Книга: КНИГА РЫБ ГОУЛДА
Назад: VIII
Дальше: X

IX

Я обнаружил, что здесь есть спрос на такие мои услуги, как увековечение ликов седых патриархов с выцветшими глазами, лежащих на смертном одре; живописание детских трупиков для утешения скорбящих родителей из числа вольных поселенцев — занимаясь этим, я, как и человек, обряжающий тело, стремился выполнить безнадёжнейшую из задач: придать мертвенно-бледным личикам хотя бы след мягкой улыбки; изображение призовых жеребцов, боровов и обнажённых женщин, — в духе полотен, персонажи которых тают от любви, — дев, сладострастно принимающих юных минотавров, здесь я стремился скорее соблюсти стиль, чем реальность.
Воздаяние за труды не было особенно щедрым: лейтенант Перишер оставлял мне лишь десятую часть гонораров. Но всё-таки это куда легче и приятнее, чем в мороз и туман таскать камни у Мостков, ковыляя босиком в кандалах по грязи, покрытой коркою льда. И сколь ни грешен был лейтенант Перишер днём, ночью он закрывал глаза на мои длительные отлучки.
Последующая жизнь в Хобарте вспоминается теперь как сплошная утомительная череда заключений в каталажку и освобождений из неё: иногда меня арестовывали власти, обычно за уклонение от наказания либо за ещё более незначительные провинности перед лицом закона; однако чаще сажали под замок разгневанные содержатели таверн и хозяева распивочных, требовавшие, чтобы я так или иначе расплатился по счёту, который имел свойство сильно возрастать после очередной попойки. Жизнь моя составляла повторяющийся узор, основными элементами коего были: кутёж, долг, тюремное заключение либо отсидка в каком-нибудь погребе, где приходилось рисовать в обмен на свободу; за сим следовали восстановление безупречной репутации и, стало быть, новая возможность завести шашни с какой-нибудь дамою, прелестной или не очень — я никогда не был слишком разборчив, — едва сошедшей на берег со своими пожитками или уже кружащей возле одной из уготованных мне мышеловок. В основном жизнь была распрекрасная. Кажется, я совсем недавно употребил слово «утомительная»? Ну да, и это тоже, но зато в ней присутствовало такое достоинство, как ритм, а также то истинное удовольствие, которое доставляет определённость. Это стало напоминать вращение детского волчка, но ведь и он рано или поздно ломается.
Поскольку выход от моего творчества, или его, так сказать, продуктивность, должен был соответствовать поглощаемым мною запасам спиртного, картины мои быстро стали такою же неотъемлемой принадлежностью всех тамошних злачных мест, как чад от заправленных китовым жиром светильников и табачный дым; причём выяснилась любопытная закономерность: чем больше копоти оседало на стенах, тем обильнее украшали их мои произведения. Помнится, в «Надежде и якоре» меня не хотели выпускать из дровяного сарая, пока не увидели законченное полотно, на коем были изображены охотничьи трофеи в голландском стиле, — так я расплатился за выпитый там ром. Композицию я придумал сам, на ней было всё, что любят сельские джентльмены: тушка зайца, подвешенная за задние лапы, несколько фазанов, пара ружей, большая оплетённая бутыль — для пущего уюта — и белоголовый орёл, сидящий на высоком насесте.
На протяжении всего следующего года мастерство моё не то чтобы сильно росло, но претерпевало некие постепенные сдвиги, и то, что зарождалось как некий гротеск, переросло в стиль. В «Раскаянии и выпивке» я расписал стену цветами в стиле фаянсовой мануфактуры, возмещая кабатчику по имени Аугусто Траверсо моральный ущерб — я предположил, будто при пении он взял фальшивую ноту. Цветы обвивали портреты нескольких постоянных клиентов, которые выглядели скорее написанными в духе пасторали вождями Французской революции из Комитета общественного спасения — эдакими элегантными, целеустремлёнными Маратами и Робеспьерами, купающимися в море цветов, — чем опустившимися и утратившими цель жизни хобартскими забулдыгами. Но всё-таки эти старые каторжники — Бог да благословит их пропитые души — были польщены и остались весьма довольны.
Несомненно, наивысшим достижением сего, увы, столь недолгого хобартовского периода моего творчества стало исполненное внутреннего драматизма полотно для «Железного Дюка», где изображались сцены из греховной жизни циркачей, к коим присоединилась жена тамошнего хозяина, доброго кабатчика, сбежавшая с неким Валерио Великолепным — сицилианцем, канатоходцем и продавцом афродизиаков, то есть порошков, многократно усиливающих способности человека к утехам Венеры. То была поистине устрашающая имитация фрески, на коей я запечатлел дебелую нагую женщину, несомую в геенну огненную, где не то горят, не то извиваются, подобно языкам пламени, акробаты и жонглёры, белоголовым орлом довольно мерзкого вида, под которым был начертан девиз: Ex Australis settiper aliquid novi (Из Австралии всегда поступает что-нибудь новенькое).
«Единственный кабак в Хобарте, где Гоулд не попал на стену, — заявил однажды небезызвестный мистер Капуа Смерть, хозяин столь памятной мне распивочной, обозревая сей быстро прославившийся шедевр, — это тот, где он сел в лужу».
Сказав это, он дружески похлопал меня по спине и, зная за собой вину, пообещал заплатить, если я как следует для него постараюсь. Поработав кистью всего одно утро, я намалевал на квадратной сосновой доске вывеску, знак его заведения. На ней сердитая белая женщина (моделью послужила миссис Артур, жена губернатора островной колонии, лейтенанта Джорджа Артура) изо всех сил тёрла мочалкой сидящего в деревянной лохани чёрного младенца, который ей приветливо улыбался, и под всем этим красовалась надпись «Напрасный труд», лозунг питейного заведения, призванный зазывать гостей; появление сего знака знаменовало тот славный факт, что распивочная у Старой пристани, коей владел мистер Капуа Смерть, приобрела наконец официальный статус.
Помимо мысли, что я всего лишь исполнял его просьбу, дополнительным утешением служит мне теперь и то соображение, что мистер Капуа Смерть так или иначе всегда был предрасположен к несчастьям, как видно написанным ему на роду. Он слыл человеком-катастрофой; такую репутацию ему создали страсть к продажным мальчишкам, любовь к резвым женщинам и тихоходным клячам — и тех, и других у него водилась целая конюшня, — а также извращённый вкус по части выпивки: он подавал клиентам пользующийся недоброй славой «хулиганский суп» — нечеловечески крепкий эль-спотыкач, приправленный горькой полынью, «абсент бедняков». Но в тот день, однако, жизнь казалась ему свежей и многообещающей, подобно летнему бризу, что раскачивал на штыре свежеповешенную деревянную вывеску, гордую, как флаг великой державы, вводящий ту в права владения новым островом, — прямо над головой восхищённого мистера Капуа Смерти.
Просто чудо была эта вывеска — да простят мне сей комплимент самому себе, — этот замечательный символ его распивочной, грациозно раскачивающийся из стороны в сторону, такой лёгкий, такой забавный, что он вызывал улыбку на лицах у всех проходивших под ним в дверь заведения на Барракуда-роу, чтобы выпить знаменитого сверхкрепкого эля. Но и они, наверное, здорово бы расхохотались, когда б им сказали, что на самом деле он предвещает нечто совсем иное, нежели «хулиганский суп», рекламой коего, как мы все наивно полагали, он являлся. Даже трудно представить, какую огромную власть имела сия вывеска над нашими судьбами, какими последствиями грозила и мне, и хозяину заведения — последствиями такими катастрофическими, словно не сосновая доска, но сама мадам Гильотина висела тогда над нашими головами. Однако сокрушила нас она не сразу, судьба пока медлила, а до тех пор нас свёл «Напрасный труд».
Мы, разумеется, ничего не знали о надвигающейся беде. Капуа Смерть, сам по себе человек колоритный, красочный, даром что ливерпульский мулат, моей картиною был просто очарован, находя её забавной и поучительной. Он утверждал, что мне удалось в точности передать в ней дух нашего острова. Я снова стал вхож в его заведение, и мне там открыли счёт.
Однако уже на следующий день мистер Капуа Смерть вынужден был закрыть свою распивочную согласно личному распоряжению губернатора Артура, из-за того что там якобы распространяются подрывные идеи. Нашу великолепную вывеску сожгли, а мистера Капуа Смерть за компанию со мной приговорили к двум неделям работы на топчаке — большом колесе, приводимом в движение каторжниками; причём хозяин распивочной получил это наказание за непреднамеренное отравление какого-то судового врача, я же — за самовольный уход от мистера Палмера, каретника.
Это было хотя и весьма неприятно, однако до известной степени терпимо, но в тот вечер случилось непоправимое: в гавань Хобарта неожиданно вошло судно под командой капитана Пинчбека. Теперь он служил шкипером на китобое — в надежде, что ему когда-нибудь улыбнётся удача и он загарпунит француза-соперника; его страсть к мщению, как мне предстояло вскоре узнать, далеко превосходила размерами даже тех левиафанов, коих он столь неутомимо преследовал в Южных морях.
Возымев желание устроить ночную попойку, он получил тем самым повод посетить несколько местных распивочных заведений, в том числе «Железного Дюка», а также «Раскаяние и выпивку» и некоторые другие, убранство коих навело капитана на мысль, будто я начал против него вендетту, избрав оружием серию хитроумных аллегорий, изображавших наставление ему рогов и его медленное удушение галльскими прелюбодеями. Так мне преподали второй урок в области колониального искусства: истинный смысл твоего произведения открывается тебе лишь тогда, когда обнаруживается подлинный его ценитель, но сие сулит лишь новое разочарование.
Вышло так, что капитана Пинчбека пригласили на обед к губернатору, где он продолжил оплакивать судьбу своей несчастной супруги, и случилось это на следующий день после того, как нам пришлось держать ответ за вывеску с надписью «Напрасный труд». Это всё, что мне известно доподлинно, — а уж о чём там у них могла идти речь за уставленным длинными свечами столом под консоме из вомбата, мне остаётся только догадываться.
На следующее утро мне сообщили, что прибыл свежий указ, подписанный самим губернатором Артуром, о переводе меня и мистера Смерти, вся вина коего, видимо, состояла в том, что он имел глупость работать на топчаке в одной компании со мною, в тюрьму на острове Сара-Айленд, где нам предстоит провести ближайшие семь лет, ибо моего сотоварища дополнительно обвинили в отравлении ещё нескольких человек, а меня — беглеца, находившегося в розыске двадцать лет, — в заговоре с целью помешать отправлению правосудия путём присвоения чужого имени.
К сему присовокупили бунт и мятеж, оскорбление национального флага, и прочая, и прочая — преступления, совершённые в период основания колонии человеком, носившим имя, на которое я тогда откликался, что мне пришлось признать. Но теперь, когда меня приговорили к штрафной колонии на Сара-Айленде, я вдруг ощутил, что не хочу отзываться ни на одно имя, кроме своего собственного. В ответ на вопрос, не желаю ли заявить что-нибудь в связи с вынесенным приговором, я отвечал: «Я — Вильям Бьюлоу Гоулд, и моё имя есть песня, которую ещё станут петь».
За оскорбление правосудия мне накинули ещё семь лет, так что в общей сложности получилось четырнадцать.
Назад: VIII
Дальше: X