IX
Пока я наблюдал за тем, как рыба-звездочёт становится в камине клочками обгоревшей бумаги, Капуа Смерть, наклонив голову набок и хитро на меня поглядывая, повёл рассказ о новой своей должности и о том, что после успешного изменения конструкции присланного на остров паровоза его задача состоит в том, чтобы всемерно возвеличивать новое средство передвижения и тем способствовать успешному использованию национальной железнодорожной станции, национального локомотива и остального подвижного состава.
Хорошо понимая, что мне лучше бы побольше слушать и поменьше болтать, я всё-таки не смог удержаться от замечания, что на острове площадью всего в одну квадратную милю ехать практически некуда.
— Вот именно, — заявил старый кабатчик с таким таинственным видом, что я понял: он старается меня заинтриговать; к стыду моему, должен признаться, что ему это удалось, и когда он заметил сие, то добавил: — но будет куда.
Он сообщил мне, что я непременно должен прибыть на вокзал к вечернему отправлению сара-айлендского экспресса. И пока сгущались мглистые сумерки, пока паровоз разводил пары, готовясь к отправлению, а вечернее небо окрашивалось то в огненные, то в пепельные цвета от взлетавших в него искр и сажи, я стоял босиком, по щиколотку в грязи, у самого полотна, задрав голову вверх, а Комендант из-за опущенной закоптившейся занавески своего «спецкупе» пространно растолковывал мне, на чём основывается его убеждение, что Коммерция — каковой он, видимо, считал нескончаемое кружение своего локомотива — в стремлении завоевать новые территории теперь должна вступить на почву Искусства. Затем он объявил, что считает абсолютно необходимым, чтобы меня привязали к передней решётке локомотива — тогда я лучше прочувствую всю прелесть новой эстетики, эстетики скорости и движения.
Он отодвинул слегка занавеску, но с того места, где я стоял, мне были видны лишь верхний край золотой маски да пара маленьких глазок, в которых отражалась её желтизна — сияющий беспокойный блеск. Хоть я и отклонил — очень вежливо — сие предложение, Комендант продолжал настаивать — очень мягко — и подал знак Муше Пугу, который крепко схватил меня. Без дальнейших разговоров я был надёжно привязан кожаными ремнями к выступающей впереди локомотива решётке.
Началось моё бесконечное кружение под нарастающий рёв пара и ритмический грохот чугунных колёс по чугунным же рельсам. Уже через несколько минут у меня началась рвота, и вскоре во мне не осталось ничего, кроме зловонной зелёной желчи, которая, наряду с блевотиной, испачкала всю мою одежду. Круг за кругом, всё дальше и дальше, и никакой возможности заснуть или забыться в мечтах, то есть сосредоточить мысли свои исключительно на еде и женщинах, что всегда помогало мне в трудную минуту. Единственное, что я ощущал, это жуткую тошноту, из-за которой отказывались служить все органы чувств моих, да вонь едкого дыма, переполнявшего лёгкие, отчего казалось, будто всё тело моё вывернуто наизнанку, а также невероятное одиночество. Если это и есть моё будущее, подумалось мне в один из редких моментов, когда ненадолго вернулась способность мыслить, то оно недостойно даже таковым называться.
После того как локомотив замедлил ход и со скрежетом остановился, меня отвязали и, бесчувственного, поволокли к мольберту, поставленному на таком месте, откуда открывался величественный вид на паровозное депо.
Ноги мои подкашивались. Некоторое время ушло на то, чтобы вновь обрести способность стоять. Весь мир качался вокруг меня, словно морские волны; депо колыхалось, вздымаясь и опадая, будто стена подводного леса из бурых водорослей; на его фоне плыли куда-то девушки-сиамки, а Муша Пуг и свора прибывших с ним заплечных дел мастеров дёргались из стороны в сторону, точно испуганный косяк неведомых, однако явно враждебных мне обитателей водной стихии. Изрядно трясущимися руками я взял кисть, краски, погрузил ноги в вязкий донный ил, отчего моё ставшее невесомым тело обрело некоторую устойчивость, и принялся за работу, твёрдо решив, несмотря на вновь накатившую тошноту, написать для Коменданта картину Прозорливой Изобретательности, превратившей мир в Царство Коммерции.
Но вскоре я опустил кисть.
Всё говорило о том, что у меня ничего не получилось.
Вилли Гоулд всегда полагал: если что-то и следует делать, то это следует делать плохо. Стоит замахнуться на что-то получше, считал он, как тебя пожрёт собственное тщеславие. И если теперь что ему и удалось, так это не отступить от своего творческого кредо.
Ибо то, что ныне вышло из-под моей кисти, не источало ни теплоты, ни счастья; о нет, творение моё оказалось холодным, исполненным страха — пугающим и напуганным. Тому, кто хотел от меня утешения, я смог предложить лишь воплощённое отчаяние. Маниакальный взгляд и сдерживаемая до поры жестокость — во мне этого не было, я не хотел изобразить ничего подобного. От меня ожидали Прогресса и Надежды, но, к ужасу моему, я увидел, что с полотна за мной пристально наблюдает… рыба-звездочёт! Им требовался Новый Бог, а я в смятении чувств моих дал им рыбину!
В этом не было ничего хорошего. Меня ждало нечто более страшное, нежели petite noyade капитана Финчбека, ещё более жестокое, чем Хрущ губернатора Артура: судьба готовила мне и трубчатый кляп, и «колыбель», и тиски, причём одновременно, сразу, медленную страшную смерть до конца наказания.
Под наплывом слабости я сделал было шаг назад, задыхаясь и ловя ртом воздух, но слегка оступился, устрашённый тем, что мне уготовано. Пытаясь вновь обрести равновесие, я увидел, что Комендант, который, оказывается, всё это время стоял позади меня, наблюдая за моей работой, делает шаг вперёд.
В отличие от Доктора, любившего иногда по нескольку дней разглядывать один мой рисунок, пытаясь отыскать в нём недостатки, Комендант рассматривал картину всего несколько секунд, в течение коих я имел возможность получше разглядеть его самого — впервые с того раза, когда он держал перед нами речь в день нашего прибытия. Когда я увидел его сзади, мне стало ясно, что именно должна скрывать золотая маска: непомерную величину головы его и непропорционально малый размер туловища, на коем она сидела, то есть ту субординацию, что существовала меж его телом и его духом.
Когда он повернулся ко мне, я увидел только его желтушные глаза, казавшиеся широко раскрытыми из-за того, что смотрели через прорези в маске, и бездонную пропасть рта, который разинулся шире выреза, изогнутого в улыбке. Невнятное кряканье, исходящее из этой тёмной зияющей пустоты, возвещало, что Комендант столь же доволен, сколь я объят страхом, — как будто я изобразил его одним из наполеоновских маршалов, которыми он столь восхищался, а вовсе не мерзкой рыбиной.
И тут я понял, что передо мной человек, переживающий звёздные часы своей жизни. Я улыбнулся ему и, вспомнивши Одюбона, отвесил изящный поклон.