз за долгое время в его завываниях мне не чудился звон кандалов, без конца влачащихся по камням. Теперь в них слышался солнечный голос надежды, а моросящий дождик словно обещал мне полную безопасность. Теперь всё говорило за то, что жизнь наконец повернулась к Вилли Гоулду светлою своей стороной. Кого-то, возможно, и заинтересовало бы, почему Коменданту всё это понадобилось. Зачем ему такие картины? Отчего свой выбор он остановил на мне?
Но только не меня. Я никогда не ломал голову, к чему властям то или это. Власть есть власть, и я никогда не подвергал сомнению её прерогативы, а только всячески стремился услужить ей, будь то капитан Пинчбек, или Комендант, или этот надутый гусак Побджой. Так что скажи кто-то из них: «Поцелуй меня в задницу, Вилли Гоулд», я лишь осведомился бы: «А сколько раз? И не соблаговолите ли распорядиться также лизнуть?»