Книга: Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
На главную: Предисловие
Дальше: Вечер второй* Audiatur Et Altera Pars[3]

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Собрание сочинений в двадцати томах
Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы

Пошехонские рассказы

Вечер первый
По сеньке и шапка

Андроны едут…
(Изречение)
Никогда не жилось мне так весело, как в то время, когда я служил в Можайском гусарском полку. Удивительная тогда во всем простота царствовала. Нынче молодому человеку и пожить-то в свое удовольствие нельзя, ежели, по крайности, хоть до тройного правила арифметику не прошел. Говорят тебе: «Какие ты можешь, скотина, удовольствия или огорченья испытывать, коль скоро ты даже именованных чисел не знаешь!» А прежде с корнета ничего такого не спрашивали. Был бы верный слуга отечеству да по части женского пола чтобы все в исправности состояло – вот и только. Перед тем, кто этими качествами обладал, все двери были настежь. Молодого человека ласкали, баловали, а частенько где-нибудь в укромном уголку не обходилось и без посредничества плутишки амура, в качестве третейского судьи. Ибо кому же из юных воинов удовольствие сие не представлялось привлекательным и полезным?
Я только что был произведен в корнеты. Телосложения я был столь состоятельного, что могу сказать смело: все девицы смотрели на меня с удовольствием. Но так как маменька не позволяла мне жениться, то я больше льнул к дамам, между коими были преаппетитные, особливо одна черненькая. Но и за всем тем, перебирая на склоне дней мои воспоминания по сему предмету, я со вздохом восклицаю: сколь многого я не выполнил, а иное и совсем из виду упустил! Но теперь уже не воротишь.
Полк наш частенько-таки перекочевывал из губернии в губернию, но нигде по части женского продовольствия недостатка не ощущалось. Наконец, однако ж, на довольно продолжительное время расквартировали нас в К-ом уезде Т-ской губернии – тут уж не только мы, офицеры, но и солдатики вплотную пожуировали. Впоследствии, когда наш эскадрон выступил в поход против турок, то бабы со всего села верст шестьдесят, под предлогом музыки, за нами шли и выли… Вот как выразительно говорит иногда язык природы!
Это была самая веселая стоянка. Помещиков множество, и все прегостеприимные. У всякого или жена, или дочери, или свояченицы, а иногда и то, и другое, и третье вместе. У некоторых, сверх того, дульцинеи. Последние хотя и без кринолинов, но у иной и принцессы природные дары не в такой исправности. Юные воины переезжали из усадьбы в усадьбу и катались как сыр в масле. Закуски и лакомства целый день не сходили со стола, а кроме того: псовая охота, езда с барышнями на тройках, рыбная ловля, прогулки в лесу… А вечером – танцы. Далеко за полночь, после обильного ужина, в зале постилались на полу перины, и все спали вповалку. Случалось тут кое-что и неладное, ну да в корнетском чине и осудить за сие строго нельзя.
Вскоре, однако ж, наступила отмена крепостного права – и куда все эти перины и дульцинеи девались!
Юные нынешние корнеты! по совести вас спрошу: не лучше ли сим естественным способом время проводить, нежели о сухих туманах спорить, от каковых споров и до превратных толкований, пожалуй, недалеко.
Но в глубокую осень и в весеннюю ростопель случались дни, когда поневоле приходилось коротать время в своем кружке, на глазах старших. О старших вообще должно сказать, что они ездили к соседним помещикам только в дни семейных торжеств, а прочее время собирались между собой, резались в штос и пили пунш. Но были и такие, которые в карты не играли, а только пунш пили. В числе последних был и незабвенный майор Горбылёв. Пил он пунш без счета и надежды на опьянение и во время питья любил порассказать разную бывальщину. Майором он служил с испокон веку, изъездил на верном коне всю Россию, многое видел, но еще больше того не видал. Но главный интерес его рассказов заключается в том, что во всех обстоятельствах его жизни, прямо или косвенно, принимала участие нечистая сила. То в виде домового, то в виде лешего, то прямо в виде черта. А ведьм, русалок и лешачих перевидал он без числа. И от всей этой нечисти, благодарение богу, благополучно избавлялся, кроме, впрочем, домового, который до самой смерти, после пунша, его по ночам душил.
Мы, молодежь, с увлечением внимали его бесконечным рассказам, почерпая в них полезные для себя указания на случай встречи с лешим или с лешачихой. Вот, бывало, на дворе дождь, но дорогам невылазная грязь стоит, а мы заберемся к доброму старому майору, обсядем кругом и слушаем.
Некоторые из его рассказов я счел своевременным публиковать. Давно бы мне пора на сию стезю вступить, да все думалось: авось бог помилует! Даже и теперь, когда сделалось ясным, что ни грехам моим надежды на помилование нет, – даже и теперь до последней минуты колебался, что̀ лучше публиковать: рассказы майора Горбылёва или «Поваренную книгу»?
Однако ж не решился на последнее, потому что повар я уж совсем плохой. А после рассказов Горбылёва, быть может, опубликую рассказы ротмистра Возницына, а потом и прочих господ офицеров. Смотришь, время-то и пройдет.
Рассказы майора Горбылёва
«Расскажу вам, господа, как я однажды с чертом в карты играл.
Было время, когда я страстно карты любил. С утра до вечера штосы срезывал или банк метал, и, признаюсь, довольно-таки удачно. И так к этой операции привык, что, даже походом идучи, не раз на седле банк метал.
Вот только стояли мы в Могилевской губернии, в местечке одном, и говорит мне жидо̀к: «Сегодня вечером в клубе польский граф будет». Прекрасно. Прихожу, вижу: действительно, новое лицо в клубе появилось, а около него наша молодежь так и вьется. Одет франтом; на рубашке брильянтовые запонки чуть не с лесной орех; из себя – молодец. «Угодно?» – говорит. «С удовольствием».
И начал он меня жарить. И сам банк заложит, и мне заложить предложит – бьет одну карту за другой, да и шабаш. А я, по несчастию, в то время полковым казначеем был. Все, что принес с собой, в полчаса спустил, домой за подкреплением сходил – и опять только на полчаса хватило. Словом сказать, в такой азарт вошел, что и за казенный ящик принялся. А он сидит, только карты вскидывает да улыбается…
Думал я сначала, не на шулера ли напал, однако сколько ни следил – чисто мечет! Аккуратно, не спеша, карта за картой, точно говорит: «Глядите!» Одно только подозрительно: перчаток с рук не снимает, так в них и мечет. А я между тем уж двадцать тысяч проиграл – неминучее дело под суд идти. С досады стал придираться. «Извольте, говорю, перчатки снять!» – «Это почему?» – «Да так, говорю, без перчаток вам ловчее будет!» Слово за слово, он меня, я его… Схватил, знаете, во время перепалки я его за руку, а у него вместо руки-то – лапа гусиная! Я так и обомлел, а он как загогочет! Да так это тоскливо да тяжко, что, сколько тут ни было народу, все разом вон из клуба так и прыснули!
А я как вцепился обеими руками в лапу его, так и застыл. И вижу, что у него и изо рта, и из носу, и из ушей – змеи поползли. А сзади – рыла́ мохнатые. Хочу крикнуть – язык не поворачивается; хочу крестное знамение сотворить – рук отцепить от него не могу. Наконец, чувствую, что он меня самого за собой куда-то тащит…
И представьте себе, в эту самую минуту, как мне уж пропасть приходилось, вдруг, на мое счастие, в кухню петуха принесли! Его на котлеты резать хотели, а он возьми да и запой! Вижу: побледнел мой граф, как мертвец, и зашатался. Шатался-шатался и в одну секунду, в моих глазах, словно в воздухе растаял… Тут только я понял, с каким «графом» я в карты играл.
А денежки мои между тем на столе остались. Разумеется, я сейчас же их обобрал и казенный ящик пополнил. А на другой день, на том самом месте, где он метал банк, подковку серебряную двухкопытную нашли. Это, значит, «он» впопыхах с ноги потерял.
Подковка эта и теперь у меня хранится, но с тех пор я только пунш пью, а карт в руки не беру».

 

«А вскоре после того и еще происшествие со мной было. Стоял я в это время уж в Киевской губернии, под Чернобылом.
Ну, сами молоды, знаете, каково барану без ярочки жить. А Хиври, да Гапки, да Окси так мимо и шмыгают, и все чернобровые. Я в то время песню знал: «И шуме́, и гуде́, дробен дождик иде́», – сидишь, бывало, на крылечке у хаты и поешь, а они, шельмы, зубы скалят. Одну ущипнешь, другую… Вечером ляжешь спать – смерть! Вот я одну и наметил.
– Как тебя зовут?
– Наталка.
– Знаю. Наталка-Полтавка…у Нижнем на ярмарци видав… Ну, так как же, Наталочка, будешь, что ли, со мной по-малороссийски разговаривать?
– Не знаю, говорит, чи буду, чи нет. Вам, пане, може, паненочку треба?
– Ну их, говорю. Що треба, що не треба… у всех у вас секрет-то один. А ты ужо приходи, так я тебе гривенничек пожертвую.
Действительно, как только смерклось – пришла. Разумеется, кровь во мне так и кипит. Запаска – к черту, плахта – к дьяволу… и-ах, го-о-лубушка ты моя! И вдруг… чувствую, что сзади у нее что-то шевелится…
– Що се таке́?
– А это, говорит, фист.
– Как фист?
– Ведьма же я, милюсенький, ведьма…
Вот так праздник! Человек распорядился, совсем уж себя, так сказать, предрасположил – и вдруг: ведьма, фист!..
Являюсь на другой день к полковнику. Докладываю. И что ж бы, вы думали, он мне ответил?
– Ах, простофиля-корнет! не знает, что в Киевской губернии каждой дивчине, в числе прочих даров природы, присвояется хвост! Стыдитесь, сударь!
Разумеется, с тех пор я уж не стеснялся. Только, бывало, скажешь: «Убери, голубушка, фист!» – и ничего. Все равно, что без хвоста, что с хвостом.
Но Наталки я больше не видал, а только слышал, что она, пришедши от меня, целую ночь тосковала, а под утро села верхом на помело и вылетела в трубу».

 

Рассказавши это происшествие, майор грустно поник головой и некоторое время тихо-тихо напевал себе под нос: «И шуме́, и гуде́»… И вдруг крупная слеза, как тяжелая капля дождя, громко шлепнулась в его пунш.

 

«Да, – проговорил он торжественно-взволнованным голосом, – что там ни утверждай философы, а без женского пола не проживешь. Царь Давид на что был – и тот согрешил. А царь Соломон даже и очень. Впрочем, вы, молодые люди, лучше других это знаете.
И не только мы, род человеческий, но даже животные – и те к женскому полу непреодолимое стремление чувствуют.
Знал я одного общественного быка, так даже слов не могу подобрать, какой это удивительный бык был! Точно человек!
Надо вам сказать, что в наших деревнях бык – вроде как должность общественная. Староста, сотский, десятский и бык. В иной деревне ни сотского, ни десятского нет, а бык непременно всегда и везде. И содержится он на общественный счет, потому что он гений-хранитель крестьянского стада, он – ручательство, что коровий род не изгибнет вовек. Ибо что значит корова без быка?
Но, подобно людям, и быки бывают разных достоинств. Бывают быки небольшие, но солощие, и наоборот. Бык деревни Разуваевой принадлежал к числу первых. Он был так умен, что мог бы получить аттестат зрелости, если бы не требовалось древних языков. Пять лет сряду высоко держал он свое знамя и не только не думал положить оружие, но даже нимало не отяжелел. Мужички нарадоваться не могли и жили за ним, как за каменной стеной. Как вдруг у соседнего помещика явилась корова Красавка, которая все мужицкие упования рассеяла в прах.
Рассеять мужицкие упования очень легко, господа. Иногда мужичок совсем уж подносит кусок к губам – и вдруг вместо куска… признательность начальства… Да и признательность-то не ему, а сборщику податей. Или: шли бабы полосу жать. Уповают. И вдруг откуда ни возьмись град… и опять одним упованием в жизни мужика стало меньше!
А он и впредь уповать продолжает.
Так было и в этом случае. Бык увидел Красавку нечаянно, когда она паслась за оврагом на пригорке, с лишком за версту от того места, где паслось крестьянское стадо. В одно мгновение участь его была решена. Задравши хвост, уставившись рогами вперед и взрывая копытами землю, он помчался через поля и овраги, и не успел помещичий пастух ахнуть, как уже в вверенном ему стаде произошел общий переполох. Очевидно, что смелый поступок отважного чужанина произвел среди помещичьих коров глубокую сенсацию.
На первый раз, однако ж, дело обошлось мирно. Помещик был человек добродушный, и рыцарский поступок быка даже понравился ему. Но с этих пор поведение быка относительно своих доверителей совершенно изменилось. Напрасно последние изощрялись гонять мирское стадо как можно дальше от помещичьего, напрасно возмущенные домохозяйки секли быка крапивой, напрасно сами коровы бодали его рогами – ни одна не добилась от него ни малейшей ласки. По вечерам, когда стадо пригонялось в деревню, бык убегал. И всегда в одну сторону: в помещичью усадьбу, где находилась его возлюбленная. Упрется рогами в запертые ворота скотного двора, рвет копытами землю и ревет! Прибегут за ним крестьяне-доверители, начнут жарить в три кнута, а он стоит и ревет. И таким раздирающим голосом, что сам добрый помещик выбежит и крикнет: «Шибче жарьте! вот так!»
Наконец пришлось убедиться, что единственною развязкой в таком деле может быть только нож…
И что же потом оказалось? – что и солощий крестьянский бык, и корова Красавка – не что иное, как оборотни! A именно: поручик Потапов и жена соседнего помещика Красавина. Оба они были давным-давно друг в друга влюблены, но, по обстоятельствам, соединиться не могли. Вот и придумали…»

 

«Вообще в старину нечистой силы довольно было. Леса-то берегли, да и болот было множество – так вот оттуда. И если б не что, то многого в жизни совсем было бы объяснить нельзя.
Как, например, объясните вы следующее происшествие? Еду я однажды в город в тарантасе, на почтовых. Разумеется, с ямщиком калякаю.
– Хорошо вас хозяин кормит?
– Щи, каша, а по праздникам пироги.
– А с женой согласно живешь?
– Мы друг дружку… вот и сейчас, приеду домой, на печь полезу…
Словом сказать, как обыкновенно. Знали ямщики мой нрав и никогда не жаловались. Только въезжаем мы, знаете, в лес, а я возьми да и прикорни маленько. И вдруг чувствую, что мы ни с места. Открываю глаза – и что же вижу? Ни ямщика, ни лошадей, ни тарантаса – ничего! А я лежу под деревом на голой земле и плачу. Да-с, плачу-с.
Натурально, удивился и пошел куда глаза глядят. Три дня сряду я по этому проклятому лесу плутал, только брусникой питался. Заснуть – боюсь, присяду отдохнуть на минуту – нетерпенье так и подымает: иду да иду! Наконец отощал. Сел на камень и думаю: «Однако ж ведь я майор!» А тут из лесу кто-то как рявкнет: «Майор! майор! майор!» К счастью, я вспомнил, что у меня на ремне фляжка с водкой. Думаю: булькну. Булькнул раз, булькнул другой – слышу, и в лесу кто-то булькает. Однако булькал да булькал, да под конец и заснул. Долго ли, коротко ли я спал, только просыпаюсь: преспокойно лежу себе дома на походной постели!
Так вот какие перевороты в самое короткое время случаются. Каким образом это объяснить?»

 

– А может быть, мало-мало выпито было? – съехидничал штабс-ротмистр Возницын, который внутренно хотя и верил в чертей, но по временам любил хвастнуть скептицизмом.
– Выпито – это само по себе. Было выпито – это верно. Но каким же образом объяснить, что я и в тарантасе ехал, и с ямщиком говорил?.. Ведь это все… было? И вдруг… сижу на земле?!
– Да вот именно в подпитии. Ни в тарантасе вы не ехали, ни на земле не сидели…
– Позвольте! но ведь я после этого три дня по лесу ходил! брусникой питался?!
– И по лесу не ходили, и бруснику не ели…
– Но каким образом объяснить, что я фляжку с водкой выпил и потом дома в собственной постели очутился? кто же нибудь меня туда перенес?
– Да просто вы накануне выпили. Выпивши, легли в постель, а на другое утро в той же постели проснулись.
Майор задумался.
– Может быть, – наконец согласился он, – воз-мо-жно!!
Но было очевидно, что это согласие стоило ему сильной нравственной борьбы.

 

«Хорошо, – продолжал он, – положим, что тогда действительно… Было выпито – это так. Но каким же образом вы объясните следующий случай.
Был у нас полковой командир, полковник Золотилов. Лихой. Службу знал так, что словно на нотах, бывало, разыгрывает. В приказах по корпусу – всегда первый, в пример другим. Полк – в исправности, касса – налицо; ума – палата. Всякий божий день – для всех господ офицеров открытый стол. Словом сказать, жили мы за ним, как за каменной стеной.
Только перевели к нам в полк из звенигородских улан ротмистра одного. Культяпка прозывался. Явился Культяпка к полку и первым делом, разумеется, к полковому командиру. Я в это время полковым казначеем был, с утренним рапортом у командира сидел и, следовательно, сам очевидцем был. Начал, это, Культяпка рапортовать: «Имею честь…» – и с первых же слов перервал. Смотрю: вглядывается мой Культяпка в командира, словно припомнить хочет. И вдруг:
– А ведь я, говорит, тебя узнал!..
Туда-сюда. Вспыхнул было наш полковник: под арест и проч. А Культяпка, как ни в чем не бывало, так и режет:
– Ты не тормошись, говорит, а скажи, помнишь ли, как ты с своей лешачихой мой эскадрон целую неделю по лесу водил?
И вот как хотите, так и судите. В моих глазах, в один момент, полковник Золотилов словно в воздухе растаял. И жена его тоже пропала; и книги, и приказы, и переписка – всё. Бросились мы потом формуляр полковничий искать – и формуляра нет. Уж писарь один нам сказывал: «Да ведь я спервоначала заметил, что в формуляре было написано: «по окончании домашнего воспитания, определен на службу… в лешие!!» – «Так что же ты, курицын сын, молчал?»
Разумеется, сейчас рапорт, а нам вместо него на смену Домового прислали. Да так всю чертовщину постепенно и перебрали. И я все время казначеем служил».

 

– Ну, как вы этот случай объясните? – обратился к нам майор, – ведь это я уж собственными глазами видел!
Но волшебство было столь уже явно, что даже вольномысленный штабс-ротмистр задумался. Однако ж выдержал-таки характер и возразил:
– Да выпито было. Ни Золотилова, ни Культяпки…
– Ну, нет; это, брат, шалишь! Я при Золотилове-то два года служил – неужто ж все время пьян был? нет, а вы вот что лучше послушайте: ведь Культяпка-то после этого сохнуть стал. Чахнул-чахнул, а наконец и совсем зачах. Говорят, будто сейчас после этого пришла к нему полковница и какое-то дело припомнила. С тех пор и пошло на него, и пошло. Жениться задумал и к свадьбе все приготовил, а сам пропал. Мы уж и в церковь собрались – хвать-похвать, где жених? нет Культяпки, да и шабаш. И что ж потом оказалось? – что он трое суток на сеновале проспал! Так дело и расстроилось. В другой раз он же часы в лотерею выиграл, а когда пришел получать, оказалось, что и лотереи такой никогда не бывало. Как вы это объясните?
– Гм… – воскликнули мы в один голос.
– Да и на мою долю, по милости этого Культяпки, попало, – продолжал майор, – потому что я свидетелем этой сцены был. Не будь меня, полковник, может быть, как-нибудь и обвертел бы Культяпку, ну, а при мне – нельзя было. Вот он и мне потом мстил. Я даже подозреваю, что польского графа-то этого, который меня в карты-то обыграл, не кто другой, а именно полковник Золотилов подослал. А может быть, он сам и оборотился графом.
– Весьма вероятно, – вынуждены были мы согласиться.
– Да и одно ли это! Мало ли он разных проказ надо мной строил! Однажды я гриб в лесу увидел. Смотрю, под самой березой стоит боровик. Протянул, это, руку, чтобы сорвать, а он на пол-аршина в сторону. Я за ним, а он опять на пол-аршина в сторону. Лазил-лазил, гляжу, а боровиков кругом видимо-невидимо. И все крепкие, ядреные, один к одному. Я в кучу, хочу хоть один поймать – пусто! Наконец догадался, заклинанье прочел – вдруг как запищат боровики-то! Я давай бог ноги – и что же потом оказалось! – что я и в лесу совсем не был, а преспокойно пил пунш у драгунского капитана Кедрова!
– То-то, что выпито-то было! – заметил вольномысленный штабс-ротмистр Возницын.
Но мы ему не поверили.

 

«Вообще в то время много необъяснимого было. Бывало, ешь, пьешь, а, между прочим, боишься, как бы нечистую силу не проглотить.
Всем известны, например, вяземские пряники, а знаете ли вы, отчего они прежде сладки были, а нынче в них вдвое против прежнего сласти убавилось? А я – знаю. Все от «этого».
Стояли мы в восемьсот тридцать шестом году с полком в Вязьме, а там в то время пряничница Прасковья Ивановна в славе была. Из себя – королева, тело – рассыпчатое, губы – алые, глаза – навыкате, груди – вот! Ну, и пристал я к ней:
– Отчего, говорю, у тебя, Прасковья Ивановна, такие пряники сладкие? сахару, что ли, не жалеешь?
– У меня, говорит, и без сахару сладки.
– Что ж за причина?
– А это, говорит, тайность моя.
И что ж наконец она мне открыла?
– Ежели, говорит, я тебе, милый барин, мою тайность скажу, так ты после того в рот нашего пряника не возьмешь!
Разумеется, я не настаивал.
После, однако ж, и до начальства дело дошло: пряники сладки, а сахару не кладут. И распорядилось начальство, чтобы впредь на каждом прянике (на той стороне, где картина) было оттиснуто: «Печатать дозволяется. Цензор Бируков». С тех пор тайность как рукой сняло, но зато и сладости прежней нет.
Но вы сообразите, сколько мы этой нечисти, под видом сладости, наглотались!»
«В другой раз в Пензенской губернии дело было. Приезжаю однажды на постоялый двор, голодный-преголодный, а хозяйка и говорит: «Поросеночка не угодно ли?» – «Волоки!» Принесли. Лежит, это, поросеночек, как ребенок малый, ножки поджал, кожица белая, жирок… словом сказать, только что не говорит!
– Как это, спрашиваю, вы так отлично отпаивать их умеете?
– А у нас, говорит, слово такое есть.
– Какое слово?
– А вроде как проклятие на себя наложить следует…
Конечно, я не затруднился этим; но кто же может сказать, кого я под видом поросеночка съел?!
Впрочем, Пензенская губерния вообще в то время страною волшебств была. Куда, бывало, ни повернись – везде либо Арапов, либо Сабуров, а для разнообразия на каждой версте по Загоскину да по Бекетову. И ссорятся, и мирятся – всё промежду себя; Араповы на Сабуровых женятся, Сабуровы – на Араповых, а Бекетовы и Загоскины сами по себе плодятся. Чужой человек попадется – загрызут. Однажды самого губернатора в осаде держали за то, что он это волшебство разъяснить хотел. И выжили-таки. Ни дать, ни взять Чурова долина.
А папенька-покойник вот еще что про Пензу рассказывал. В царствование блаженной памяти императрицы Екатерины II туда два губернатора съехались: один потемкинский, а другой – мамоновский. Встали друг перед другом, да и стоят: кто первый смигнет? Да, к счастию, соборный протоиерей тут случился, с приездом поздравлять пришел. Как только губернаторы его учуяли – смотрят, потемкинского-то уж нет, а вместо него – коршун! Покуда на него глядели, как он крыльями взмывал, ан промежду ног черная кошка шмыгнула – и мамоновский, значит, исчез!
А кабы не это, победили бы они друг друга, да и управляли бы. А может быть, впрочем, и не раз такие управляли».

 

«Спро́сите вы меня, с чего это я все об чертях да о кикиморах рассказываю! Так я на это вот что скажу: такая у нас жизнь волшебная, что сам собой разговор в этом роде складывается.
Что такое эта чертовщина и в каком смысле ее понимать надлежит – на это я определительного ответа дать не могу. Но ведь, с другой стороны, ежели сказать наотрез: «Нет чертовщины!» – а вдруг она есть? Кто тогда в дураках будет?
Знал я одного умного статского советника, так тот прямо мне сознался: «Вообще я в нечистую силу не верю; но ежели обстоятельства ей благоприятствуют, то не токмо сам верю, но и другим советую».
Однажды имел он тяжебное дело с соседом в сенате и уж совсем было его проиграл, да вдруг узнал, что обер-секретарь тамошний в чертей верит. Вот и пустил он слух, будто бы в Киеве, на Лысой горе, он однажды с ведьмой пошабашил. Дошло это до обер-секретаря – пожелал объясниться лично.
– Правда ли, говорит, что вы живую ведьму видели?
– Истинная, ваше превосходительство, правда.
– Расскажите.
Ну, статский советник – во всех подробностях. И как, и что. А обер-секретарь слушает да только поясницей вздрагивает: хоть бы глазком, мол, взглянуть!
И что ж бы вы думали? через неделю решение состоялось: отдать землю в вечную собственность статскому советнику. А земли-то, никак, пятьсот десятин было».

 

«Я и сам, признаться, однажды в этом роде фортель в ход пустил.
Отличился я в ту пору под Севастополем, вот нас, героев, штук двадцать отобрали, привезли в Петербург да Кокореву и препоручили. Он нас днем по гуляньям водил, а ночью – чествовал. Привезет, бывало, в Павловск и водит по музыке: герои! А публика смотрит и повторяет: «Герои!» Балы в нашу честь делали, пикники, ученые собрания устраивали: герои приедут! А некоторые дамы из важных даже поодиночке к себе зазывали: такая-то тайная советница просит героя NN пожаловать. Словом сказать, многие из нас при деньгах к полкам возвратились.
И меня на одном балу старушка графиня наметила: «Сядьте, говорит, герой, возле меня – вот так». Сел. «Расскажите, говорит, как вы Севастополь брали?» – «Не брали, ваше сиятельство, а отстаивали». – «Это все равно. А впрочем, что ж об этом на балу разговаривать; лучше вы мне часок-другой на свободе посвятите. Да вот что: завтра я в двенадцать часов утром дома буду, а муж в свое учреждение уедет – милости просим, герой!»
Гляжу я на нее: места живого нет! приспособиться не к чему! А с другой стороны, графиня, и муж в учреждении служит: как тут отказать!
Наутро ни жив ни мертв, а иду. Хуже чем в сражение: потому в сражение тебя посылают, а тут – сам иди! Являюсь, а она, прах ее побери, на кушетке лежит. Стукнул шпорами.
– Приблизьтесь, говорит, герой! И вдруг меня словно осветило.
– Ваше сиятельство, говорю, ведь я леший-с!
Как она взвизгнет! «Корнило! Прохор! Антипка! гоните его!»
И гнали они меня по Литейной, от пушечного двора вплоть до самого Невского. Гонят и приговаривают: «Герой!»
А народ шапки снимает».

 

«А в другой раз со мной и в противном смысле случай произошел.
Стояли мы однажды в Полтавской губернии: я тогда только что в корнеты произведен был. Кровь так ходуном, бывало, и ходит, а смелости нет. Еще казачку простую, куда ни шло, ущипнешь, а чуть мало-мальски пани или панночка – стоишь перед ней, как дурак, да только глаза таращишь.
Между тем у помещика, у пана Холявы, жена была – краля писаная. И видел я, что я ей по нраву пришелся. Каждый день, бывало, посланца за мной шлет. Приду; сейчас возле себя посадит.
– Любит пан корнет галушки?
– Люблю, сударыня.
– Може, пан корнет и смоквы любит?
– И смоквы, сударыня, люблю.
Подадут и галушки, и смоквы – я и то, и другое в одну минуту съем. А она смотрит на меня и думает: «Сейчас он поест и декларацию сделает!» Не тут-то было. Я как поем, так еще пуще робею. Посидим-посидим, до того насидимся, что она уж спирт нюхать начнет.
– Однако, скажет, глупый же вы, корнет!
Не понимаю даже, как я ей не опротивел. Полагаю, что она больше из любопытства упорствовала. Видит, что дубину обрящила, и думает: «Что из этого выйдет?»
Вот однажды, когда я наелся галушек, она меня и спрашивает:
– А что, пан корнет, вы боитесь русалок?
– Боюсь, говорю.
– Вот так ахвицер!
– То есть я, говорю, настоящих русалок боюсь, а ежели которые…
– Молчите! и слушать больше не хочу! Вот что выдумал… каких-то ненастоящих русалок! Так вот что вы сделайте: вон там в пруду, в камышах, каждое утро на зорьке русалка купается… «настоящая» русалка… слышите?
Ушел. Целую ночь глаз не смыкал, дождался зорьки – и марш на пруд. Купаюсь, плаваю!.. вдруг слышу: в камышах зашелестело.
– Кто там?
– Я, русалка…
Приди в чертог ко мне златой,
Приди, о князь мой дорогой!

Тут уж и робость с меня соскочила. Как бешеный ринулся я в камыши и в одну минуту выволок русалку на берег.
Однако впоследствии никогда ни единым словом ей не намекнул, что русалка «ненастоящая» была. Сидишь, бывало, сосешь леденцы и скажешь:
– А как вы полагаете, пани, придет завтра на зорьке русалка купаться?
– А когда же она не приходит?!
С месяц мы таким родом купались. Она – русалка; я – князь. Но что было бы после, когда пруд замерз, – сказать не умею. Вероятно, мы как-нибудь устроились бы по-сухопутному.
Но через месяц нас угнали в Костромскую губернию – вот куда!»

 

«Но бывают и настоящие русалки. У нас в полку еще один майор был, так тот рассказывал, что он целый год в водяном дворце с русалками прожил. И женили его там. Главная русалка на троне с ним сидела, а прочие – прислуживали. А кормили его рыбой да раками. Сначала в охотку было, а потом опротивело.
И сколько ему хлопот это происшествие наделало! Аблаката нанимал, чтоб брак-то этот недействительным признать!
Ну, я, бывало, слушаю эти рассказы и думаю про себя: «Знаем мы этих «настоящих» русалок!»
А может быть, впрочем, он и с «настоящей» русалкой жил. Потому что на свете все так: здесь настоящее, а рядом – не настоящее… как тут отличить! Ежели по рыбьему хвосту заключать, так и тут всяко бывает: иная и без хвоста, а в лучшем виде русалка!»

 

«У нас к одному полковому командиру целый месяц каждый день нечистая сила, в образе блудницы, являлась. Только что, бывало, отпустит вечером вестового, а она тут как тут. Головою кивает, плечами помавает, бедрами потрясает… И что же потом оказалось? – что это тетка юнкера Растопырьева за племянника ходатайствовать приходила! А полковник между тем думал, что она чертовка, – и пальцем не прикоснулся к ней!
А в это же самое время к поручику Клятвину настоящая чертовка ходила, но он перед ней не сробел.
Как это объяснить?
Попик у нас в полку был – молоденький! – так тот, бывало, от объяснений уклонялся. Обступят его юнкера молодые и начнут допрашивать:
– Вы, батюшка, как насчет кикимор полагаете, постные они или скоромные?
А он только застыдится и пробормочет:
– Увольте меня, господа!
Однако, когда с полковником это происшествие случилось, и он должен был сознаться, что на свете есть много такого, чего разум человеческий постигнуть не в состоянии. Иной всего только в кадетском корпусе воспитание получил, а потом, смотришь, из него министр вышел – как это объяснить?
Лежишь иногда ночью в кровати – вдруг шорох! или идешь по лесу – хохот! с ружьем по болоту пробираешься – лязг! Кто? что? как? почему?
А главное: сейчас видишь и слышишь, а сейчас – нет ничего…
Однажды со мной такой случай был: только что успел я со станции выехать, как, откуда ни возьмись, целое стадо статских советников за нами погналось. С кокардами, при шпагах, как есть по форме. Насилу от них уехали. А ямщик говорит, что это было стадо быков. Кто из нас прав? кто не прав? По-моему, оба правы. Я прав – потому что видел статских советников в то время, когда они статскими советниками были, а ямщик прав – потому что видел их уже в то время, когда они в быков оборотились.
Вообще превращения эти как-то вдруг совершаются. В Москве мне одного купца показывали: днем он купец, скобяным товаром торгует, а ночью, в виде цепной собаки, собственную лавку стережет. А наутро – опять купец. Как сподручнее, так и орудует».

 

«Встретился я однажды на станции с майором. Как есть, натуральный майор и с бантом в петлице. Разговорились. То да се.
– В каком деле изволили бант получить?
– Под Остроленкой.
– Так-с. И жаркое дело было?
– Должно быть, жаркое. А впрочем, был ли я там – хоть убейте, не помню!
Так вот как иногда бывает. И банты получаем, а за что – не знаем. Как это объяснить?
А другой случай такой был. Служил у нас в полку ротмистр Коробейников, и заказал он себе новые рейтузы. Только надел он эти рейтузы – и вдруг сделался невидим. Рейтузы и сидят, и стоят, и ходят, а Коробейникова нет как нет. И, главное, он сам некоторое время об этом не знал. Сидим мы однажды в офицерской сборной и вдруг видим: порожние рейтузы идут! Можете себе представить общий испуг!
Теперь сообразите-ка: у одного рейтузы волшебные, у другого – ментик, у третьего – колет…весь полк волшебный! Амуниция налицо, а воинов нет!»

 

«Знал я одну помещицу, которая к вахмистру на свидание ходила, а об ней говорили, что леший ее по ночам в лес уносит. А про другую помещицу говорили, что она к вахмистру бегает, а на самом-то деле ее леший в лес уносил. И сделалась она по времени как щепка худая, глаза большущие, в лице ни кровинки, а губы красные-раскрасные. Чрез девять месяцев она лешонка принесла… да кудрявый какой!
Вот как наружность иногда бывает обманчива!
Поэтому я и не рассуждаю. Что знаю – того не скрываю, а чего не знаю, об том так и говорю: «Не знаю!»
И всегда вспоминаю при этом слова мудрого статского советника: «Коли время стоит для чертей благоприятное – значит, хоть верь, хоть не верь, а все-таки говори: «Есть!» А когда же оно у нас, позвольте спросить, неблагоприятно?»

 

«Жили-были две девушки-сиротки и всё говорили: «Не верим» да «не верим!» А один коллежский советник, из добровольцев, их и подслушал: «Чему, сударыни, не верите?»
Туда-сюда. Оказалось на поверку, что они и сами досконально не знают, чему верят, чему не верят. Стоят перед своим судией да только ножками сучат. А он и судья-то не настоящий был, так, со стороны какой-то взялся. И, несмотря на это, не только их проэкзаменовал, да еще к бабушке в деревню под надзор отправил.
Много нынче через это самое молодых людей пропадает. Сначала в одно не верят, потом – в другое, а наконец, и в третье. Иной бы впоследствии и рад поверить, да нет, брат, шалишь! Близок локоть, да не укусишь. И вот, как дойдут они до предела, их и поманят: «Извольте объяснить, в какой силе и почему?» А как необъяснимое объяснить!
Я сам в молодых летах однажды этого духа набрался. Пришел, как смерклось, на кладбище да и гаркнул: «Не верю!» А тут под плитой статский советник Шешковский лежал: «Извольте, говорит, повторить!» И вдруг это все могилы зашевелились – лезут на меня отовсюду, да и шабаш! У кого кабанья голова, у кого – конёвья… Волки, медведи, ехидны, змеи…
И что же потом оказалось! – что при блаженной памяти императрице Екатерине II чиновников тайной канцелярии на этом кладбище хоронили! Они меня и подсидели».

 

«Нынче с самого малого возраста уж всем наукам учат. Клоп, от земли не видать, – а его с утра до вечера пичкают. В науке тоже, чай, всякие слова бывают; иное надо бы и пропустить, а у нас не разбирают: все слова сподряд учи! Точно в Ростове каплунам насильно в зоб кашу пальцем проталкивают. Ну, мальчонко долбит-долбит, да и закричит: «Не верю!»
А по-моему, настоящая наука только одна: сиди у моря и жди погоды. Вывезет – хорошо; не вывезет – дожидайся случая. А между прочим, поглядывай. Какова пора ни мера – не упускай, а упустил – старайся быть вперед проворнее. Но паче всего помни, что жизни сей обстоятельства не нами устраиваются, а нам надлежит только глядеть в оба.
По наружности наука эта не трудная: ни азов, ни латыни, ни арифметики. Однако ни в какой другой науке не случается столько эпизодов, как в этой. Всю жизнь в ней экзамен держать предстоит, а экзаменатора вперед угадать нельзя. Сегодня ты к одному экзаменатору приспособился, а завтра этот экзаменатор сам в экзаменуемые попал. Вот какова сей жизни превратность.
И первое в этой науке правило – во все верить. Спросят тебя: «В настоящих русалок веришь?» – «Верю». – «А в ненастоящих русалок веришь?» – «Верю». – «Ну, живи…»
Я сам всегда этих правил в жизни держался – оттого двадцатый год в майорском чине состою. И буду ли когда-нибудь подполковником – неизвестно».
«Прожил, господа, я свою жизнь; шестой десяток заканчиваю. Молодость – почти совсем позабыл, середку – тоже, а вот это помню: что и в начале, и в середке – всегда пунш пил. Давно что-то я его пью. День между пальцев проскочит, а вечером – пунш: с ним и спать ляжешь. Вся жизнь тут. Был и под венгерцем, и в Севастополе, и на поляка ходил, а что́ осталось – спросите!
Лет десяток тому назад собралось нас в полку пять человек добрых товарищей; все однолетки, и все майоры. Соберемся, бывало, и пунш пьем. Пить-то пьем, а разговору у нас нет. Заведем разговор – смотришь, сейчас ему и конец. И я с ведьмой шабашил, и другой с ведьмой шабашил, и я с русалкой купался, и третий с русалкой купался. У всех – одно. Однажды вздумали про сотворение мира говорить, так и то у всех одно и то же выходит. А песни петь совестно. Скажут: «Захмелели майоры».
Приедешь, бывало, к помещику в гости – сейчас, это, в сад поведут. Показывают, водят. «Вот это – аллея, а это – пруд». А ты только об одном думаешь: «Скоро ли водку подадут?»
– Нравится вам?
– Помилуйте!
– Так не угодно ли в поле, пшеничку посмотреть?
– С удовольствием!
Или в клуб на танцевальный вечер тебя нелегкая занесет. Сядешь в угол, а тут к тебе предводительша подлетит:
– Извольте, майор, кадриль со мной танцевать!
– С удовольствием-с.
– Нравятся вам наши балы?
– Помилуйте!
– На будущей неделе я пикник в пользу бедных устраиваю – приедете?
– За честь сочту-с.
Полковой командир у нас женился, молодую жену привез. Натурально, обед. И меня, как сейчас помню, по правую руку около жены посадил.
– Вам не скучно подле меня сидеть?
– Помилуйте-с!
– А ежели не скучно, будемте разговаривать.
– С удовольствием-с!
Ни в мужском, ни в женском обществе – нигде разговору нет. Познакомишься, бывало, с дамочкой, подведут тебя к ней, словно на трензелях:
– Вы, майор, женское общество любите?
– Помилуйте, сударыня!
– В таком случае приходите почаще.
– За честь почту-с.
Сядешь и молчишь. Вот она посидит-посидит, видит, что малому-то не до разговоров, и молвит:
– Приходите сегодня вечером вон в ту беседку…
Тут словно как и оживишься… го-го-го!
Скука. И самому скука, и другим смерть. Придешь домой, а там уж полну комнату скуки наползло. Попробуешь думать – через четверть часа готов: все думы передумал… Пуншу!
С самой ранней молодости мы разгул за веселье, а ёрничество за любовь принимали, да так спозаранку и одичали. Из всех этих светских манер только и знали, что шпорами, бывало, щелкнешь.
От этого я никогда об женитьбе серьезно не думал. Начнешь, бывало, умом раскидывать: «Что бы мне больше всего в жене нравилось?» и непременно что-нибудь ординарное надумаешь. Так ведь для ординарного немного нужно: вышел за ворота и свистнул. А чтобы обстановочка какая-нибудь, чтобы, например, постелька как следует, занавесочки, стол, самоварчик, чай, кофей – «Хорошо ли ты, мой друг, почивал?» – этого и в воображении не было. Растянешься на диване, как одер, под головой замасленная кожаная подушка – и дрыхнешь. А в передней, на голой доске, денщик во сне стонет. Встанешь – и умываться не хочется. Чай денщик подаст: «Черт тебя знает, скотина, чего ты в чай мешаешь!»
И все-таки скажу: лучше в нашем звании так прожить, нежели на семейную жизнь соблазниться. Иной не воздержится, женится – и что же выйдет? Девочка-то, как замуж выходила, ровно огурчик была, а через два-три месяца, смотришь, она уж в каких-то кацавейках офицеров принимает: опустилась, обвисла, трубку курит, верхом на стул садится. Халда халдой».

 

«В последнее время начали при полках исправные библиотеки содержать. Это бы хорошо, да как себя на старости лет принудить читать? Возьмешь газету – везде словно концы рассказывают, а начала не знаешь. Воспитание-то я «домашнее» получил, а потом – прямо в полк. Так даже стихов никаких не знаю. Помню, что под венгерца ходил, поляка два раза усмиряли, с туркой за ключи воевали, а француз с англичанином помогали ему… Помню, потому что сам там был, а что и как – спросить не догадался. Начальство приказывало – вот и все. Поэтому, как стали насильно заставлять газеты читать, все и ищешь: где же начало?
В то время как нас пять майоров в полку было, достал один майор историю Карамзина: «Давайте, братцы, читать!» Как дошли мы до Святополка Окаянного, так оно на меня подействовало, что я и во сне, и наяву, все, бывало, Святополка Окаянного вижу. Кого ни встречу, офицера, помещика, солдата, – всем про него рассказываю. А через неделю меня и самого стали Святополком Окаянным честить. На этом и пошабашил.
Стоял я, еще в чине ротмистра, в Орловской губернии, в деревне у одного помещика. Богатый был, молодой и холостой. Вот и повадился я к нему ходить. Хожу и все спрашиваю: «Отчего это мне жить очень скучно?»
– Водку, говорит, пьете?
– Пью.
– Клопштоссы на биллиарде умеете делать?
– Умею.
– А географию знаете?
– Н-н-нетвердо.
– Вот то-то и есть.
И начал он меня короте́нько всяким наукам учить. Сегодня – одну науку расскажет, завтра – другую. А я приду в полк да вахмистру пересказываю… И что же потом оказалось? Что все-то он мне в насмешку рассказывал!»

 

«Вы, господа, не смейтесь: охота-то, значит, во мне была, да не ко двору пришлась. Был у нас юнкер в полку, служил исправно и вдруг тосковать начал. Тосковал-тосковал, да и ушел в университет. Отец узнал, да арапником – и опять в полк. А он опять в университет. Да до трех раз. Так и бросили.
И что же вышло? – Я как тогда был майор, так и теперь майор, а он с год тому назад в генеральском чине инспекторский смотр полку делал. Из университета-то, изволите видеть, опять в юнкера поступил да в академию, а оттуда и пошел, и пошел…
Однако ж на смотру узнал меня:
– Вы ли, майор?
– Он самый-с.
Потужил, покачал головой, поцеловал и уехал. Я, признаться, понадеялся, не произведут ли в подполковники – да где уж!
А при моей охоте да кабы в университет… Может быть, и я бы теперь генералом был».

 

«Служил я всегда исправно и часть свою в порядке содержал. Только два раза в течение всего времени взысканиям подвергался.
В первый раз на абвахте сидел. Купался я однажды с русалкой, а какой-то озорник взял да амуницию мою в кусты спрятал. Я было задворками да перелесочком на квартиру – ан навстречу стадо. Как увидели коровы – словно взбеленились. Словом сказать, вышел скандал.
В другой раз из трактира ночью шли. Идем и видим, что извозчики, прикорнувши на дрожках, спят. «Разнуздаемте, господа, лошадей!» Разнуздали; отошли подальше, кричим: «Извозчик!» Можете себе представить картину! Вожжами дергают, кнутами хлещут, лошади несутся как бешеные… Однако с одним извозчиком обошлось неблагополучно. На другое утро – к полковнику. «Стыдитесь, корнет!»
В старину такие поступки «шалостями молодых людей» назывались. Окна в трактире перебить, будочника с ума свести, купцу бороду спалить, при встрече с духовным лицом загоготать – вот какие тогда удовольствия были. Однажды квартальный к полицеймейстеру с рапортом шел, так ему в заднюю фалдочку кусок лимбургского сыру положили, а полицеймейстер за это свиньей его назвал.
Признаться сказать, теперь я и сам удивляюсь: какие же это удовольствия!»

 

«А под конец расскажу вам самое любопытное: как я один раз конституции требовал.
Было это в то время, когда нас после севастопольской кампании, в виде героев, господину Кокореву препоручили. Тогда по всей России восторг был. Во-первых, война кончилась, а во-вторых, мягкость какая-то везде разлилась. Курить на улицах было дозволено, усы, бороды носить. С этого началось. А главное, не возбранялось ни ходить, ни сидеть, ни смеяться, ни плакать. Хочу – хожу, хочу – сижу; хочу – молчу, а надоело молчать – возьму да и поговорю. И никакого вреда от этого не было – ей-богу! Словом сказать, такой неожиданный момент выдался, когда все только удовольствие испытывали.
Разумеется, не обходилось и без фанаберий. Одни говорили: «Нужно, чтоб у мужика каждый день добрая чарка водки была»; но были и такие, которые прибавляли: «а для прочих чтобы конституция». Однако ни тех, ни других не тревожили, а только на замечание брали.
Мы, герои, вели себя очень скромно. И в Эрмитаже побывали, и в кунсткамере, и в Исакиевском соборе – тихо, благородно. Конечно, вечерком, попозднее, под руководством Василья Александровича, изрядно-таки накачивались, но по большей части нас увозили для этого в Ушаки. Отзвоним суток двое, да и опять в Петербург светленькие воротимся.
Вот однажды благодушествуем мы таким образом в Ушаках и налакались-таки до пределов. И начал наш любезный хозяин объяснять: «Для чего, когда поезд на станцию приходит, рабочие под вагонами лазают да об колеса и шины постукивают? Для того, говорит, чтобы знать, все ли исправно и нет ли где изъяна. А подобно сему, говорит, на будущее время и в государственных делах поступать надлежит. На удалую-то не скакать, а сначала постучать, и ежели окажется трещина или раковина, то заплаточку положить, а потом уж ехать».
Что же, стучать так стучать. Начали мы тут стучать, и что дальше, то больше. Одни говорят: «На первый раз достаточно чарки доброго вина»; другие говорят: «Этого мало, нужно конституцию…» А в том числе и я.
Только находился промеж нас один мужчина. Притворился он, будто лыка не вяжет, а сам даже под-шефе настоящим образом не был. Образина, можно прямо сказать, беззаконная. Глаза – в раскос, рот – на сторону; одна щека – опухла, другая – словно сейчас из-под утюга. Но так было тогда всем хорошо, что мы даже перед этими явными признаками не остереглись.
Разумеется, я проспался и на другой же день все перезабыл. И вдруг на третий день – к генералу требуют.
– Знаете вы, что такое конституция?
– Никак нет, ваше превосходительство.
– Почему же вы так ее желаете?
– Не могу знать, ваше превосходительство.
– Не можете знать… гм… Однако ж припомните-ка… в Ушаках.
– Виноват, ваше превосходительство.
– То-то вот и есть. Значения слова не знаете, а злоупотребляете им. Забудьте об этом, мой друг! Это вас враг рода человеческого смутил!
С этим и отпустил… это тот самый генерал, который прежде без серьезного слова минуты обойтись не мог, а теперь… «мой друг»! Вот время какое волшебное было!
Разумеется, я на извозчика и домой. А дня через три после этого нас, героев, по полкам водворили».
Дальше: Вечер второй* Audiatur Et Altera Pars[3]