Письмо осьмое
Говоря в прошлом письме о чрезвычайной скудости творческой силы провинции, я выразил мнение, что причина этого явления заключается в том, что провинция испокон века только отдает и ничего в возврат не получает или получает ненужный хлам в лице канканирующих историографов. Отсюда – равнодушие провинции даже к тем интересам, которые ей всего более близки; отсюда – ее неспособность. И если еще нельзя сказать, что провинция совсем заснула, то можно сказать за верное, что она не верит своим силам и ждет поправки своих обстоятельств не от себя самой, а откуда-то издалека.
Очень может быть, что многие читатели увидели тут не больше, как парадокс; но в последнее время провинция сама взяла на себя труд прийти на помощь высказанному выше мнению. Перед нами лежит несколько сочинений, имеющих предметом характеристику провинции и ее существеннейших интересов. Сочинения эти принадлежат лицам, близко знакомым с ходом наших провинциальных дел, лицам, живущим в провинции и несомненно принимающим самое деятельное участие в ее судьбах. Если даже они подтверждают мнения, выраженные в настоящих письмах, то можно сказать прямо, что мнения эти нимало не страдают преувеличением.
Что̀ же видим мы в сочинениях этих «сведущих людей» провинции, какое поучение можем мы извлечь из них? А вот что̀ прежде всего: сознание бессилия провинции, сознание ее неподготовленности к принятию удобств и преимуществ самоуправления.
Всем известно, что провинция недавно обзавелась земством; известно также, что со стороны общественного мнения земство встретило скорее апологистов, нежели порицателей. Ничего не совершив, оно уже было возвеличено; будучи еще в зародыше, оно предполагалось уже способным оправдать некоторые надежды. Какие надежды? чего именно могло ожидать русское общественное мнение от этого нового учреждения?
С достоверностью можно сказать, что в этом случае первую роль играло слово «самоуправление». Произнесенное рядом с словом «земство», оно должно было оказать магическое действие. Оно обязывалось сделать из провинции нечто вроде маленького земного рая, обязывалось поднять умственный и материальный уровень страны, способствовать сближению и даже слиянию сословий, уничтожить злоупотребления местной администрации, положить пределы ее притязаниям, – словом сказать, обновить провинциальную жизнь, сделав ее возможною не для одних брюхопоклонников, но и для людей, не чуждающихся интересов мысли. Некоторые восторженные умы шли далее и возлагали на земство разные другие обязательства, как, например: по освобождению человеческой личности от непроизвольных передвижений, наездов, наскоков, по ограждению домашнего очага и т. д. Эти последние надежды были, конечно, и преувеличенны, и преждевременны, но, во всяком случае, казалось не невероятным, что с водворением земства хоть одно будет достигнуто: возможность жить и без помехи заниматься своим делом.
Но для того, чтобы ответить на эти ожидания мало-мальски достойным образом, надлежало, чтобы земство с самого начала поняло свои задачи в самом широком смысле. Сужение задач вообще плохая школа для вновь выступающих учреждений. Когда мы говорим себе: теперь не место и не время обобщать и расширять вопросы; останемся при тех подробностях, которые у нас под руками и которых никто у нас не оспоривает, – то на пути этом нас очень скоро настигнут всякого рода разочарования. Во-первых, мы убеждаемся, что границы, существующие между общим и частным, совсем не так строго определены, как это может показаться с первого взгляда, и что, как бы мы ни усиливались изолировать то или другое частное явление, наш успех никогда не будет настолько велик, чтобы исторгнуть из него ту интимную сущность, которая вводит его в область общего. Во-вторых, увлекаясь исключительно подробностями, мы теряем из виду те общие перспективы, которые собственно и дают подробностям смысл и цену; поэтому мы делаем дело, может быть, очень трудное и кропотливое, но, во всяком случае, мало полезное, почти мертворожденное. В-третьих, наконец, мы удостоверяемся горьким опытом, что, не обеспечив широкой и прочной постановки вопросов, мы тем самым лишаем себя возможности свободно обсуждать и подробности. В результате – или беспутное блуждание без цели и плана, или беспрерывный выход из тех границ, которые мы сами себе назначили, и беспрерывное же самоводворение в них. В первом случае мы будем заниматься подробностями не в зависимости от той живей связи, которая соединяет их, а по мере того, как они механически будут представляться нашему вниманию; во втором случае мы будем вращаться в заколдованном круге полумер и в бесплодном наблюдении за самими собою.
Понятно, что такого рода перспектива может привлечь к себе деятелей только на первых порах, то есть тогда, когда еще не вполне раскрылась ее сущность. Но чем более разъясняется эта последняя, чем рельефнее выступают вперед ее блуждания, сомнения и оговорки, тем быстрее стихает первоначальная горячность и уступает место равнодушию.
Итак, повторяем: чтобы не впасть в одну из упомянутых выше крайностей, чтобы устроить земское дело на основаниях действительно прочных и плодотворных, провинция должна была прежде всего остеречься от каких бы то ни было суживаний. Посмотрим же теперь, как она сама взглянула на свое призвание в этом случае, что̀ говорит она об этом призвании устами своих «сведущих людей».
Пункт первый – сознание в неподготовленности. История с этою неподготовленностью довольно забавная история; это своего рода несокрушимая крепость, в которую мы, провинциалы, охотно укрываемся всякий раз, когда приходится держать ответ перед общественным мнением. О чем бы ни начался разговор, мы никогда не упустим оговориться, что мы невежды, что мы ни к чему не подготовлены, что мы чуть-чуть не глупы. Это горькое хвастовство неумелостью могло бы привести в отчаяние, если б несостоятельность его слишком ярко не бросалась в глаза.
Когда, говоря о человеке, который никогда не испытывал на спине своей воспитательного влияния палки, мы утверждаем, что он не подготовлен к воспринятию его, – это будет вполне справедливо и понятно; но если мы ту же мысль перевернем, если мы скажем: вот человек, который всю жизнь ощущал действие палки и которого прекращение этого действия повергло в смущение, – мы скажем положительную и очевидную нелепость. Существовало у нас крепостное право, и крестьяне довольно продолжительное время пользовались им; но когда оно было уничтожено, то едва ли нашелся хоть один человек, который оказался бы неподготовленным к этому уничтожению. Точно то же произошло и относительно судебной реформы; новые суды принялись сразу и никого не нашли неподготовленным.
Неужели и в самом деле нужно особенную подготовку, чтобы сразу освоиться с такою, например, вещью, как отмена телесных наказаний? Ужели это было такое благо, к которому можно прилепиться душою и разлука с которым могла бы кому-нибудь стоить колебаний и борьбы? Нет, это не так. Есть вещи, расставаться с которыми никогда не рано, точно так же как есть вещи, для непосредственного пользования которыми не требуется быть ни философом, ни политико-экономом. К числу таких простых вещей принадлежит несомненно и то, что̀ мы называем самоуправлением. Чем больше мы будем расширять значение этого слова, тем менее рискуем впасть в ошибку, потому что оно обнимает собой все свойства и потребности, которые определяют человека. Право на обеспеченность человеческой личности и на свободу человеческого труда, право на неприкосновенность домашнего очага – все это точно такие же простые и удобопонятные права, как и право считать деньги в своем кармане, право носить черный или голубой сюртук. Чтобы пользоваться этими правами, не требуется ни особенной мудрости, ни чрезмерных усилий; нужно только, чтоб они были под руками.
Следовательно, жалобы на неподготовленность к самоуправлению едва ли можно принимать буквально. Скорее всего, их можно объяснить или известною русскою пословицей: «И близок локоть, да не укусишь», или тем обстоятельством, что мы, провинциалы, охотно едим пирожное, когда нам подадут его, а если не подадут, то довольствуемся и арестантскими щами с несвежею солониной. Мы до того привыкли постепенно обнажать себя, что в конце концов обнажились даже от стыда и теперь стоим в раздумье, точно ли мы способны рассудить, что жить без розог гораздо удобнее, нежели жить с розгами?
Во всяком случае, из этого невысокого мнения нашего о самих себе естественно выходит другой любимый наш тезис. «Ограниченность круга нашей деятельности, – говорим мы, – есть залог ее прочности». Истина соблазнительная, но едва ли она не сделается еще более соблазнительною, если мы выведем из нее все логические последствия, которыми она так богата. Ведь тогда, пожалуй, окажется, что если совсем ничего не будет, то есть никакого круга деятельности, то дело, пожалуй, сделается еще прочнее…
Поощряя себя подобными изречениями, мы приобретаем целый арсенал недорогих истин, все достоинство которых в том заключается, чтобы оградить нас от возникающих притязаний жизни и устроить то тихое и безмятежное житие, память о котором завещана еще столь любезным нам крепостным правом, В былое время существовал у нас конек: патриархальность; теперь мы выдумали другой конек – сближение. Несмотря на кажущуюся разницу, и тот и другой ведут к одному результату: к тому, чтобы постепенно запутать действительные вопросы жизни, а на место их выдвинуть вперед бессодержательные общие места. Конечно, тихое и безмятежное житие не лишено своей прелести, но спрашивается: можно ли остаться при нем одном, не пожертвовав при этом самыми лучшими потребностями человеческой природы?
Положа руку на сердце, имеем ли мы повод сказать, что поприще, которое время и обстоятельства отвели для нашей деятельности, настолько пространно, что увеличение его угрожало бы нам опасностью раскидаться и растеряться? Нет, поистине такого повода не имеется, потому что предметы этой деятельности, в настоящем составе их, без малейшего затруднения можно пересчитать по пальцам, да и тут, наверное, останется несколько пальцев лишних. Все это такие некрупные подробности, которые, быть может, действительно доставляют некоторые материальные удобства, но которые отнюдь не вносят ничего нового в умственную и нравственную жизнь масс. Это подробности слишком низменные, чтобы решительно влиять на развитие провинциального быта; не тому надобно удивляться, что они, благодаря земству, представляются, сравнительно с прежним временем, в лучшем виде, а тому, что для приведения их в этот вид потребовалась столь обширная комбинация сил. Сельский сход, волостной сход – вот достаточные и вполне компетентные единицы для таких немудреных дел, как устройство грунтовой дороги, моста или перевоза в известном районе, или равномерное распределение квартирной и постойной повинности…
Нам возразят, конечно, что и волости, и сельские общества (или заменявшая их помещичья власть) существуют издавна, но земское хозяйство никогда не пользовалось их содействием и ни на волос не подвинулось вперед. Прекрасно; но ведь есть же какая-нибудь причина тому, что обыватель не видит достаточных побуждений, чтобы заняться даже таким близким делом, как местная повинность, которая и прямо и косвенно опутывает все его существование! Ему худо; он топит в грязи свой воз; лошадь его ломает ноги на неисправном и ветхом мосту, в избе у него располагается постоем солдат, который при самых лучших условиях все-таки составляет лишний рот – воля ваша, а надобны очень существенные причины, чтобы молча переносить невыгоду подобного существования. Не в том ли они заключаются, что он все уже отдал, что̀ был в силах отдать? не в том ли, что у него нет ни времени, ни возможности убраться кругом себя, потому что на нем прежде всего лежит исполнение требований, слывущих более настоятельными, нежели его бросовое копеечное хозяйство, хотя и касающихся его лишь косвенным образом?
Мы все, добровольно или невольно, живем не для себя, и примеров показной жизни нам не занимать стать. Посмотрите на любого чиновника, когда он находится на службе или в гостях: как на нем все чистенько, как он подтянут, приглажен, умыт! Но загляните следом затем на тот скотный двор, в котором он живет и который называет своим домом, и вы удивитесь поразительной метаморфозе, какая представится вашим взорам. Ужели же его руководит в этом случае какое-то трудно объяснимое пристрастие к нечистоте? Нет, скорее всего, можно объяснить это превращение тем, что несчастный истратил последние средства на поддержание наружного декорума, и затем, относительно всего остального, его заботит только мысль, как бы не пропа̀сть и не сгибнуть вконец. Кто будет так смел, чтобы упрекнуть этого человека в равнодушии к тому, что самым непосредственным образом к нему прикасается? Помилуйте! да тут и равнодушия совсем никакого нет, а просто есть закон горькой необходимости, которого не отвратят никакие требования о соблюдении чистоты и опрятности!
Но не в этом вопрос. Факт совершился, и наблюдение за некоторыми подробностями земского хозяйства перешло в руки особого учреждения, называемого земством. Спрашивается: неужели же тут конец пути?
Увы! если провинция так упорно ссылается на свою неподготовленность, то это означает отнюдь не действительную неподготовленность, а то, что она заранее истратила весь свой духовный и вещественный капитал, и истратила его совсем не для себя. При такой оголтелости весьма естественно, что она страшится всяких новых жертв, в каком бы виде они от нее ни требовались, и что в каждом новом явлении, втирающемся в ее жизнь, она видит не что̀ иное, как новую форму новых жертв. С старинными неудобствами своей обстановки она примиряется совсем не потому, чтобы они были ей милы, а потому, что на приобретение действительных удобств у нее нет средств. Нельзя сказать даже, чтобы она не сознавала, в чем заключается то зло, которое ее гложет; она очень хорошо видит, как уходят из нее неведомо куда ее умственные и вещественные капиталы; но, для того чтобы поставить подобные вопросы ясно, не всегда можно обойтись без риска. Люди, решающиеся на подобную постановку, очень часто бывают дурно приняты, а еще чаще дурно растолкованы. Их называют мечтателями, – слово, которое в переводе почти равносильно разбойнику; их обвиняют в том, что они вносят смуту и рознь туда, где до их появления все было тишь, да гладь, да божья благодать. Перспектива всех этих удовольствий покоробит любого героя. «А не лучше ли, – скажет он себе, – бежать из этой постылой провинции, а если не бежать совсем, то не укрыться ли под защитой неподготовленности…» Неподготовленности к чему? Право, неловко и горько становится при одной мысли о тех простых и общедоступных благах, о которых мы с такою постыдною откровенностью говорим, что они представляют для нас «зеленый виноград»!
В последнее время эта провинциальная оголтелость сказалась более определенным образом: газеты наши все чаще и чаще оглашаются известиями о неудачах, претерпеваемых земством. В ином месте земское собрание совсем не состоялось, потому что не съехалось законного числа членов; в другом месте собрание хотя и состоялось, но не докончило своих занятий, потому что часть членов разъехалась прежде срока. Мы знаем случаи, когда гласных разыскивали по городу, когда за ними посылали нарочных, с покорнейшею просьбой прибыть в собрание. Нет сомнения, что радоваться такому положению дел нельзя, но и видеть тут повод для обвинения кого бы то ни было в постыдном равнодушии тоже нет возможности. Мы, провинциалы, и без напоминаний слишком скромны, но, когда, несмотря на это похвальное качество, нам только и дела, что напоминают о скромности да угрожают тем, что мы раскидаемся и растеряемся, – мы естественно приходим к заключению, что ведь и в самом деле горячиться не из-за чего. Всякий поймет, что подобные напоминания, если они не в меру часты, делаются даже противными; но сверх того мы можем встретиться на этом поприще с другою опасностью: с обвинением в карбонаризме. Кому охота претерпевать такие напраслины, хотя бы, например, по вопросу о распределении пунктов для стоичных лошадей? Не ясно ли, что всякий благоразумный человек при первом намеке на возможность подобной случайности возьмет
…в охапку
Кушак и шапку, –
так как положительно нет ни славы, ни выгоды в том, чтобы прослыть страдальцем по вопросу о стоичных лошадях…
Но неужели наша провинциальная голытьба ни к чему другому не выказала поползновения, кроме ограничения и без того ограниченного круга деятельности? Нет, если верить «сведущим людям», она по временам не чуждается и политики, – разумеется, скромной…
Область этой политики весьма неразнообразна. Предметы ее суть: сближение сословий, стремление пристроить куда-нибудь дворянство (преимущественно, однако ж, «во главу») и отыскивание «великолепных свойств русского народа: не помнить зла и соединяться». Постараемся, однако ж, разобрать в подробности сущность этих задач нашего провинциального политиканства.
Вопрос о «сближении» или «слиянии» необходимо рассматривать в связи с вопросом о «великолепных свойствах» русского народа, потому что ежели первый может иметь какую-нибудь силу, то исключительно только благодаря второму. Литература по вопросу о «сближениях» очень обширна; достаточно заглянуть в любой журнал, в любую газету начала шестидесятых годов, чтобы непременно встретиться ежели не с ясно формулированными предположениями, то с некоторыми пожеланиями по этому предмету. Нет сомнения, что в свое время стремления эти принесли известную пользу. Одна сторона надеялась найти в них исходный пункт, из которого со временем может что̀-нибудь выработаться и косвенным образом пополнить понесенные внезапно ущербы; другой стороне они придали бодрость и внушили сознание (очень, впрочем, темное) того значения, которое она неожиданно для себя получала. Но дальнейшего развития стремлений все-таки не последовало, а равно и трактатов сколько-нибудь полезных по сему предмету издано не было по той простой причине, что, как ни тискайте слово «сближение», никакого реального представления, ничего, кроме тавтологии «жалких слов», из него не выжмете.
Но люди неохотно расстаются с своими мечтами, хотя бы они представляли один пустой звук. За недостатком здоровой и реальной почвы, за отсутствием общественных и политических интересов, они гоняются за звуками, приятно раздражающими слух, и думают наполнить ими пустоту своего существования.
Чтобы поставить вопрос о сближении или слиянии на почву сколько-нибудь реальную, необходимо, чтобы он разработывался не трансцендентальным каким-нибудь путем, а путем вещественным, для всех видным и осязательным. Скажем более: необходимо, чтобы о самых этих выражениях не было помину, чтобы они были вычеркнуты и заменены другими, более определительными.
Если Петр или Павел объявляют во всеуслышание, что они «добрые», что они любят и жалеют «сих малых», то из этого объявления покаместь ничего еще не выходит, кроме сотрясения воздуха. Они, конечно, могут подкрепить свое объявление тем, что, имея возможность быть грубыми с меньшею братиею, не воспользуются этою возможностью, но и это только сделает честь им лично, но особенных плодов не принесет по той причине, что гуманное обращение с людьми принадлежит к числу тех простых вещей, которые всеми, даже непривычными к нему, сразу принимаются как должное. Затем, если те же Петр и Павел, недовольные тощими результатами, полученными от их объявления, пожелают идти далее, то они уже обязаны приискать для своих поползновений форму более положительную. Вернейший путь, который представляется им в этом случае, есть путь более равномерного распределения прав и благ. Но так как это путь тернистый, который мог совсем и не быть в их расчетах, то существует другой путь, хотя и не столь решительный, но, во всяком случае, приличный. Путь этот можно формулировать так: решить однажды навсегда, что отношения между людьми, в каких бы положениях они ни находились, должны быть основаны на идее равноправности.
При таком воззрении на дело отношения между людьми становятся совершенно ясными. Конечно, бесполезно было бы связывать с подобным положением понятие о нормальности, но, по крайней мере, оно не отуманивает ничьих глаз, исключает всякую идею о лицемерии и допускает борьбу и поправки. Несомненно, что борьба с организованной силой представляет очень мало утешительного, но все же она имеет более шансов успеха, нежели борьба с пустыми звуками или даже с обманом, надевающим на себя лицемерную маску благосклонности.
Нет ничего хуже и несноснее того положения, когда вас куда-то заманивают и при этом не сказывают куда. Почему не сказывают? – потому отчасти, что сами не знают, а отчасти и потому, что слишком хорошо знают. Кому нужно сближение? Для чего оно нужно? Разберите эти вопросы внимательно, и вы убедитесь, во-первых, что «сближение» в данном случае есть термин односторонний, и, во-вторых, что это термин или совсем пустой, или неблаговидный. Во всяком случае, это термин вредный, ибо при его посредстве отрывается масса людей от действительных интересов и делается добычей интересов мнимых; отнимается у производительного труда и приглашается к празднованию.
Возможность сближения есть дело вполне законное, но надобно, чтобы в основе его лежала обоюдная свобода и обоюдная равноправность. Провинция говорит: этой возможности дан широкий исход в земстве и его органах; апологисты же сближения прибавляют: «Гласные от землевладельцев-помещиков и гласные от крестьян сели за один стол, как будто век за ним сидели, и занялись общими делами, не поминая прошлого» («Голос из земства», стр. 9). Прекрасно. Но, во-первых, гласные земских собраний занимаются не теориями сближений, а каким ни на есть делом; во-вторых, сословные элементы в этих собраниях распределены (практикою, а не законом) далеко не столь равномерно, чтобы можно было вывести положительное заключение, насколько последовало или не последовало предполагаемое сближение; в-третьих, наконец, чтобы убедиться в действительности этого сближения, нелишнее было бы предварительно испытать гласных от крестьян, хорошо ли они себя чувствуют, «сидя за одним столом с гласными от землевладельцев-помещиков». И вот провинция проговаривается. «Всего важнее, – говорит она, – что дворяне-землевладельцы становятся во главе земства». Вот это так, это действительно важно. Но с этого-то именно и надлежало начать разговор, а не запутывать его сетью вводных предложений, трактующих неведомо о чем.
Предположим, однако ж, что вопрос о сближениях каким-нибудь чудом действительно приводится к разрешению – какой результат предвидится получить от него? Результат один: возвращение к патриархальности и ко всем последствиям, из нее вытекающим. Иного, при всем желании, придумать нельзя.
Нельзя, потому что нет довольно содержательного общего дела, по поводу которого могло бы произойти сближение. Современное дело, которое выставляет вперед провинция, не может быть этим поводом, покуда в принципе его лежит опасение раскидаться и растеряться; других же дел покаместь не предвидится. Вот если бы провинция поставила себе к разрешению такой вопрос: отчего она год от году беднеет, отчего она живет не для себя и не своею, а заимствованною жизнью, отчего, наконец, исчезают из нее ее умственные и вещественные капиталы, тогда, несомненно, она получила бы и возможность и повод для сближений в самых обширных размерах. Тогда, если б поползновения ее и встретили фиаско, она имела бы, по крайней мере, действительное право упрекнуть кого следует в неподготовленности и закоснелости.
Но провинция очень хорошо понимает, что такого содержательного и общего дела нет, и потому все надежды устремляет к «великолепным свойствам» русского народа. Эти свойства, на которых основан весь процесс слиятельной операции, называются так: способность не помнить зла и соединяться. Постараемся придать этим темным общим местам сколько-нибудь вразумительную и осязательную форму.
Как следует понимать «зло»? Есть ли это нечто такое, что необходимо и даже полезно помнить и в каком смысле помнить? или же относительно этого предмета во всяком смысле должно руководствоваться словами поэта:
То, что было, то пройдет,
Что пройдет, то будет мило…
Ка̀к бы мы ни старались ограничивать смысл употребляемых нами слов, но есть выражения, относительно значения которых сомнения невозможны. К числу таких выражений принадлежит и «зло». Как ни укорачивайте его смысл, оно всегда будет означать совокупность таких явлений, которые приносят вред обществу, останавливают свободное и естественное развитие народных сил, делают из людей автоматов, подчиняющихся не сознательной идее добра и пользы, а ужасу, внушаемому гнетом преследующей их силы, и обрекает полному устранению творческие способности громадного количества людей. Вот действительный смысл слова «зло», и в этом, конечно, смысле несомненно понимает его и провинция, когда хлопочет о «забвении зла». Это «зло» очень недавно называлось у нас крепостным правом и действительно заключало в себе признаки, которые указаны выше.
Это зло, произведенное не Петром и не Иваном, а зло историческое, зло, разлитое в целом порядке вещей, поглощавшее в себе одинаково и Петра и Ивана. Правильно ли и благоразумно ли настаивать на забвении такого зла? Не равносильно ли это требованию забыть уроки прошлого, забыть историю?
Источник подобных настояний очень понятен. Несмотря на наши ревнивые старания отделить частное от общего, мы беспрестанно смешиваем и то и другое. Поэтому нам кажется, что когда говорят о «зле», то непременно подразумевают тут или Петра, или Ивана, которые были видимым олицетворением этого зла. Но это не так. Вместо того чтобы говорить: забудьте зло, следует выражаться проще: не мстите Ивану, не отплачивайте ему злом за зло. Но и тут мы понимаем подобные увещания только потому, что такого рода фразы, вследствие частого и не совсем осмысленного употребления, до того приучили к себе наш слух, что мы уже не формализируемся нелогичностью, которая в них заключается. В сущности, Иван не имеет никакой надобности ни в прощении, ни даже в молчаливом забвении зла. На объявление ему прощения он с полным основанием может ответить: «За что̀ же вы стали бы мстить мне? где ваше право для мести? разве я повиновался не тому же закону, какому повиновались и вы? разве я обязывался быть героем и одного себя поставить вне влияния общего закона? разве геройство не исключительное явление? разве большинство людей обязано к чему-нибудь, кроме дел средних?» И Иван, несомненно, будет прав, ибо массы хотя и могут, по временам, припоминать разным Петрам и Иванам некоторые их излишества, но случаи таких припоминаний так исключительны, что совершенно утопают в общем принципе забвения. В действительности, все частные ущербы давно схоронены и забыты, и ежели, например, помещик, включенный с крестьянами в состав одной и той же волости, ни под каким видом не уживется с ними, то это имеет произойти не вследствие живой памяти прошедшего, а вследствие полного несходства в обстановке и привычках того и другого сословия.
Представление о зле сопрягается не с Иванами и Петрами, а с мыслью об известном положении. А относительно этого последнего вопрос заключается не в том, чтобы озлобляться и кипеть, а в том, чтобы на будущее время предотвратить возобновление зла под какими бы то ни было формами и наименованиями. Не к ненависти и преследованию призывается потерпевшая сторона, а к осторожности и осмотрительности. Она на собственном опыте, собственною грудью убедилась, какие тяжкие последствия могут содержать в себе некоторые явления жизни, и должна воспользоваться этим опытом, чтоб оградить себя от подобных последствий в будущем. Не одну себя она ограждает, поступая таким образом, а настоящее и будущее целой страны. Ответственность, лежащая на ней, слишком серьезна, чтоб можно было рисковать ею за чечевичную похлебку, или из-за желания добыть тихое и безмятежное житие, или даже… из-за чести сидеть за каким-то «одним столом».
Из всего сказанного выше можно вывести заключение о степени великолепия тех свойств, на которые возлагает надежды провинция. Ежели они существуют на деле, то это обстоятельство не только не может служить предметом для восхищений, но, напротив того, должно свидетельствовать о самом изумительном и беспримерном легкомыслии. Способность забыть – это не способность развиваться, это безнадежность в будущем. Но этого нет, этому невозможно поверить. Как-то легче дышится при мысли об отсутствии этого качества, нежели при мысли о его присутствии. Конечно, твердых доказательств ни «за», ни «против» представить нельзя, ибо в той путанице понятий и отношений, которая развивается перед нашими глазами, трудно отличить, что̀ составляет признак способности забывать и что̀ принадлежит простому равнодушию, но, как ни затруднителен выбор между этими двумя альтернативами, будем думать, что равнодушию принадлежит здесь первое место. Это также не совсем утешительно, но все-таки лучше, нежели забвение вчерашнего дня.
Третий предмет нашего провинциального политиканства составляют заботы об устройстве дворянства. Можно даже сказать, что и приручение масс, и открытие в них великолепного свойства забвения вчерашнего дня – все это не более как приличный подход к главной задаче, долженствующей увенчать здание. Это фундамент, без которого вся последующая махинация не может иметь прочности.
Странное дело! покуда существовало крепостное право, никому не приходило в голову усомниться в существовании русского дворянства. Это существование заявляло себя целым рядом таких действий, которые самого неверующего человека заставляли верить. Дворянство имело свои собрания и своих представителей, оно рассуждало о своих нуждах, оно, в известной степени, имело право суда над своими членами, оно управляло не только своими делами, но пользовалось значительной долей в отправлении дел общегосударственных, имея в своих руках суд и полицию. Трудно было не поверить тому, что всегда стояло, как живое, перед глазами, то в виде помещика, творящего суд и расправу, то в виде исправника, творящего суд и расправу, то в виде судьи или заседателя, творящих суд и расправу. Это было сословие, как бы предназначенное природой для суда и расправы; оно одно имело возможность предъявлять некоторую силу среди общего бессилья, некоторую инициативу среди общего безмолвия. Но главная и самая характеристическая черта, которая проходит сквозь всю историю этой корпоративной силы, заключается все-таки в том, что, однажды устроившись, она до самого конца оставалась при этом устройстве, занимаясь повторением задов и ни разу не поставив себе вопроса, возможно ли для нее дальнейшее развитие, в каком именно смысле и в какую сторону? Будущее для нее не существовало.
Но будущее имеет за собой то неудобство, что оно непременно является в срок. В настоящем случае оно пришло в виде упразднения крепостного права – и что̀ же оказалось? Что одного удара было достаточно, чтобы ослабить все связующие нити; что вместе с исчезновением крепостного права исчезло и дворянство!
Это говорит не наш одинокий голос; это говорят компетентные люди провинции. Конечно, не следует понимать это исчезновение в буквальном смысле, но жалобы на то, что дворянство осталось как будто не при месте, приобретают значительную долю основательности. «Дворянство, – пишет г. Кошелев, – перестало существовать на деле… правда, оно еще собирается, имеет своих предводителей, свое депутатское собрание, но собственно дел сколько-нибудь важных у него не осталось никаких». Все это истинная правда, но как выйти из этого положения? Как наполнить досуг большого количества людей, как будто оставшихся за штатом? Ближе всего было бы сказать им: пользуйтесь теми правами, которые всецело при вас оставлены, пользуйтесь вашею сравнительною политическою взрослостью и промышляйте о себе сами; но оказывается, что это легче сказать, нежели исполнить. «Мы не подготовлены! – вопиет провинция, – нас учили, что мы оплот! растолкуйте, по крайней мере, что̀ это за должность, и какие соединены с нею права?» Вот невыгода туманных определений. Казалось, хорошее слово «оплот», и было даже время, когда все понимали его без толкований, и вдруг обнаружилось, что его даже объяснить нельзя! Обнаружилось, что, несмотря на скрывавшуюся за ним корпоративную связь, таких прав, за которые можно было бы удержаться, чтобы обставить ими новое положение, оно совсем не представляет.
Вследствие этого возникла потребность прибегнуть для устройства этого положения к искусственным мерам, и первою желательною мерой в этом смысле, конечно, представилась приписка к чему-нибудь.
Провинция не может понимать, не может терпеть человека, к чему-нибудь не приписанного. Куда же приписать? Казалось бы, всего естественнее для человека приписать его к свободе, но тут встречаются серьезные, почти непреодолимые препятствия. Что̀ такое свобода? – Это, по мнению провинции, какое-то странное положение между небом и землею, это безвоздушная пустота. Выпустить человека на свободу значит подвергнуть его всевозможным бедствиям и горьким случайностям; это все равно что пустить его слоняться по свету без паспорта, заставить жить со дня на день в вечных поисках за куском хлеба. «Кто ты таков? – спросят его на первой заставе, – как твое имя и к чему ты приписан?» – Я ни к чему не приписан, – ответит свободный человек, – по упущению, я приписан к свободе. – «Так, значит, ты непомнящий родства? взять его в часть!» – скажет заставная стража, и скажет весьма основательно, ибо слыханное ли дело встретить человека, приписанного к свободе?
Понятно, что такое неопределенное, почти тревожное положение не может казаться привлекательным нашей провинциальной интеллигенции. Она привыкла, чтобы ее паспорты были безукоризненно чисты, чтобы, при появлении ее на заставах, не раздавалось никаких других восклицаний, кроме: «Подвысь!» Да, надобно приписаться, надобно во что̀ бы то ни стало. Куда? к дворянскому собранию? Но ведь у него даже дел никаких нет! К земству? но ведь мы и без того там находимся? ведь никто нас оттуда не выгоняет?
В том-то и дело, что приписка приписке рознь, что бывает приписка, на достижение которой нужно потратить немало времени, труда и способностей, и бывает другая приписка, которая приходит сама собою. Сверх того, надо приписаться не туда, куда бог пошлет, а именно «во главу», иначе нам не приходится. Но ведь вы сами же говорите, что земское дело – дело общее, всесословное; это же явствует и из смысла законодательства? Да̀; это так, но посудите сами: образованность, материальная обеспеченность… Очевидно, однако ж, что все эти оговорки очень плохо вяжутся с сущностью вопроса. Образованность и материальная обеспеченность, конечно, представляют права на внимание, но они никогда не считались в числе сословных принадлежностей и привилегий. По временам обстоятельства сосредоточивают эти блага в том или другом сословии; но невозможно же допустить, чтоб они служили для прикрытия сословных претензий. Перед вами человек, который имеет в свою пользу преимущество образованности – это несомненно делает ему честь; но было бы в высшей степени странно, если б он связывал с этим преимуществом какое-нибудь право, исходящее не из него самого, а напоминающее идею сословности…
Но возвратимся к исходной точке настоящего письма. Не может подлежать сомнению, что провинция сама признаётся в своем бессилии. Даже в тех немногих случаях, когда ей действительно приходится задуматься над мыслью о необходимости обновить свои силы, она приступает к делу не прямо, а изобретает искусственную обстановку, не только не ведущую к разрешению возникающих вопросов, но положительно затемняющую их. Понятно, что при таком неумении освободить свою мысль, свои взгляды на положение, она остается на одном месте и не может извлечь всех выгод даже из тех реформ последнего времени, которые наиболее благоприятствуют ее развитию.
Крестьяне, между прочим, составляют один из главных кошмаров провинциальной интеллигенции. Как были они «меньшею братией», так и остались ею, несмотря на вновь открытые «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Они поголовно пьянствуют, они не выполняют принимаемых ими на себя обязанностей, они допускают безрасчетные разделы семей; словом сказать, совершенно отбились от рук, приобрели привычку грубить и почти утратили человеческий образ, сохранив однако… «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Не мешает прибавить к этому перечню, что, кроме того, они сохранили еще «великолепное свойство» уплачивать подати и отбывать натуральные повинности и что все расходы по части сближений и слияний должны пасть не на кого иного, а на тех же пьяных и отбившихся от рук крестьян. Мы охотно рисуем картины разврата русского крестьянина, а в результате оказывается, что нигде не выпивается вина так мало, как в России, и что в большинстве случаев от крестьян же идет инициатива относительно учреждения сельских школ. Это должно было бы воздержать нас от голословных обвинений.
Для того чтобы лучше понять, в каком виде представляет действительность общественное положение нашего крестьянина, возьмем для примера хоть вопрос о правоспособности. Говорят, крестьянин правоспособен, и действительно, мы думаем, что правоспособность крестьян составляет одно из лучших приобретений, данных реформою 19 февраля. Затем спрашивают: что̀ же сделали крестьяне из этой правоспособности? Какую пользу они извлекли из нее для себя и для общества? Этого одного вопроса бывает совершенно достаточно, чтоб возбудить целый поток самых непринужденных шуток. Но позвольте, милостивые государи! Во-первых, этот вопрос можно предложить и не одним крестьянам, в пользу которых все-таки найдутся кое-какие оправдания, а и другим, для которых возможность оправдаться гораздо труднее; а во-вторых, ужели же не всем достаточно известно, что слишком часто намерения самые добрые и совершенно ясные не ограждены от сюрпризов самых невероятных и неожиданных? Стоит только сослаться на так называемые мужицкие бунты, чтоб убедиться в том, в каком тесном положении иногда находится крестьянская правоспособность.
Известно, что у нас в некоторых местностях каждогодно происходит по нескольку бунтов. Это словно болезнь какая-то или, пожалуй, просто дурная привычка. Во всяком случае, это явление очень любопытное; но чтобы читатель не пришел от него в отчаяние и мог убедиться, что «черт совсем не так страшен, как его малюют», мы постараемся рассказать здесь один примерный бунт, не в том, разумеется, виде, как его обыкновенно малюют, а в том, как он зарождается и происходит в действительности.
В силу упоминаемой выше правоспособности, крестьяне, как и все вообще члены русской семьи, обладают правом петиции или ходатайства. Они могут терпеть стеснения со стороны поставленных для управления ими лиц, могут терпеть ущербы вследствие предпринимаемых относительно их и не оправдываемых законом мер; наконец, в качестве людей, они могут даже ошибаться, то есть видеть нарушение права там, где его в действительности нет, в каковые ошибки они впадают, впрочем, весьма осмотрительно, ибо знают, что от них, и только от них одних, требуется, чтоб они были мудры как змии и кротки как голуби. Состоя под ярмом общинного управления, они всякую меру, всякое распоряжение, а стало быть, и всякое злоупотребление закона ощущают живее, ибо ощущают его, во-первых, лично каждый за себя и, во-вторых, за всю общину. Отсюда необходимость сходок, необходимость общего совета, а так как целым обществом ходатайствовать неудобно и неучтиво, то из этого проистекает надобность в избрании ходоков или ходатаев. Кажется, до сих пор все идет законно, и ежели дело пойдет дальше своим естественным путем, то никакого замешательства от подобных ходатайств быть не должно. Если ходатаи правы – требуется удовлетворить их; если не правы – следует отказать, употребив, конечно, несколько лишних минут, чтобы отказ был выражен в форме для них вразумительной.
Но мы, провинциалы, смотрим на это дело иначе, ибо у нас на первом плане «принципы». В наших глазах крестьянин совсем не обыватель, а подчиненный. Ежели он прав, то хотя и можно удовлетворить его, но или только вполовину, чтоб очень не возмечтал, или не сейчас, а со временем и, во всяком случае, так, чтоб нельзя было приметить, что при этом обвиняется то лицо, на которое приносится жалоба. Обвинить начальника! да ведь это значит нарушить основной принцип! Entendons-nous, que diable! Можно со временем, при случае, наедине заметить, распечь, можно даже отыскать какой-нибудь посторонний повод, чтоб приличным образом отделаться от неумелого, но обвинить ею тут… сейчас, в глазах жалобщика – сохрани боже! это значит поощрять бунты. Это значит прямо сказать бунтовщикам: бунтуйте, голубчики! мы сейчас все по-вашему сделаем. Таков образ действия, на случай правоты. Если же ходатаи не правы, то история упрощается еще больше. Рассуждать с мужиком, доказывать, почему он не прав, объяснять, что обычное право, которым он зачастую руководствуется, не всегда находится в согласии с правом писаным, что он в известных случаях обязан отказаться от первого и подчиниться второму, – все это далеко не в наших обычаях. Это опять-таки значило бы поощрять бунты и вызывать к неповиновению властям. Мы любим, чтобы нас понимали сразу, даже в тех случаях, когда мы сами себя не понимаем; а если нас не понимают, то гораздо легче простереть руки, нежели надсаживать грудь объяснениями.
Таким образом, источник наших бунтов намечивается сам собою; он может быть формулирован так: бунты происходят от невозможности вывести какое-либо поучение из безмолвного или сопровождаемого односложными звуками простирания рук. Затем уже начинается дальнейшее развитие зародившегося бунта.
Возвращаются сконфуженные ходоки домой и ничего толком рассказать не могут, кроме одного: всего довольно было! Однако общинники любознательны. Каждый из них, взятый порознь, может быть, махнул бы рукой, но их связывает общинное начало, которому дело до всего, даже до коробьи крестьянской девки.
Ответ: всего было довольно! – не может удовлетворить общину. Этот ответ нимало не подвигает вперед ее дела, а это дело должно быть во что̀ бы то ни стало подвинуто, потому что община не может ни выжидать, ни извернуться. Во-первых, она слишком велика, чтобы извертываться какими-нибудь заменяющими средствами; во-вторых, она именно на то и община, чтоб все в ней было прочно и за̀годя определено. И вот, община невольным образом решается продолжать свое домогательство, потому что ей некуда уйти от него, потому что это домогательство завтра вновь встанет перед нею в той же силе, как и сегодня. Это служит поводом для выбора новых ходоков, а так как неразвитый ум прежде всего поражается количественностью, то, для пущей верности, число выборных увеличивается. Но с этими уже и не разговаривают, а прямо ведут в кутузку, потому что новая настойчивость общины кажется уже не проступком и недоразумением, а явным и сугубым посягательством к возмущению против властей.
Не будем описывать дальнейшие перипетии бунтовской драмы; они известны всякому, кто не на одну только минуту заглядывал в провинцию, а жил в ней и присматривался к ее делам. Спрашивается: ужели в этом факте (одном из множества) можно видеть хоть малый признак того, что называется самоуправлением? и неужели не первая обязанность людей, произвольно или по праву называющих себя «лучшими», обратить внимание на освобождение провинциальной жизни от той нестерпимой рутины, которая наложена на нее историей, хотя бы это было даже в ущерб некоторым несомненно полезным подробностям, составляющим ныне предмет слишком исключительной их заботливости?
Но покаместь довольно. Провинция говорит: «Ограничим круг нашей деятельности, ибо, в противном случае, мы можем раскидаться и растеряться». И, говоря таким образом, она думает, конечно, быть представительницею консервативного элемента, не подозревая, что последний имеет свои границы, переступив которые он становится уже не консервативным, а разрушающим и истощающим…