III
Мой сокамерник по кличке Король ничего не выдаст Побджою. По правде сказать, Король практически никому ничего не выдаст, он вообще практически ничего не говорит, превратился почти в ничто и посвящает всё своё время тихому общению с ангелами. За что я ему благодарен.
Он удивительнейший субъект из всех, кого я знаю, этот Король. Его всегда «много», от него никуда не уйти; его присутствие ощущаешь постоянно, неизменно, везде и повсюду. Иногда для меня он значит не больше, чем ползущий вверх по стенам тонкий зеленоватый налёт. Иногда же я испытываю к нему странное чувство приязни, и моё восхищение его немалыми достижениями не вызывает у меня сомнений. Он постоянно растёт — причём не только в моём мнении, а в буквальном смысле, то есть увеличивается в обхвате, становясь всё более и более представительным, при том что движения его остаются плавными, так сказать поэтическими. Короля словно покачивают волны, Король ныряет в них и выныривает, Король сам движется точно волны. Как ему это удаётся — я имею в виду и его рост, и полное достоинства колыхание, — не имею понятия. Другие сморщиваются и съёживаются, как сушёная груша, при таком скудном рационе, а Король прямо-таки надувается. Я как сосед и собеседник нахожу его непостижимым и похожим на мудреца. Иногда мне приходит в голову, что его округлые формы должны означать куда более близкую степень родства с каким-нибудь восточным божеством, нежели я полагал ранее.
Когда дело всё же доходит до спора, Король постоянно раздвигает границы обсуждаемого предмета чуть ли не до бесконечности, позволяя оппоненту, то есть мне, заходить в своих рассуждениях так далеко, что мои аргументы разоблачают сами себя; они лопаются, точно нарываясь на корягу, и тогда становятся видны все присущие им противоречия и недостатки. Ему можно возражать, утверждая, что он не говорит ничего нового, но как замечательно он это делает!
Вот пример: однажды, видимо находясь в дурном настроении, я заявил ему, что богословы, представляющие Шотландскую пресвитерианскую церковь, создали множество выдающихся трактатов по теологии. Как и всегда, он какое-то время что-то мямлил, якобы отвечая, но я знал, что он обдумывает мои слова и мысли его примерно следующие: не существует ни одного трактата, написанного этими диссидентствующими пожирателями овса, который заслуживал бы такого названия. Я и сам понятия не имел ни о чём подобном, просто по случайности мне посчастливилось когда-то заметить в одном из каталогов, присылаемых Доктору лондонскими книготорговцами, название «Абердин. О шумерах». Вооружившись этой крайне скудной и, возможно, совсем не относящейся к делу информацией, я всадил нож по самую рукоятку: «А не читал ли ты великолепный труд Абердина о шумерах?»
Он ничего не ответил, не высказал никаких предположений. Но это выглядело как обвинение, ещё более красноречивое оттого, что не было высказано вслух. Я почувствовал, как всё во мне закипело, а затем ощутил, что стал краснее, чем отбивная, но на том дело и закончилось, и мы оба это знали, я оказался уличён в плутовстве, хотя, как всегда, он больше не заговаривал об этом, а я сам уже не поднимал сию тему.
Есть в нём какое-то едва ли не царственное величие. Мне доводилось несколько раз видеть, как даже Побджой прямо-таки столбенел в присутствии Короля, хотя, разумеется, Побджой едва ли замечает то, что вижу я, и всё равно он крутит носом и морщится, словно проглотил лимон, и я уверен, что сфинктер у него сжимается, а это бывает в двух случаях: либо когда люди чувствуют чью-то власть, и немалую, либо когда страшно воняет.
Но по правде сказать, Король нравился бы мне более, когда бы он был чуточку более открыт и прост с другими. Он не делает никаких попыток завязать дружбу с Побджоем, и, хотя я постоянно призываю его помнить об очевидных преимуществах общения с людьми, он так и не проявил желания поучаствовать ни в метании экскрементов, ни в устраиваемых мне взбучках. Ну что же, таков его выбор, и я знаю, что у него на то есть свои резоны. Дуб не может согнуться, как ива. Короля делает примечательным человеком кое-что поважней, чем умение вовремя сказать лебезяще-приветливым тоном: «Привет, дружище!» или «Славно поболтали!»
Возьмём цвет его лица. Большинство из нас в камерах вскоре становятся бледнее свинцовых белил Доктора, но Король, будто в силу некой доставшейся от царственных предков врождённой династической особенности, наподобие выдающейся челюсти Габсбургов, отличается также, по-видимому, и уникальною пигментацией, ибо с каждым днём становится всё смуглее; его кожа темнеет, а в последнее время даже и зеленеет, что начинает меня тревожить.
Но он не снисходит до проявлений беспокойства по этому поводу: ни одного словечка, выражающего жалобу или страдание, не срывается с его губ.
Плавая кругами по злосчастной камере, я иногда вспоминаю — да, что уж, признаюсь и в этом, — вспоминаю с завистью свою жизнь здесь в то время, когда только сюда попал. Ибо я пришёл к мысли, что главное в сей жизни есть траектория, и, хотя тогда я не ждал от неё ничего хорошего, всё-таки она подобна траектории пушечного ядра, которым выстрелили в выгребную яму: ядро летит, сквозь дерьмо, но летит.
По глазам Побджоя — тусклым, собачьим — я догадываюсь: он знает, что история с рыбами пошла по второму кругу; он догадывается, что я по памяти воспроизвожу рисунки из первой «Книги рыб», которую у меня столь безжалостно отобрали. Но вот чего Побджой не знает, так это того, почему я их рисую. Чего Побджой не знает, так это того, что я собираюсь написать: хронику жизни, запечатлённую кровью.