Книга: Том 17. Пошехонская старина
Назад: XXX. Словущенские дамы и проч*
Дальше: Забытые слова*

XXXI. Заключение

Из элементов, с которыми читатель познакомился в течение настоящей хроники, к началу зимы образовывалось так называемое пошехонское раздолье. Я не стану описывать его здесь во всех подробностях, во-первых, из опасения повторений, и, во-вторых, потому что порядочно-таки утомился и желаю как можно скорее прийти к вожделенному концу. Во всяком случае, предупреждаю читателя, что настоящая глава будет иметь почти исключительно перечневой характер.
Мы, дети, еще с конца сентября начинали загадывать об ожидающих зимою увеселениях. На первом плане в этих ожиданиях, конечно, стояла перспектива свободы от ученья, а затем шумные встречи с сверстниками, вкусная еда, беготня, пляска и та общая праздничная суета, которая так соблазнительно действует на детское воображение.
В особенности волновался предстоящими веселыми перспективами брат Степан, который, несмотря на осеннее безвременье, без шапки, в одной куртке, убегал из дома по направлению к погребам и кладовым и тщательно следил за процессом припасания, как главным признаком предстоящего раздолья.
– Капусту рубленую впрок набивают! – возвещал он нам, – в маленькие кадушки – для господ, в чаны – для людей.
Или:
– Вчера из Васютина целую бычью тушу привезли, а сегодня ее на части для солонины разрубают! Пожирнее – нам, а жилы да кости – людям. Сама мать на погребе в кацавейке заседает. И наконец:
– Ну, братцы, кажется, наше дело скоро совсем выгорит! Сам сейчас слышал, как мать приказание насчет птицы отдавала, которую на племя̀ оставить, которую бить. А уж если птицу велят бить, значит, конец и делу венец. На все лето полотков хватит – с голоду не помрем.
Иногда с покрова выпадал снег и начинались серьезные морозы. И хотя в большинстве случаев эти признаки зимы оказывались непрочными, но при наступлении их сердца наши били усиленную тревогу. Мы с любопытством следили из окон, как на пруде, под надзором ключницы, дворовые женщины замакивали в воде и замораживали ощипанную птицу, и заранее предвкушали то удовольствие, которое она доставит нам в вареном и жареном виде в праздничные дни.
– Гусь-то! гусь-то! – по временам восклицал в азарте Степан, – вот так гусь! Ах, хорош старик!
Санный путь чаще всего устанавливался около 15-го ноября, а вместе с ним открывался и сезон увеселений. Накануне введеньева дня наш околоток почти поголовно (очень часто больше пятидесяти человек) был в сборе у всенощной в церкви села Лыкова, где назавтра предстоял престольный праздник и церковным старостой состоял владелец села, полковник суворовских времен, Фома Алексеич Гуслицын. Натурально, дом последнего служил убежищем для съехавшейся массы соседей, большинство которых оставалось гостить здесь на два и на три дня.
На этом первом сезонном празднике я остановлюсь несколько подробнее, так как он служил, так сказать, прототипом всех остальных.

 

Раннее утро, не больше семи часов. Окна еще не начали белеть, а свечей не дают; только нагоревшая светильня лампадки, с вечера затепленной в углу перед образом, разливает в жарко натопленной детской меркнущий свет. Две девушки, ночующие в детской, потихоньку поднимаются с войлоков, разостланных на полу, всемерно стараясь, чтобы неосторожным движением не разбудить детей. Через пять минут они накидывают на себя затрапезные платья и уходят вниз доканчивать туалет.
Но дети уже не спят. Ожидание предстоящего выезда спозаранку волнует их, хотя выезд назначен после раннего обеда, часов около трех, и до обеда предстоит еще провести несколько скучных часов за книжкой в классе. Но им уже кажется, что на конюшне запрягают лошадей, чудится звон бубенчиков и даже голос кучера Алемпия.
– По уходе девушек они в восторге вскакивают с кроватей и начинают кружиться по комнате, раздувая рубашонками. Топот, пенье песен, крики «ура» наполняют детскую.
– Чу, колокольчик звякнул! – сообщает Гриша, внимательно прислушиваясь.
– Запрягают – это верно! – подтверждает Степан, – еще намеднись я слышал, как мать Алемпию приказывала: «В пятницу, говорит, вечером у престольного праздника в Лыкове будем, а по дороге к Боровковым обедать заедем».
– Едем! едем!
Но восторги наши непродолжительны. Через четверть часа уже раздаются в коридоре шаги, заслышав которые мы проворно прячемся под одеяла. Входит матушкина наперсница Ариша и объявляет:
– Маменька велели сказать, что сейчас с розгой придут.
Разумеется, это только угроза, но она уничтожает всякий повод для дальнейших самообольщений. Как и в прошлые годы, нас засадят с утра за книжку и вплоть до обеда заставят томиться.
Утро проходит тоскливо. К счастью, Марья Андреевна на этот раз снисходительна и беспрестанно выходит из классной посмотреть, как бы, укладывая, не смяли ее «матерчатого» платья, которое у нее всего одно и бережется для выездов. Мы отвечаем уроки машинально, заглядывая в окно и прислушиваясь к шуму, который производят сборы.
Нетерпение наше растет с каждой минутой, так как все обещает, что поездка предстоит благоприятная. Отец еще за чаем объявил, что на дворе всего три градуса холода, а так как санный путь только что стал, то лошади, наверное, побегут бойко и незаметно доставят нас в Лыково. Ни одного ухаба, дорога как пол, в тихом воздухе гулко раздается звон колокольчиков и громыханье бубенчиков… Для таких несчастных узников, какими были мы, поездка в подобных условиях сама по себе представляла целую перспективу наслаждений. Ах, кабы поскорее! Поскорее бы вырваться из этого постылого Малиновца!
Наконец бьет час, подают обедать. Все едят наскоро, точно боятся опоздать; только отец, словно нарочно, медлит. Всегда он так. Тут, того гляди, к третьему звону ко всенощной не попадем, а он в каждый кусок вилкой тыкает, каждый глоток разговорцем пересыпает.
– А после обеда одеваться да умываться начнет! – ворчит сквозь зубы брат Степан.
И действительно, к трем часам вся семья, укутанная по-дорожному, уже в сборе в лакейской, а из отцовской спальни все еще доносятся звуки приводимого в движение рукомойника.
– Скоро ли? – в нетерпении кричит матушка.
Но вот укутали и отца. На дворе уж спустились сумерки, но у нас и люди и лошади привычные, и впотьмах дорогу сыщут. Свежий, крепительный воздух с непривычки волнует нам кровь. Но ощущенье это скоро уляжется, потому что через минуту нас затискают в крытый возок и так, в закупоренном виде, и доставят по назначению.
– Как бы ветер не разыгрался! – выражает опасение матушка.
– Не знаю, как сказать, – отвечает Алемпий, – крутит по дороге, да и сверху мжица мжит. Не впервой; бог милостив!
– Еще бы! целый час папенька около рукомойника валандался! тут хоть какая угодно погода испортится! – негодует брат Степан.
– Цыц… постреленок!
До Лыкова считают не больше двенадцати верст; но так как лошадей берегут, то этот небольшой переезд берет не менее двух часов. Тем не менее мы приезжаем на место, по крайней мере, за час до всенощной и останавливаемся в избе у мужичка, где происходит процесс переодевания. К Гуслицыным мы поедем уже по окончании службы и останемся там гостить два дня.
Гуслицыны, бездетные старик и старуха, принадлежат к числу зажиточнейших помещиков нашего околотка. И Фома Алексеич, и жена его Александра Ивановна очень усердные прихожане, и потому церковь залита огнями по-праздничному. Почти все гости уж налицо: Пустотеловы, Боровковы, Корочкины, Чепраковы, майор Клобутицын и с ним человека четыре офицеров. Господа стоят впереди, одетые по-праздничному; глубина церкви кишит простонародьем. Служба происходит парадная, в так называемой «настоящей» церкви (у праздника), которая, по случаю зимы, через неделю закроется вплоть до пасхи.
По окончании всенощной все подходят к хозяевам с поздравлениями, а дети по очереди целуют у старой полковницы ручку. Старушка очень приветлива, всякому найдет доброе слово сказать, всякого спросит: «Хорошо ли, душенька, учишься? слушаешься ли папеньку с маменькой?» – и, получив утвердительный ответ, потреплет по щеке и перекрестит.
В просторном доме Гуслицыных все уже готово к приему дорогих гостей. Стены (по-старинному нештукатуренные) и полы тщательно вымыты; в комнатах слегка накурено ладаном; по углам перед образами теплятся лампадки. В большом зале накрыт ужин, а для желающих подается и чай. Но конец вечера проходит тихо, почти в безмолвии. Во-первых, гости с дороги устали, а во-вторых, так уж исстари заведено, что большие праздники встречают в благоговейном умилении, избегая разговоров. В десять часов все расходятся на покой, причем только самым почетным гостям отводятся особые комнаты, прочих укладывают, как попало, по диванам и вповалку на полу.
На другой день с утра начинается сущее столпотворение. Приезжая прислуга перебегает с рукомойниками из комнаты в комнату, разыскивая господ. Изо всех углов слышатся возгласы:
– Параша! скоро ли умываться?
– Феша! где же мой корсет?
– Маланья, опять мочалку забыла?
А в зале, где разместили на ночь подростков, они повскакали с разостланных на полу пуховиков и в одних рубашках, с криком и хохотом, перебегают из конца в конец по неровной поверхности, образуемой подушками и перинами, на каждом шагу спотыкаясь и падая. При этом происходит словесная перестрелка, настолько нецеломудренная, что девушки, стоящие у рукомойников, беспрестанно покрикивают:
– Ишь ведь что говорят… бесстыдники!
Кстати скажу здесь: вообще в мое время дети были очень невоздержны на язык, и лексикон срамных слов самого последнего разбора был достаточно между ними распространен. К счастию, брань слетала с языка скорее машинально, понаслышке, вроде хвастовства, нежели сознательно, так что действительное значение ее оставалось загадкой. По крайней мере, мне помнится, что когда я, будучи десяти лет, поступил в московский дворянский институт, где всякое срамное слово уже произносилось с надлежащим смаком, то ровно ничего не понимал, хотя самые слова мне были давно известны.
По приезде от обедни начинается беспрерывная еда, так как в этом, собственно говоря, и состояло наше захолустное раздолье. За чаем следует закуска, которая не снимается со стола вплоть до обеда; после обеда особо подают десерт, затем па̀ужин и т. д. до самой ночи. В особенности барыни, как усядутся в гостиной кругом стола с закуской, так и не оторвутся от него. Изредка еда перемежается тем, что кто-нибудь из барышень или из офицеров сядет за старые клавикорды и споет романс. Любимыми романсами в то время были: «Прощаюсь, ангел мой, с тобою», «Не шей ты мне, матушка», «Что затуманилась, зоренька ясная», «Талисман», «Черная шаль» и т. д. Я, впрочем, не помню, чтобы встречались хорошие голоса, но хуже всего было то, что и певцы и певицы пели до крайности вычурно; глотали и коверкали слова, картавили, закатывали глаза и вообще старались дать понять, что, в случае чего, недостатка по части страстности опасаться нет основания. Заслышавши пение, маменьки выползают из гостиной в зал и устраивают уже настоящую выставку талантов, а солидные мужчины, неохотники до дивертисментов, забираются в биллиардную, где тоже ставится закуска и водка. У всякой барышни есть какой-нибудь танец, в котором она специально отличается. Верочка Чепракова танцует «По улице мостовой»; одной ручкой подбоченится, другую поднимет вверх и скруглит; затем поплывет по зале и пошевеливает плечиками, подманивая прапорщика Синеусова, который изо всех сил стучит сапогами, стараясь изобразить лихого русского парня. Феничка Боровкова отлично пляшет по-цыгански. Откинет головку назад, разбежится из одного конца залы в другой, потом обратно, потом начнет кружиться, а за ней то же самое повторяет прапорщик Завулонов, и никак не может Феничку изловить… Разумеется, покуда дочки показывают товар лицом, маменьки хлопают в ладоши и по очереди поздравляют друг друга.
Таким образом, утро проходит довольно однообразно. Гости, очевидно, еще не вошли в праздничную колею. Барышни, показавши таланты, начинают попарно ходить взад и вперед по анфиладе комнат, перешептываясь с офицерами; маменьки, похваставшись дочерьми, снова присаживаются поближе к закуске; даже между детьми оживления не видать. Хотя старая полковница уже несколько раз предлагала им побегать и поиграть, но они не успели еще возобновить между собой знакомства, прерванного продолжительным уединением, в котором их держала все лето сельскохозяйственная страда. Чинно и смирно бродят они следом за барышнями и рассказывают друг другу небылицы в лицах. Ваня Боровков сообщает, что ихний кучер Пармён недавно на всем скаку зайца кнутом пополам перерезал; Сашенька Пустотелова – что у них корова Белогрудка целых три года пропадала, и вдруг прошлым летом пошли в лес, а она забралась в самую чащу и уж с тремя телятами ходит.
– Так без быка и отелилась? – удивляется Соничка Корочкина.
– Нет, после узнали, что бык к ней в гости ходил. Заметили, что он часто из стада пропадает, и начали следить…
– Нет, это что! – прерывает Петя Корочкин, – вот у нас кучер так молодец! Прошлого года зимой попал со всей тройкой и с санями в прорубь, видит – беда неминучая, взял да и разогнал подо льдом лошадей… И вдруг выскочил из другой проруби!
Наконец брат Степан рассказывает, что в малиновецком саду такая лягушка завелась, что как только прыгнет, так из нее червонец вылетит.
– И много ты таких червонцев набрал? – завидуют ему.
– То-то, братцы, что штука эта не простая. Пытался я хоть одну монетку подтибрить, да только что наклонюсь, ан она в моих глазах и растает!
Вообще хвастовство, как и сквернословие, в большом ходу между детьми. По-видимому, они наследовали это качество от отцов и значительно приумножили это наследие позаимствованиями, сделанными у челядинцев.
Нас, детей Затрапезных, сверстники недолюбливают. Быстрое обогащение матушки вызвало зависть в соседях. Старшие, конечно, остерегаются высказывать это чувство, но дети не чинятся. Они пристают к нам с самыми ехидными вопросами, сюжетом для которых служит скопидомство матушки и та приниженная роль, которую играет в доме отец. В особенности неприятна в этом отношении Сашенька Пустотелова, шустрая девочка, которую все боятся за ее злой язык.
– Правда ли, что у вас недавно бунт был из-за того, что ваша мамаша велела больную корову зарезать и людям в застольную отдать? – пристает она к нам.
Или:
– Правда ли, что папенька ваш из старых писем сургучные печати вырезывает, а на внутренней стороне конвертов письма старшим детям пишет?
Нередко приставанья эти длятся целое утро. Поэтому понятно, что первое время мы ходим несколько сконфуженные и ждем не дождемся обеда, после которого обыкновенно затеваются игры и заставляют наших сверстников и сверстниц позабыть о Малиновце и его порядках.
Обед подается по-праздничному, в три часа, при свечах, и длится, по крайней мере, полтора часа. Целая масса лакеев, своих и чужих, служит за столом. Готовят три повара, из которых один отличается по части старинных русских кушаньев, а двое обучались в Москве у Яра и выписываются в деревню зимою на несколько недель. Сверх того, для пирожных имеется особенный кондитер, который учился у Педотти и умеет делать конфекты. Вообще в кулинарном отношении Гуслицыны не уступают даже Струнниковым.
Разнообразная и вкусная еда на первых порах оттесняет на задний план всякие другие интересы. Среди общего молчания слышно, как гости жуют и дуют. Только с половины обеда постепенно разыгрывается обычная беседа, темой для которой служат выяснившиеся результаты летнего урожая. Оказывается, что лето прошло благополучно, и потому все лица сияют удовольствием, и собеседники не прочь даже прихвастнуть.
– И урожай хорош, и заготовки вышли удачные, только вот грибов не родилось: придет великий пост, во̀ щи покинуть нечего! И заметьте, уж третий год без грибов сидим, а рыжика так и в помине давным-давно нет, – что̀ бы за причина такая?
– А та и причина, что настоящих грибных дождей не бывало! – разрешает какая-нибудь опытная хозяйка.
– Нет, кажется, и дождей немало прошлым летом было, – возражает другая опытная хозяйка, – а так, должно быть, не к году…
– Были дожди, да не грибные, – настаивает первая, – иной раз целое лето льют дожди, а грибами и не пахнет. А отчего? – оттого, что дожди не те! И вдруг под самый конец грянет грибной дождик – и пойдет, и пойдет! И рыжики, и грузди, и белые грибы… обору нет!
– Дивны дела твоя, господи! вся премудростию сотворил еси! – отзывается голос с мужского конца стола.
Наконец подают нетерпеливо ожидаемое детьми пирожное. Оно двух сортов. Сначала разносят фигурные венчики, сделанные из нарезанного миндаля; потом – желе малинового цвета с прилепленною во внутренней пустоте восковою свечой. Эффект, производимый этим своеобразным освещением, всех приводит в восторг.
– Ишь ведь до чего дошли! – любуется Надежда Игнатьевна Корочкина, – не только для вкуса, да и для глаз чтобы приятно было! Скоро ладиколоном вспрыскивать будут, чтоб и пахло хорошо!
– Эту новинку наш Сидорка-кондитер из Москвы принес, – сообщает хозяйка, – нынче говорит, у главнокомандующего всегда за парадными обедами такое желе подают.
– Это еще что! каклеты в папильотках выдумали! – прибавляет полковник, – возьмут, в бумагу каклетку завернут, да вместе с соусом и жарят. Мне, признаться, Сенька-повар вызывался сделать, да я только рукой махнул. Думаю: что уж на старости лет новые моды заводить! А впрочем, коли угодно, завтра велю изготовить.
– Вели, сударь, вели! пускай дорогие гости попробуют! – решает старушка полковница.
Но вот гости с шумом отодвигают стулья и направляются в гостиную, где уже готов десерт: моченые яблоки, финики, изюм, смоква, разнообразное варенье и проч. Но солидные гости и сами хозяева не прикасаются к сластям и скрываются на антресоли, чтобы отдохнуть часика два вдали от шума. Внизу, в парадных комнатах, остаются только молодые люди, гувернантки и дети. Начинается детская кутерьма.
Детские игры того времени были очень неразнообразны и притом совершенно чужды мысли о соединении забавного с полезным. Я помню только следующие: в лошадки, фанты, жмурки и «сижу-посижу».
Первая была самая любимая, потому что в ней принимали участие исключительно дети, что совершенно устраняло какие-либо стеснения. Подбирались тройки, причем коренных лошадей и кучеров изображали мальчики, а пристяжных – девочки. Коренники ржали и «шалили», не сразу трогались с места, переменяли аллюры, бежали и вскачь, и рысью, и иноходью; пристяжные отвечали тоненькими голосами ржанью коренников и скакали, завиваясь в кольцо; кучера махали веревочными кнутами. Поднимался невообразимый гвалт. Тройки вскачь неслись по коридорам и комнатам; шагом взбирались по лестницам, изображавшим собой горы, и наконец, наскакавшись и набегавшись, останавливались на кормежку, причем «лошадей» расставляли по углам, а кучера отправлялись за «овсом» и, раздобывшись сластями, оделяли ими лошадей.
В фантах принимали участие и взрослые. Обыкновенно в углу залы садилась одна из гувернанток и выкликала: «Ворона летит! воробей летит!» – и вдруг, совсем неожиданно: «Анна Ивановна летит!» Ежели слово «летит» было употреблено в применении к действительно летающему предмету, то играющие должны были поднимать руку; если же оно было употреблено неподлежательно, то руку поднимать не следовало. Преступавшие это правило платили «фант», заключавшийся в пении какого-нибудь романса, в чтении стихов, а иногда и в том, чтоб по очереди перецеловать всех играющих.
В жмурках и в «сижу-посижу» одному из играющих по жребию завязывали платком глаза. В первой игре участвующие бегали по комнате, а играющий с завязанными глазами должен был «ловить» и угадать, кого он поймал. Во второй участвующие рассаживались по стульям, а играющий с завязанными глазами садился по очереди ко всем на колени и должен был угадать, у кого он сидит. Эту последнюю игру особенно любили барышни-невесты (а иногда и молодые замужние женщины), которые подолгу засиживались на коленях у кавалеров. При этом нередко кто-нибудь из детей цинично восклицал:
– Что, словно налим о плотину, трешься! небось отлично знаешь, у кого на коленках сидишь!
К семи часам, когда молодежь успела уж набегаться и наиграться, сходят с антресолей солидные гости. Появляются лакеи с подносами, установленными чашками с чаем; за ними другие разносят целые груды разнообразного печенья; десерт в гостиной освежается. Словом сказать, полагается начало новой еде, которая уж и не прекращается до глубокой ночи. После чаю хозяйка предлагает молодежи протанцевать; за старые клавикорды усаживают одну из гувернанток, и пары танцующих с шумом расстанавливаются вдоль и поперек большой залы.
Из мелких танцев в то время известен был только вальс, который танцевался чинно под музыку на мотив: «Ach, mein lieber Augustin». Фундаментальными танцами считались: французская кадриль и мазурка, которые существуют и поныне. Кроме того, танцевали «экосез» и «русскую кадриль» (последнюю я, впрочем, только по имени помню), ныне совсем оставленные. В мазурке принимали участие и солидные гости, а в особенности отличался Григорий Александрыч Перхунов. Он облекался для этого в польский костюм, лихо стучал по полу каблуками и по окончании фигуры становился на колени, подавая руку своей даме, которая кружилась около него, выделывая па. Дама, с своей стороны, бросала ему платок, который он ловил на лету и, быстро вставши с колен, делал новый круг по зале, размахивая левой рукой, в которой держал свой трофей.
– Ни дать ни взять, поляк! – восклицали присутствующие.
– Браво! браво, пан Перхуновский! – в восторге гудела вся зала, хлопая в ладоши и переделывая на польский манер фамилию расходившегося барина.
Около полуночи веселье прекращалось, и день заключался ужином.
Следующий день был повторением предыдущего, но проводился несколько проще. Во-первых, было не так людно, потому что часть гостей уж разъехалась, а во-вторых, и оставшиеся гости чувствовали утомление после вчерашней ночной кутерьмы. Зато еда как будто ожесточалась еще более. Вечером танцы хотя возобновлялись, но ненадолго, и к десяти часам гости уже расходились на ночлег, предварительно попрощавшись с гостеприимными хозяевами, так как завтра утром часам к девяти предполагалось выехать из Лыкова, а старики в это время очень часто еще нежились в постели.
По дороге в Малиновец мы обыкновенно заезжали к Боровковым, у которых проводили целые сутки, от Боровковых к Корочкиным и т. д., так что домой возвращались нередко через неделю. Затем, отдохнувши несколько дней, объезжали другую сторону околотка, гостили у Пустотеловых и забирались в Словущенское, где, начиная с предводителя Струнникова, не пропускали никого и из мелкопоместных.
Везде пили и ели, но всего искреннее веселились в Словущенском, где, за исключением Струнниковых, помещики были победнѐе, и с ними меньше чинились. У Слепушкиных, например, хотя и не танцевали, по причине тесноты помещения, но зато изо всех усадеб собирали сенных девушек, которые пели подблюдные песни (мне, помнится, это развлечение нравилось даже более, нежели танцы). На ночь все размещались по разным усадьбам и таким образом несколько дней сряду переходили из дома в дом.
Собирались раза два-три в зиму и в Малиновце, и я должен сказать правду, что в этих случаях матушка изменяла своим экономическим соображениям и устраивала праздники на славу. Да и нельзя было иначе. Дом был громадный, помещения для всех вдоволь, запасов – тоже. Притом же сами всюду ездили и веселились – стыдно было бы и соседям не отплатить тем же.
Дней за пять до рождества раздолье на время прекращалось, и помещики разъезжались по своим усадьбам, чтоб встретить праздник в тишине, среди семейств.
– En classe! en classe! – провозглашали гувернантки, к великому горю детей, которым даже опомниться после длинного ряда праздников не давали.
За несколько дней до праздника весь малиновецкий дом приходил в волнение. Мыли полы, обметали стены, чистили медные приборы на дверях и окнах, переменяли шторы и проч. Потоки грязи лились по комнатам и коридорам; целые вороха паутины и жирных оскребков выносились на девичье крыльцо. В воздухе носился запах прокислых помоев. Словом сказать, вся нечистота, какая таилась под спудом в течение девяти месяцев (с последнего Светлого праздника, когда происходила такая же чистка), выступала наружу.
В кулинарном отношении приготовления были не так сложны. Откармливался на скотном дворе боров на буженину и ветчину, да для отца ездили в город за свежей говядиной. Только и всего.
Ни елки, ни праздничных подарков, ничего такого, что предназначалось бы специально для детей, не полагалось. Дети в нашем семействе были не в авантаже.
К сочельнику все было готово, и этот день проводили уже в абсолютном бездействии и тишине. Даже сенные девушки были освобождены от урочных работ и праздно толпились в девичьей и сосредоточенно вздыхали, словно ожидая, что с минуты на минуту отдернется завеса, скрывающая какую-то великую тайну. Никто, не исключая и детей, до звезды не ел: обедать подавали не ранее пятого часа, но отец обыкновенно и к обеду не выходил, а ограничивался двумя чашками чая, которые выпивал после всенощной на сон грядущий. Обед был строго постный и преимущественно состоял из сладких блюд. Вместо супа подавали «взварец» из сушеных груш, чернослива и изюма; затем следовали пудинги, облитые морсом, и наконец овсяный кисель с медовою сытою.
Около семи часов служили в доме всенощную. Образная, соседние комнаты и коридоры наполнялись молящимися. Не только дворовые были налицо, но приходили и почетнейшие крестьяне из села. Всенощную служили чинно с миропомазанием, а за нею следовал длинный молебен с водосвятием и чтением трех-четырех акафистов. Служба кончалась поздно, не раньше половины десятого, после чего наскоро пили чай и спешили в постели.
Рожественское утро начиналось спозаранку. В шесть часов, еще далеко до свету, весь дом был в движении; всем хотелось поскорее «отмолиться», чтобы разговеться. Обедня начиналась ровно в семь часов и служилась наскоро, потому что священнику, независимо от поздравления помещиков, предстояло обойти до обеда «со святом» все село. Церковь, разумеется, была до тесноты наполнена молящимися.
По приезде от обедни дети целовали у родителей ручки, а иногда произносили поздравительные стихи. К чаю в этот день вся семья собиралась вместе, не исключая даже тетенек-сестриц. Старались провести время без ссор и избегали всяких поводов к столкновению. Матушка ласково заговаривала с золовками; последние умильно на нее посматривали. Отец, очень редко обращавший внимание на детей, на этот раз изменял своему обычаю и шутил с нами. Но в то же время было заметно, что все спешили отпить чай поскорее, чтобы как-нибудь ненароком не проронить слова, которое праздничную идиллию как бы волшебством обратило бы в обыкновенную будничную свару.
Праздновали рождество три дня; в течение этого времени дворня разделялась на три смены, из которых каждой предоставлялось гулять на селе по одному дню. Но мы, дети, надо сказать правду, проводили эти дни очень невесело. Без дела слонялись по парадным комнатам, ведя между собой бессвязные и вялые разговоры, опасаясь замарать или разорвать хорошее платье, которое ради праздника надевали на нас, и избегая слишком шумных игр, чтобы не нарушать праздничное настроение. Все в доме смотрело сонно, начиная с матушки, которая, не принимая никаких докладов, не знала, куда деваться от скуки, и раз по пяти на дню ложилась отдыхать, и кончая сенными девушками, которые, сидя праздно в девичьей, с утра до вечера дремали. Таков был общий тон, с которым обязательно и мы должны были согласовать свое поведение.
Новый год весь уезд встречал у предводителя Струнникова, который давал по этому случаю бал. Вереница экипажей съезжалась 31-го декабря со всех сторон в Словущенское, причем помещики покрупнее останавливались в предводительском доме, а бедные – на селе у мелкопоместных знакомых. Впрочем, о предводительском бале я уже говорил в своем месте и более распространяться об этом предмете не считаю нужным.
В продолжение всего рожественского мясоеда без перемежки шли съезды и гощения, иногда многолюдные и парадные; но большею частью запросто, в кругу близких знакомых. В числе этих собраний в особенности выдавался бал, который давал в городе расквартированный в нашем уезде полк. Этот бал и новогодний предводительский считались кульминантными точками захолустного раздолья.
Словом сказать, целых три месяца сряду захолустье ело, пило и гудело, как пчелы в улье. В это же время и молодые люди сходились между собой. Происходили предварительные ухаживанья, затевались свадьбы, которые отчасти игрались в рожественский мясоед, отчасти отлагались на красную горку.
Масленицу проводили дома. Все были настолько возбуждены, что казалось рискованным перейти прямо к безмолвию и сосредоточенности великого поста. Поэтому масленицей пользовались, как удобным переходным временем, чтобы отдохнуть от трехмесячной сутолоки и изгнанием мяса из кулинарного обихода подготовить желудок к принятию грибной пищи.
Блины, блины и блины! Блины гречневые, пшеничные (красные), блины с яйцами, с снетками, с луком…
На первой неделе великого поста отец говел вместе с тетеньками-сестрицами. В чистый понедельник до усадьбы доносился звон маленького церковного колокола, призывавший к часам и возвещавший конец пошехонскому раздолью…

 

P. S. От автора. Здесь кончается первая часть записок Никанора Затрапезного, обнимающая его детство. Появится ли продолжение хроники – обещать не могу, но ежели и появится, то, конечно, в менее обширных размерах, всего скорее в форме отрывков. Я чувствую, что уже последние главы написаны слабо и небрежно, но прошу читателей отнестись к этому снисходительно. Масса образов и фактов, которую пришлось вызвать, подействовала настолько подавляющим образом, что явилось невольное утомление. Поэтому я и кончил, быть может, раньше, нежели предполагал, но, во всяком случае, с полным и непритворным удовольствием пишу здесь:
Конец
Назад: XXX. Словущенские дамы и проч*
Дальше: Забытые слова*