XXVIII
Но здесь я обращаюсь к снисходительности читателя.
Я должен кончить с этой историей, хоть скомкать ее, но кончить. Я сам не рассчитывал, что слово «конец» напишется так скоро, и предполагал провести моих героев через все мытарства, составляющие естественную обстановку карьеры самосохранения. Не знаю, сладил ли бы я с этой сложной задачей; но знаю, что должен отказаться от нее и на скорую руку свести концы с концами.
Во все продолжение моей литературной деятельности я представлял собою утопающего, который хватается за соломинку. Покуда соломинки были, я кое-как держался; но как скоро нет и соломинок – ясное дело, что приходится утонуть.
Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающею публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренно убежден, что в бо́льшем или ме́ньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль.
Мысль о солидарности между литературой и читающей публикой не пользуется у нас кредитом. Как-то чересчур охотно предоставляют у нас писателю играть роль вьючного животного, обязанного нести бремя всевозможных ответственностей. Но сдается, что недалеко время, когда для читателя само собой выяснится, что добрая половина этого бремени должна пасть и на него.
Впрочем, это материя пространная, и речи об ней должны быть пространные…
Вкратце наши дальнейшие похождения заключались в следующем:
Приехавши в Кашин, мы немедленно отъявились к Ивану Иванычу. Но последний, похвалив нас за то, что мы не обегаем кашинского суда, объявил, что нас уже ищут. И не по одному только делу об утоплении жида, но и по всем вообще содеянным нами в разное время и в разных местах преступлениям. Ищут также и Редедю, который обвиняется в сношениях с египетскими агитаторами и в распространении вредных мечтаний в среде московских ситцевых фабрикантов. Для опознания наших личностей в Кашин привезен под караулом один из вреднейших злоумышленников (не Иван ли Тимофеич? – мелькнуло у меня в голове), который уже имел очной свод с пойманными в селе Благовещенском четырьмя сообщниками нашими, и последние во всем чистосердечно признались. Затем остается сделать такой же очной свод с нами, и нас завтра же увезут, за караулом, на судбище в Петербург.
И так как у Ивана Иваныча, в минуту нашего посещения, собралась партия в винт и между винтящими оказался и прокурор, то нас, не откладывая дела в долгий ящик, отправили в острог. Там мы нашли, кроме товарищей по путешествию, еще Ивана Тимофеича, который, как увидел нас, сейчас же воскликнул: «Они самые и есть!» Очной свод был кончен.
В Петербурге нас судили. Прокурор произнес блестящую речь, из которой я приведу лишь то, что касалось меня и Глумова. Мы оба обвинялись в одних и тех же преступлениях, а именно: 1) в тайном сочувствии к превратным толкованиям, выразившемся в тех уловках, которые мы употребляли, дабы сочувствие это ни в чем не проявилось; 2) в сочувствии к мечтательным предприятиям вольнонаемного полководца Редеди; 3) в том, что мы поступками своими вовлекли в соблазн полицейских чинов Литейной части, последствием какового соблазна было со стороны последних бездействие власти; 4) в покушении основать в Самарканде университет и в подговоре к тому же купца Парамонова; 5) в том, что мы, зная силу законов, до нерасторжимости браков относящихся, содействовали совершению брака адвоката Балалайкина, при живой жене, с купчихой Фаиной Стёгнушкиной; 6) в том, что мы, не участвуя лично в написании подложных векселей от имени содержательницы кассы ссуд Матрены Очищенной, не воспрепятствовали таковому писанию, хотя имели полную к тому возможность; 7) в том, что, будучи на постоялом дворе в Корчеве, занимались сомнительными разговорами и, между прочим, подстрекали мещанина Разноцветова к возмущению против купца Вздошникова; 8) в принятии от купца Парамонова счета, под названием «Жизнеописание», и в несвоевременном его опубликовании, и 9) во всем остальном.
К нашему счастью, обвинитель слишком увлекся щегольскою стороной своей задачи и потому был чересчур уж блестящ. Он в особенности настаивал на девятом пункте обвинения; а так как этот пункт требовал абсолютной свободы красноречия, то, мало-помалу, обвинитель действительно освободил себя от всех уз, кроме мундира. Фактическая сторона не только отодвинулась на задний план, но совсем исчезла. Образовалась картина, в которой, сверх грома и молнии, было еще и землетрясение. А так как над землетрясением человеческий суд не властен, то вышло пустое дело.
Мы защищались сами и, могу сказать с гордостью, вели это дело очень ловко. Прокурорскому землетрясению мы противопоставили чистосердечный и трогательный рассказ о нашем обращении на путь самосохранения. Мы не отрицали, что грешки за нами водились. Мы даже прямо сознались, что, будучи воспитаны в казенных учебных заведениях, мы охотно поддавались обольщениям разума, но в то же время самым убедительным образом доказали, что обольщения эти были своевременно нами поняты и вполне искуплены последующим нашим поведением. Так что действия, которые составляют, так сказать, ядро обвинения, не только не обвиняют нас, а, напротив, оправдывают и обеляют. Не для сокрытия вредного образа мыслей предприняли мы знакомство с Кшепшицюльским, Прудентовым, Очищенным и проч., а для того, чтобы засвидетельствовать перед целым миром о нашей зрелости и готовности. Мы не хитрили и не расставляли ловушек полицейским чинам, и объятия, которые мы раскрывали им, не были лжеобъятиями. Но ежели и за всем тем в действиях наших усматривается что-либо сомнительное, то это произошло единственно от неопытности и от недостатка руководящих указаний.
– Подобно утлому челну, – говорил прерывистым от волнения голосом Глумов, – носились мы, без кормила и весла, по волнам, и только звезды небесные взирали на нас с высоты. Невинность, сказал где-то бессмертный Шекспир, подобна пустой бутылке, которую можно наполнить каким угодно содержанием. Вот эту-то пустую бутылку и представляли мы собой, ибо хотя первоначальная невинность и была нами утрачена, но обращение наше на путь возрождения подарило нас второю невинностью, еще более прочною, нежели первая. Но напрасно протягивали мы нашу пустую бутылку для наполнения – мы вынуждены были наполнять ее сами, под личною ответственностью, чем придется. Мы раскрывали объятия, а нам устраивали западни; мы устремлялись в лоно, а попадали… в гущу! Можно ли вообразить себе зрелище более потрясающее! Вы видели здесь Кшепшицюльского, господа судьи! видели только в течение нескольких минут, покуда он давал показание… А мы не только видели его, но и играли с ним целые месяцы в карты… единственно для того, чтобы доказать нашу зрелость! И он сдавал игры, при которых объявлявший игру в самом счастливом случае оставался без двух… Вот элементы, которые испытывали нас и на глазах которых совершалось наше возрождение… Но и за всем тем решимость наша не только не поколебалась, но росла с каждым днем больше и больше…
Я же, с своей стороны, присовокупил, что хотя обвинение и ставит нам в преступление подстрекательство купца Парамонова к основанию заравшанского университета, но из обстоятельств дела ясно усматривается, что Парамонов решился на этот поступок совсем не вследствие нашего подговора, а потому, что менялы вообще, по природе своей, горазды основывать университеты.
Таким образом, политическая часть процесса была очищена. Что же касается до части общеуголовной, то нам ничего не стоило доказать, что со стороны Балалайкина не только не существовало самого факта двоеженства, но даже не было и приготовлений к этому, так как ни покупка для Балалайкина халата, ни приглашение братьев Перекусихиных, ни ужин в кухмистерской Завитаева ни в каком смысле преступлениями названы быть не могут. Равным образом не было и участия в составлении подложных векселей, так как не существовало самого факта написания, а было только упражнение в таковом, причем бумага со столбиками была употреблена не с намерением, а по неимению в городе Корчеве другой. Затем о случае смерти жида Мошки мы даже распространяться не стали. Был жид – и нет его. А где теперь витает душа его, и даже бессмертна ли она – нам неизвестно.
Словом сказать, мы вышли из суда обеленными, при общем сочувствии собравшейся публики. Мужчины поздравляли нас, дамы плакали и махали платками. Вместе с нами признаны были невинными и прочие наши товарищи, исключая, впрочем, Редеди и «корреспондента». Первый, за распространение вредных мечтаний в среде ситцевых фабрикантов, был присужден к заключению в смирительный дом; последний, за написание в Проплёванной фельетона о «негодяе» – к пожизненному трепету.
Но настоящий успех ждал нас впереди. На другой день нас посетил известный меценат и мануфактур-советник Кубышкин и сделал нам самые лестные предложения. Заметив в нас наклонность к здравомыслию и желая воспользоваться этой способностью в видах распространения собственной фабрики ситцев и миткалей, он задумал основать собственный кубышкинский литературно-политический орган, который проводил бы его кубышкинские идеи. Сущности этих идей он нам не раскрыл, но показал образчик ситцев (тут были и «веселенькие» для молодых, и «сурьезные» для старух) и при этом так характеристично погладил бороду и щелкнул языком, что мы и без объяснений поняли. Газета предполагалась ежедневная и должна была появляться часом раньше, нежели прочие газеты. Гонорар нам будет назначен «глядя по делу», причем, конечно, он нас «не обидит». Но, сверх гонорара, нам предоставлялось по воскресеньям иметь у Кубышкина обеденный стол, «наравне с генералами». Писать и редактировать статьи мы вольны по своему усмотрению, Кубышкин же будет только направлять и вдохновлять нас. Вспомнили и об Редеде, которому предоставлялось присылать из смирительного дома статьи по восточному отделу. Что́ же касается до отдела «Наш петербургский high life», то ведение его возлагалось на Очищенного. С этою целью ему купили в Апраксиной хорошую фрачную пару и несколько пар белых нитяных перчаток и наняли от Бореля татарина, который в несколько уроков выучил его, как держать в руках поднос. Одному «корреспонденту» не нашлось места в газете, но тут уж ничего нельзя было поделать, потому что «корреспондент» морозовские ситцы предпочитал кубышинским и ни он, ни Кубышкин не соглашались ни пяди уступить из своих убеждений.
Разумеется, мы с радостью приняли все эти условия и сейчас же придумали для газеты название «Словесное Удобрение».
Через месяц вышел в свет первый нумер «Удобрения», и так как газета появлялась ежедневно часом раньше других, то, натурально, все кухарки, идучи на рынок, запасались ею.
Статьи о том, что всякое время имеет свою особую задачу и что задача эта должна быть выполнена, хотя бы сущность ее и противоречила требованиям строгой нравственности, – это мы писали. Статьи о том, что, с одной стороны, всего у нас довольно, а с другой – ничего у нас нет, – тоже мы писали. Статьи о том, что все иностранные ситцы и миткали следует безусловно к ввозу запретить, а наши ситцы и миткали, нагрузив на подводы, везти куда глаза глядят, – тоже мы. Статьи о том, что мыслить не воспрещается, но ка́к мыслить? – мы. Странным образом заботы о благоустройстве и благочинии переплетались у нас с заботами о ситцах и миткалях, так что успех или неуспех последних являлся как бы указателем того или другого уровня благочиния. Скажу более: так как ситцы представляли кульминационный пункт, под сению которого ютились все надежды и упования «Удобрения», то по временам мы не прочь были даже допустить вмешательство потрясательных элементов, лишь бы пристроить ситцы. И именно ситцы кубышкинские. Идя по этому пути и постепенно разъяряясь, мы дошли наконец до какого-то прорицающего пафоса. Не довольствуясь изгнанием с внутренних рынков иностранных ситцев, мы требовали такой же проскрипции для ситцев Морозова, потом – Цинделя, и наконец – всех, кроме кубышкинских. Только Кубышкин, только он один мог с пользой для себя (по ошибке мы писали: «для государства») одеть в ситцевые рубахи как русских подданных, так и персиян, бухарцев, хивинцев, индейцев и прочих иноверцев. А также единоверных нам болгар и сербов.
Этой ситцевой пропаганде сильно помогал Редедя. Каждое утро его под конвоем приводили из смирительного дома в редакцию; тут он на карте вымеривал циркулем кратчайший путь из Москвы в Индию, и выходило ужасно близко. Затем он садился и писал статьи, в которых сыпучим пескам противопоставлял смеющиеся оазисы, а временному недостатку воды – ее благовременное изобилие, и притом отменного качества. Пользуясь сим случаем, он называл верблюдов «кораблями пустыни» и советовал всегда иметь в резерве несколько лишних верблюдов, так как в пустыне они представляют подспорье («известно, что верблюды…» и т. д.), благодаря которому устраняется недостаток в воде. Хороши также для этой цели кокосовые орехи, покуда они не дозрели и изобилуют молоком.
Что касается Очищенного, то хроника его имела двойственный характер. В мясоед он писал, что никогда наш high life не был так оживлен и что на днях была свадьба графа Федорова с княжной Григорьевой и потом бал у молодых. Лестница была устлана роскошными восточными коврами и убрана тропическими растениями, под сению которых, на каждой ступеньке, было поставлено по лакею, в костюмах времен Людовика XV. Одни парики на лакеях, по удостоверению обворожительной хозяйки, стоили по пятидесяти рублей за штуку, а что стоили башмаки и чулки – еще не подано счетов. С наступлением поста Очищенный восклицал: «А теперь, mesdames, надо приниматься за грибки!» – и рассказывал, с каким самоотвержением очаровательная княжна Зизи Прокофьева кушает маринованные рыжички, а почтенные родители смотрят на нее и приговаривают: мы должны сие кушанье любить, ибо оно напоминает нам, что мы в сей жизни путники…
Результаты этих усилий превзошли все ожидания. Сначала газету покупали только кухарки, но потом стали покупать лакеи, дворники и, наконец, кабатчики. Кабатчик Разуваев говорил прямо, что если б ему удалось отыскать здравомыслящих людей, которые с таким же самоотвержением ежедневно доказывали бы, что колупаевские и вздошниковские водки следует упразднить, а его, разуваевские, водки сделать для всех благомыслящих людей обязательными, то он, «кажется, тыщ бы не пожалел». Но хотя нам были сделаны в этом смысле лестные предложения, однако мы устояли и пребыли верными Кубышкину.
Дальше – больше. «Удобрение» мало-помалу проникло и в мир бюрократии. Сначала нас читали только канцелярские чиновники, потом стали читать столоначальники, а наконец, и начальники отделения. И тут мы получили лестные предложения от департамента Раздач и Дивидендов, которому мы позволяли себе делать от времени до времени довольно едкие реприманды; однако ж и на этот раз мы устояли и пребыли верными Кубышкину.
Наконец наступил вожделенный день: «Удобрение» попало в изящные ручки графини Федоровой, рожденной княжны Григорьевой! Последовали настоятельнейшие предложения. Сам граф Федоров приезжал к нам для переговоров. Но мы остались верными Кубышкину.
Ибо Кубышкин был знамя!
И многие за это знамя держались!
А он (т. е. Кубышкин) только пыхтел и радовался, глядя на нас. Передовых статей он лично не читал – скучно! – но приказывал докладывать, и на докладе всякий раз сбоку писал: «верно». Но статьи Очищенного он читал сам от первой строки до последней, и когда был особенно доволен, то в первый же воскресный день, перед закуской, собственноручно подносил своему фавориту рюмку сладкой водки, говоря:
– Это тебе… в знак!
Гонорара определенного он нам не назначил, но от времени до времени «отваливал», причем всякий раз говорил: «напоминать мне незачем, я сам вашу нужду знаю». В общем результате, мы были сыты. И чем больше мы были сыты, тем больше ярились.
Наконец до того разъярились, что стали выбегать на улицу и суконными языками, облитыми змеиным ядом, изрыгали хулу и клевету. Проклинали человеческий разум и указывали на него, как на корень гнетущих нас зол; предвещали всевозможные бедствия, поселяли в сердцах тревогу, сеяли ненависть, раздор и междоусобие и проповедовали всеобщее упразднение. И в заключение – роптали, что нам не внимают.
И за всем тем, воротившись домой, пили, ели, спали и вообще производили все отправления, какие человеческому естеству свойственны.