II
Первый час утра; вслед за сильным звонком вбегает в мой кабинет Глумов, на лице которого я читаю, что он намерен в чем-то поймать или уличить меня.
Накануне мы с ним таки поспорили. По обыкновению, он предложил загадку: отчего умственный уровень упал везде, во всех отраслях человеческой деятельности, исключая железнодорожной? – и, по обыкновению же, я отвечал, что прежде надобно еще доказать понижение умственного уровня, а потом уж искать причину, так как, по мнению моему, умственный уровень не только не понизился, но, с божьего помощью, идет все в гору и в гору. В подтверждение я сослался на музыку и указал на блестящую плеяду молодых русских композиторов, на ее стремление осмыслить мир звуков, приспособить его к точному выражению разнообразнейших жизненных функций, начиная от самых простейших и кончая самыми сложными.
– Прежде, – говорил я, – музыка выражала только неясные ощущения печали и радости, да и тут все зависело не столько от содержания звуковых сочетаний, сколько от замедления или ускорения темпа. Теперь же найдены такие звуковые сочетания, в которых можно уложить даже полемику между Сеченовым и Кавелиным. И ты ни разу не ошибешься определить: когда полемизирует Сеченов и когда – Кавелин.
– То есть тебе скажет Неуважай-Корыто: вот это поет Сеченов, а это – Кавелин, – и ты должен верить.
– Нет, не Неуважай-Корыто, а ты сам поймешь, что Сеченов – basso profondo, а Кавелин – tenore di grazia.
– Да ведь и Катков, братец, basso profondo!
– Ну, нет, Катков – это симфония особого рода!
Тем бы, может быть, разговор наш и кончился, но Глумов вдруг запел. Сначала он прогремел коронационный марш из Мейерберова «Пророка», а вслед за тем проурчал несколько тактов из Vorspiel’я к «Каменному гостю». Проделавши это, он как-то злорадно взглянул на меня.
Признаюсь: при всем несовершенстве голосовых средств Глумова, разница была так ощутительна, что мне сделалось неловко. Действительно, думалось мне, есть в этом Vorspiel’е что-то такое, что скорее говорит о «посещении города Чебоксар холерою», нежели о сказочной Севилье и о той теплой, благоухающей ночи, среди которой так загадочно и случайно подкашивается жизненная мощь Дон-Жуана.
– Да ты Неуважай-Корыто знаешь? – вдруг спросил меня Глумов.
– Немного знаю, а что?
– Ладно. Завтра скажу.
Он ушел, не произнеся больше ни слова. Теперь он явился.
– Идем! – сказал он, злорадно потирая руки.
– Куда? зачем?
– Говорю: идем!
Через четверть часа мы были в квартире Неуважай-Корыта. Я с любопытством осматривался кругом, ибо здесь, в этих стенах, разработывался тип той новой музыки, которой предстояло изобразить полемику Сеченова с Кавелиным. Лично Неуважай-Корыто не был композитором (он, впрочем, сочинил музыкальную теорему под названием «Похвала равнобедренному треугольнику»), но был подстрекателем и укрывателем. Он осуществлял собой критика-реформатора, которого день и ночь преследовала мысль об упразднении слова и о замене его инструментальною и вокальною музыкой. Мы застали его в халате, пробующим какой-то невиданный инструмент, купленный с аукциона в частном ломбарде (впоследствии это оказалась балалайка, на которой некогда играл Микула Селянинович). Это был длинный человек, с длинным лицом, длинным носом, длинными волосами, прямыми прядями падавшими на длинную шею, длинными руками, длинными пальцами и длинными ногами. Халат у него был длинный, обхваченный кругом длинным поясом с длинными кистями. Это до такой степени было поразительно, что самый кабинет его и все, что в нем было, казалось необыкновенно длинным.
– Вот тебе, Никифор Гаврилыч, новый адепт! – представил меня Глумов.
– Очень рад! очень рад! Мы немного знакомы, но на почве музыки покуда еще не встречались… позвольте приветствовать!
Он протянул мне обе свои длинные руки и так сжал мои в своих костлявых пальцах, что мне показалось, словно я попал в передел к самому «Каменому гостю».
– И скажу вам, – продолжал он, – что вы пожаловали очень кстати, потому что Василий Иваныч здесь.
– Василий Иваныч? кто же такой этот Василий Иваныч? – легкомысленно спросил я.
Неуважай-Корыто сначала удивился и даже откинулся корпусом назад, но потом вспомнил нечто, ударил себе по лбу и снисходительно улыбнулся.
– Да! что ж я! – воскликнул он, – я и забыл, что вы новичок! Вы знаете Мусоргского, Римского-Корсакова, Кюи – и думаете, что с вас этого будет! Но мы, батенька, – совсем другое дело! Мы так легко не удовлетворяемся! Мы не отдыхаем-с! Мы ищем, и находим-с! И находим – Василья Иваныча-с!
Сказавши это, он троекратно вздрогнул от наслаждения и начал длинными ногами шагать по длиному кабинету, ежеминутно длинными руками отбрасывая назад длинные волосы.
– Да-с! – продолжал он, – Василий Иваныч – это, доложу вам, своего рода аэролит-с! Бывает это! Бывает, что вокруг царствует полнейшее и гнуснейшее затишье – и вдруг словно камнем по лбу хватит! Это – Василий Иваныч!
– Да что за Василий Иваныч такой? откуда ты его выкопал? – заинтересовался Глумов.
– Ну, нет! Это покуда еще секрет! Он у нас еще под спудом! Вот мы его сначала выдержим, вышлифуем, а потом и отдадим Ларошам на поругание!
– По крайней мере, покажешь ты его нам?
– Нет, и не покажу. Услышать вы его услышите, а видеть – ни-ни. Вот он у меня здесь, в этой комнате, рядом. С полчаса тому назад он позавтракал и теперь спит. Вообще он ведет удивительно правильную жизнь: половину дня ест и спит, другую половину – на фортепьяно играет. Представьте себе, он никогда никакой книги не читал, кроме моих критических статей да еще полного собрания либретто, изданного книгопродавцем Вольфом!
– Но ежели он ничего не читал, то ведь умственный его кругозор…
– Должен быть ограничен, хочешь ты сказать? – Я совершенно с тобою согласен. Но мы нашли его так недавно, что ничего еще не успели сделать для умственного его развития; это придет со временем. Впрочем, дело не в том, откуда он почерпает содержание для своего творчества, а в том, что у него есть это содержание, и он относится к нему вполне правильно. Жизнь целой вселенной есть не что иное, как бесконечный контрапункт – вот исходная точка. До сих пор он поднял только один край завесы, он наблюдал только простые и несложные явления, но надобно видеть, с какою изумительною осязаемостью он их воспроизвел! Засим, когда он от простых задач постепенно будет переходить к более и более сложным, то сам собою придет и к воспроизведению бесконечного: это уж наша забота, как направить его!
При этих словах он инстинктивно оттопырил губы и испустил звук вроде трубного. Вероятно, под влиянием идеи бесконечного он вспомнил о Страшном суде.
– Он скоро проснется! Вы услышите его! – продолжал он после кратковременной остановки, подойдя к спущенной портьере и заглядывая в соседнюю комнату. – Вот он уже плюнул – верный знак, что скоро проснется!
И действительно, не прошло минуты, как мы услышали такое чудовищное зевание, что я разом перенесся воображением в зало Мариинского театра, в одно из представлений «Псковитянки».
– Каков по̀шиб зевоты! – воскликнул Неуважай-Корыто и вдруг ударил себя по лбу, – ба! идея!
Он подбежал к письменному столу и что-то наскоро написал на листе бумаги. Потом он взял этот лист и поднес его к моим глазам. Я прочитал: «Симфоническая рапсодия (A-dur): чиновник департамента разных податей и сборов, зевающий над чтением музыкального обозрения г. Лароша».
– Департамент разных податей и сборов уже не существует, – сказал я, – он распался надвое: на департамент окладных сборов и департамент неокладных сборов.
– Благодарю вас! ваше замечание важнее, нежели вы полагаете! Мы обязаны изображать в звуковых сочетаниях не только мысли и ощущения, но и самую обстановку, среди которой они происходят, не исключая даже цвета и формы вицмундиров. Все должно быть слажено так, чтоб никто не мог уличить нас в клевете.
В это мгновение из соседней комнаты донесся новый звук: Василий Иваныч отдувался.
– Опять идея! – воскликнул Неуважай-Корыто, снова подбегая к письменному столу.
Я прочитал: «Симфоническая идиллия (f-moll): Ной, после известного злоупотребления виноградным соком, просыпается и не понимает, что вокруг него происходит».
– Это для Василия Ивановича?
– Да, для него. Разумеется, постепенно. Сначала он обработает тему о чиновнике департамента окладных сборов, а потом и к Ною приступит. Кстати, не забыть бы! надо купить для Василия Ивановича Священную историю…
– Ты, брат, с картинками! – посоветовал Глумов.
– Господи! прости наши прегрешения! – вдруг раздалось в соседней комнате.
– Слышите! слышите! кажется, он говорит! – как-то испуганно засуетился Неуважай-Корыто.
– Да; а что?
– Он никогда… никогда не говорит! Это новость! Василий Иваныч! батюшка! что с вами?
– Му-у-у!
– Вот это – так! Он всегда выражает свои ощущения простыми звуками! Иногда это очень оригинально выходит. Однажды он вдруг крикнул: «ЫЫ!» – и что бы вы думали! сейчас же после этого сел за фортепьяно и импровизировал свою бессмертную буффонаду: «Извозчик, в темную ночь отыскивающий потерянный кнут»!
– И ты так-таки и не покажешь нам автора этой бессмертной буффонады? – упрекнул Глумов. – Господи! хоть бы глазком на него взглянуть!
– Нельзя, душа моя! Я тебе говорю: он под спудом у нас! Пускай он там, в той комнате, для нас поиграет, а мы его отсюда послушаем! Василий Иваныч! – крикнул он, – пришли господа, которые желают вас послушать! Сыграйте, голубчик! И знаете ли что: сыграйте-ка сначала «Поленьку»!
– Го-го-го! – откликнулся Василий Иваныч.
Мы еели все трое на диван: Неуважай-Корыто посередке, мы с Глумовым – по бокам. Раздался аккорд.
– Слушайте! слушайте! дишканты! заметьте работу дишкантов! – шепнул нам Неуважай-Корыто, сдерживая дыхание.
Действительно, дишканты работали сильно; Василий Иваныч необыкновенно быстро перебирал пальцами по клавишам верхнего регистра, перебирал-перебирал – и вдруг простукал несколько нот в басу.
– Это – няня Пафнутьевна! – шепотом объяснил Неуважай-Корыто.
Опять дишканты; щебечут, взвизгивают, и все словно на одном месте толкутся, и вдруг – бум! – опять няня Пафнутьевна! Бум-бум-бум! – и снова дишканты! Защебетали, застрекотали – бум! – и затем хаос… Руки забегали по всей клавиатуре от верхнего конца до нижнего и наоборот…
– Поленька поссорилась с Пафнутьевной…
Пауза. Неуважай-Корыто, не сводя глаз с портьеры, хватает нас обеими руками за рукава сюртуков, как бы желает воспрепятствовать, чтобы мы не ушли. Глумов открывает рот, чтобы что-то сказать, но Неуважай-Корыто мгновенно закрывает ему рот рукою и делает головою жест не то умоляющий, не то приказательный. Пауза длится пять минут, после чего игра возобновляется. В деле принимают участие уже только две самые верхние октавы, на пространстве которых пальцы Василия Ивановича без устали переливают из пустого в порожнее; темп постепенно замедляется и впадает в арпеджио.
– Поленька просит прощения! – чуть дыша, произносит Неуважай-Корыто.
Бум! – Пафнутьевна не прощает! Звуки сливаются; дишканты, басы, средний регистр – все смешалось. Руки Василия Иваныча аккордами забегали по клавишам… бац! кто-то всем телом сел на клавиатуру и извлек…
– Это примирение! – воскликнул Неуважай-Корыто и поднял такой гром ладонями, что можно было подумать, что они у него костяные.
– Каково? – обратился он к нам, когда в соседней комнате водворилась тишина.
– Хорошо, братец! – ответил Глумов, – только вот чего я не понимаю: почему это «Поленька», а не «Наденька»?
– Глумов! ты ничего не смыслишь! ты не понимаешь даже, что у Наденьки совсем другой музыкальный образ, нежели у Поленьки! Наденька мечтательна и сентиментальна, Поленька – бойка и игрива. Наденька никогда не ссорится с Пафнутьевной, Поленька – на каждом шагу! Наденька – f-moll, Поленька – C-dur. Неужели, наконец, это не ясно?
– Ясно-то ясно, а все-таки…
– Глумов! ты профан! Василий Иваныч! душенька! Слышите, Глумов утверждает, что это «Наденька», а не «Поленька»!
– Цырк!
– Вот видишь – он рассердился! И он не будет больше играть! Нельзя так, душа моя! Ведь он художник! он очень на эти вещи чувствителен!
– Цырк! цырк! цырк! – раздавалось за портьерой.
– Теперь – кончено! теперь – он ни за что не станет играть! А кто виноват? Нельзя так, мой друг! Ежели ты ничего не смыслишь в музыке, то это тем меньше дает тебе прав оскорблять человека… художника!
– Господи, да разве я намеренно? разве я знаю ваши обычаи? Ты бы сказал, что сомнений не допускается! Хочешь, я у него прощения попрошу?
– Хорошо, только это еще вопрос! Он художник, а для художника раскаянье – еще не все! Не в том дело, что ты просишь забыть о своей опрометчивости, а в том, что тут есть прискорбный факт, которого уничтожить нельзя! Это не какой-нибудь Мендельсон-Бартольди, у которого («Гебриды») нельзя понять, море ли плещет или пьяные матросы покачиваются (однако и у него есть уже представление о «качке»! – прибавил он, приложив длинный палец к длинному лбу), – это Василий Иваныч… понимаешь? Тот Василий Иваныч, у которого всякий звук так типичен, так ясен и реален, что он имеет полное право требовать, чтоб слушатель, без всякого предуведомления, прямо, сказал: да! это она! это «Поленька»! И ежели нашелся слушатель, который этого не сказал, ежели…
– Постой! я все-таки попробую! может быть, он и простит! Василий Иванович! батюшка! – обратился Глумов по направлению к соседней комнате, – по глупости ведь я! Ну, какая же это «Наденька», ежели вы говорите, что это «Поленька»! Простите же, голубчик, да сыграйте еще что-нибудь!
Но Василий Иваныч ни одним звуком не ответил на мольбу Глумова. Мы приняли бы это молчание в неблагоприятную сторону, если б Неуважай-Корыто не успокоил нас.
– Не цыркает – значит, смягчается! – шепнул он, – самолюбив он у нас – страшно! У всех этих художников раны какие-то – точно под Севастополем они изувечены! Прикоснись только – беда! Просите, просите еще!
– Ты-то что ж стоишь! проси! – толкнул меня Глумов.
– Василий Иваныч! – начал я, – за что же я-то наказан! Я-то, собственно, ведь ни на минуту даже не усумнился, что это «Поленька»!
– Му-у-у! – слабо раздалось по ту сторону портьеры.
– Ну, вот! слава богу! отлегло! – более знаками, чем словами, объяснил нам Неуважай-Корыто и, обратившись к портьере, громко прибавил: – Василий Иваныч! милейший! И в самом деле! сыграйте-ка… ну, что бы такое? ну, вот хоть ваш «симфонический tableau de genre»: «Торжество начальника отделения департамента полиции исполнительной по поводу получения чина статского советника»… сыграете?
– Го-го-го!
Мы опять в том же порядке уселись на диван; но Неуважай-Корыто выпятился несколько вперед и простер перед нами руки.
– Начинается! – шепнул он.
Tremolo в нижнем регистре, потом tremolo в среднем регистре, наконец tremolo в верхнем регистре. Pianissimo, piano, sforzando, forte, fortissimo, потом diminuendo, piano, pianissimo – раз десять одно и то же.
– Это он мечтает. Что лучше, – спрашивает он себя, – чин статского советника или орден святыя Анны второй степени?.. Заметьте эту фразу: святы-ы-ы-ыя Анны-и! Заметьте, как он вдруг обрубил: Анны-и!
Василий Иваныч пальцем ударяет в нескольких местах по клавишам – это «переход». Затем следует трель, которая попеременно проделывается во всех регистрах и из-за которой смутно выступает какой-то мотив. Не то «во лузях», не то «по улице мостовой», не то «шли наши ребята»…
– Он охорашивается перед зеркалом… слышите: ззз? – Это щетка по голове ходит… А вот и песни… слышите, русская песня раздается? – это он детство вспоминает… Он – сын попа… слышите эту трель в дишканту – это ви́ца! Ви́ца свистит!
Минутная пауза («он идет в департамент!»). Несколько раз сряду повторяется звук, образуемый двумя соседними клавишами, ударяемыми одновременно («он пришел в департамент и снимает калоши… слышите, шлепают!»), потом рррр… («это сторож Михеич харкает!») и вдруг – бум! бу-ми-бум! бум-бум!
– Директор звонит! – в ужасе шепчет Неуважай-Корыто.
Coda; отдаленные звуки альпийского рожка и тирольской песни… чок-чок-чок!
– Директор целует его!
Sforzando, forte, fortissimo… Дишканты звенят, средний регистр подзванивает, басы рокочут… Общий торжественный гимн – во вся. Раздаются несколько аккордов «Славься!» – и утопают в невыразимой трескотне.
– Слышите: какофония? – это поздравляют его разом все прочие начальники отделения, а также сослуживцы и подчиненные. Слышите: оттолчка в басу? – это экзекутор! Но так как все они не имеют ни малейшего понятия о правильной постройке звуковых сочетаний, то понятное дело, что хор выходит, как говорится, кто в лес, кто по дрова…
Первая часть кончена. После пятиминутного антракта начинается вторая часть. Я не буду, впрочем, следить за игрой Василия Иваныча, а поделюсь с читателем только объяснениями Неуважай-Корыто.
– Он возвращается домой и передает жене о случившемся. Allegro energico, в котором выражается его признательность начальству. Слышите! слышите! дишканты! дишканты! Это дети веселой гурьбой врываются в комнату и поздравляют отца. Но вот и дети, и жена уходят, он остается один. Чу! звуки пастушьей свирели! Lentamente con tranquilezza. Опять отзывается прошлое. Воспоминания плывут, плывут… Серый дом, нетопленная печь, отец – поп, мать – попадья, на столе – полштоф сивухи… Слышите: буль-буль – это они наливают вино… А на дворе – он! Он засучил рубашонку и шлепает по грязи… шлеп! шлеп! шлеп! Трах! полетели брызги – он упал в лужу… слышите: в дишкантах! – это брызги! – Вот он барахтается, а в это время издали доносится удалая песня дьячка, возвращающегося из кабака… Ближе, ближе – и вот…
Целый гром льется на нас из-за портьеры. Я прислушиваюсь и узнаю «Вниз по матушке по Волге»… Но под пальцами Василия Иваныча она скорее похожа на «херувимскую» Львова, нежели на разгульную бурлацкую песню.
– Чи-рик! Чи-рик! – продолжает объяснять Неуважай-Корыто, – allegro giocoso… Это поздравляют департаментские сторожа. Слышите, как отбивает нижнее do, – это Михеич; а там вверху, словно брызгами, вторит ему si-bemol – это разливается директорский курьер Семенчук… Пятирублевая бумажка – заметьте, как мимоходом удивительно обрисован Дмитрий Донской! – полагает предел этим восторгам. Общий гимн, на манер «Тебе бога хвалим»…
Вторая часть кончена.
Часть третья. Содержание ее: пирушка по случаю получения чина статского советника. Подают пирог («с сигом и с капустой! слышите! слышите! как запахло! слышите, как звякают ножи и вилки, как сыплются на тарелки крошки сига, как чавкает экзекутор Иван Михайлыч!»). Чи-рик! чи-рик! Agitato. Входит отставной, похожий на старинной формы подсвечник, губернатор, находящийся двадцать лет под судом и пользующийся лишь половинной пенсией. Выпив предварительно рюмку очищенной, он начинает «рассказ» о претерпенных им бедствиях. Двадцать лет, говорит он, я был губернатором и двадцать же (tremolo) лет нахожусь под судом! Самое дело о моих гнусных преступлениях пропало в сенате, – а меня все не реша-а-а-а-а-ют, и я все еще нахожусь на половинной пенсии! И вот теперь, вместе с многими другими генералами, я состою в качестве загонщика при Самуиле Соломоныче Полякове! («Заметьте этот рассказ! он весь держится на одной ноте, то замедляемой, то ускоряемой!») – Милости просим, ваше прево-о-о-о-сходительство! – говорит виновник торжества, – хоть я и забыл вас пригласить, однако в такой день и для незваных кусок пирога найдется! («Заметьте эту фразу: «х’ть я и забы-ы-ы-ыл ва-ас пригл’сить»… а какова язвительность этого sol-dièze! заметьте, как отодвигаются стулья, чтобы дать место новому гостю… тррр… тррр… изумительно!») Опять еда; ножи звякают, крошки пирога сыплются. Подают шампанское. Василий Иваныч по ту сторону, а Неуважай-Корыто по сю сторону портьеры подражают губами хлопанью пробок. Входит еврей. «Насе вам поцтение! – подпевает Неуважай-Корыто, – кольцы, броски хороси! и помада, и духи!» («Понимаете? это, собственно говоря, полемический прием! Это Мендельсон-Бартольди и Мейербер… жиды!») Жида обступают, торгуются с ним и в заключение показывают свиное ухо. Жид убегает. Общий хор (alla capella), оканчивающийся приглашением на преферанс.
Четвертая часть. Иван Михайлыч объявляет семь в червях. Отставной губернатор подсматривает в карты и, видя, что Иван Михайлыч принял туза пик за туза червей, провозглашает: «Вистую и приглашаю – в темную!» Мгновенно обнаруживается роковая ошибка. Трио: он (я) без трех! – к которому незаметно присоединяются голоса прочих. Тррах! – раздается раздирающий уши звук…
– Конец еще не доделан, – объясняет Неуважай-Корыто, – мы даже не знаем, следует ли остановиться на четвертой части или написать еще с десяток частей. Некоторые из «наших» говорят, что надо ограничиться четвертою частью, но Василий Иваныч, а вместе с ним и я полагаем, что необходимо продолжать. Не забудьте, что вслед за праздником у виновника торжества должно последовать приглашение от Ивана Михайлыча, у которого, кстати, жена родила, потом приглашение (на селедку) от находящегося под судом губернатора, где гости уличают хозяина в нечистой игре в карты; потом наш герой едет благодарить директора (который знакомит его с своею женою), потом – министра, и наконец, поблагодарив всех, убеждается, что ему ничего больше не остается, как благодарить создателя. Ежели ограничиться только четырьмя частями, то придется все это оставить. Не правда ли, жалко?
– Да еще как жалко-то! Не оставляй! Слушай! у него поясница… надежная?
– Поясница у него – удивительная!
– Пусть продолжает! пускай пишет все десять частей!
– Василий Иваныч! голубчик! вот и Глумов на нашей стороне! он тоже говорит, что надо продолжать!
– Му-у-у!
– Итак, будем продолжать! – говорил Неуважай-Корыто, весело потирая руки, – а теперь, господа, не хотите ли чего-нибудь легонького, буффонаду какую-нибудь… например: «Извозчик, отыскивающий в темную ночь потерянный кнут»?
Но мы уже ничего не слушали. Мы наскоро простились с гостеприимным хозяином, наскоро накинули шубы на плечи и выбежали на улицу.
Некоторое время мы шли подавленные, ошеломленные.
– И ты не хочешь понять, отчего нынче так много самоубийств! – вдруг обратился ко мне Глумов. – Вот хоть бы этот самый Василий Иваныч… как освободится он от этих звуков, которые со всех сторон осаждают его, которые, как он ни беги от них, все-таки настигнут его? Одно средство… прорубь!