Книга: Том 17. Пошехонская старина
Назад: XIX. Мавруша-новоторка*
Дальше: XXI. Продолжение портретной галереи домочадцев. Конон*

XX. Ванька-Каин

Настоящее его имя было Иван Макаров, но брат Степан с первого же раза прозвал его Ванькой-Каином. Собственно говоря, ни проказливость нрава, ни беззаветное и, правду сказать, довольно-таки утомительное балагурство, которыми отличался Иван, вовсе не согласовались с репутацией, утвердившейся за подлинным Ванькой-Каином, но кличка без размышления сорвалась с языка и без размышления же была принята всеми.
По профессии он был цирульник. Года два назад, по выходе из ученья, его отпустили по оброку; но так как он, в течение всего времени, не заплатил ни копейки, то его вызвали в деревню. И вот однажды утром матушке доложили, что в девичьей дожидается Иван-цирульник.
– А! золото! добро пожаловать! Ты что же, молодчик, оброка не платишь? – приветствовала его матушка.
Но Иван, вместо ответа, развязно подошел к барыне и сказал:
– Позвольте, сударыня, ручку поцеловать.
– Прочь… негодяй! Смотрите, шута разыгрывать вздумал! Сказывай, почему ты оброка не платишь?
– Помилуйте, сударыня, я бы с превеликим моим удовольствием, да, признаться сказать, самому деньги были нужны.
– А вот я тебя сгною в деревне. Я тебе покажу, как шута пред барыней разыгрывать! Посмотрю, как «тебе самому деньги были нужны»!
– Это как вам будет угодно. Я и здесь в превосходном виде проживу.
– Ах ты, хамово отродье! скажите на милость!..
– Мерси бонжур. Что за оплеуха, коли не достала уха! Очень вами за ласку благодарен!
Матушка широко раскрыла глаза от удивления. В этом нескладном потоке шутовских слов она поняла только одно: что перед нею стоит человек, которого при первом же случае надлежит под красную шапку упечь и дальнейшие объяснения с которым могут повлечь лишь к еще более неожиданным репримандам.
– Вон! – крикнула она, делая угрожающий жест и в то же время благоразумно ретируясь.
– Же-ву-фелисит. Не доходя прошедши. Не извольте беспокоиться, получать не желаю.
Словом сказать, он с первого же шага ознаменовал свое водворение в Малиновце настолько характеристично, что никто уж не сомневался насчет предстоявшей ему участи.
Наружный вид он имел, можно сказать, самый нелепый. Долговязый, с узким и коротким туловищем на длинных, тонких ногах, он постоянно покачивался, как будто ноги подкашивались под ним, не будучи в состоянии сдерживать туловища. Маленькая не по росту голова, малокровное и узкое лицо, формой своей напоминавшее лезвие ножа, длинные изжелта-белые волосы, светло-голубые, без всякого блеска (словно пустые) глаза, тонкие, едва окрашенные губы, длинные, как у орангутанга, мотающиеся руки и, наконец, колеблющаяся, неверная походка (точно он не ходил, а шлялся) – все свидетельствовало о каком-то ненормальном состоянии, которое близко граничило с невменяемостью. Явился он в белой холщовой рубашке навыпуск и, вдобавок, с гармоникой, которую, впрочем, оставил в сенях.
– Как это… как он сказал?.. «Же-ву-фелисит»… а дальше как? – припоминала матушка, возвратившись в девичью и становясь у окна, чтобы поглядеть, куда пойдет балагур. – Как, девки, он сказал?
– «Не доходя прошедши», – подсказала одна из девушек.
– Ишь, шут, выдумал же!
– Видел, что вы замахнулись – ну, и остерег: проходите, мол, мимо, – пояснила ключница Акулина, которая, в силу своего привилегированного положения в доме, не слишком-то стеснялась с матушкой.
– А вот я его ужо! Смотрите! ишь, мерзавец, шляется!
Именно не идет, а шляется! Батюшки! да, никак, он на гармонии играет! Бегите, бегите, отнимите у него гармонию!
Одна из девушек побежала исполнить приказание, а матушка осталась у окна, любопытствуя, что будет дальше. Через несколько секунд посланная уж поравнялась с балагуром, на бегу выхватила из его рук гармонику и бросилась в сторону. Иван ударился вдогонку, но, по несчастью, ноги у него заплелись, и он с размаху растянулся всем туловищем на землю.
– Смотрите! смотрите! растянулся!.. ах, туша несуразная! что? почесываешься? отбил печенки, подлец? – вскрикивала матушка, любуясь зрелищем и забывая недавний свой гнев.
Гармонику принесли; но вслед за тем на лестнице раздались шаги. Заслышавши их, матушка поспешно схватила гармонику и буквально бежала из девичьей.
– Это уж не манер! – во все горло бушевал воротившийся балагур, – словно на большой дороге грабят! А я-то, дурак, шел из Москвы и думал, призовет меня барыня и скажет: сыграй мне, Иван, на гармонии штучку!
Наконец девушки всей толпой обступили его и увели. А вслед за тем кучер Алемпий (он исправлял при усадьбе должность заплечного мастера), как говорится, на обе корки отодрал московского гостя.
В этот же день матушка за обедом говорила:
– Вот и еще готовый солдат явился. Посмотрю немного, и ежели что, так и набора ждать не стану.
Тут же, за обедом, брат Степан окрестил гостя Ванькой-Каином, и кличка эта так всем по вкусу пришлась, что с той же минуты вошла в общий обиход. Тем не менее для Степана выдумка его не обошлась даром. Вечером, встретивши своего крестника, он с обычною непринужденностью спросил его:
– А что, Ванька-Каин, хорошо давеча отпарили?
Иван, услышав новое прозвище, сначала изумился, но сейчас же понял, что барчонок – такой же балагур, как и он.
– Ванька-Каин… зачем? к чему? – огрызнулся он. – Меня, сударь, Иваном Макаровым зовут, а вот вас, правда ли, нет ли, папенька с маменькой за̀все Степкой-балбесом величают!
Ремесло цирульника считалось самым пустым из всех, которым помещичье досужество обучало дворовых для домашнего обихода. Цирульники, ходившие по оброку, очень редко оказывались исправными плательщиками. Это были люди, с юных лет испорченные легким трудом и балагурством с посетителями цирулен; поэтому большинство их почти постоянно слонялось по Москве без мест.
Пьянство не особенно было развито между ними; зато преобладающими чертами являлись: праздность, шутовство и какое-то непреоборимое влечение к исполнению всякого рода зазорных «заказов». Отощалые, оборванные, бродили они, предлагая свои услуги по части «девушек», и не останавливались даже перед перспективою помятых боков, лишь бы угодить своим случайным заказчикам. И что всего замечательнее, – несмотря на то, что «заказы» этого рода оплачивались широко, у этих людей никогда не бывало денег. Или, лучше сказать, они тотчас же самым безалаберным образом растрачивали полученный гонорар в первой полпивной, швыряя направо и налево мелкими ассигнациями. Вообще помещики смотрели на них как на отпетых, и ежели упорствовали отдавать дворовых мальчиков в ученье к цирульникам, то едва ли не ради того только, чтоб в доме был налицо полный комплект всякого рода ремесл.
В деревне ремесло цирульника еще резче отличалось от прочих. И ткача, и сапожника, и портного можно было держать в постоянном труде, свойственном специальности каждого, тогда как услуга цирульника почти совсем не требовалась. У нас, например, можно было воспользоваться Ванькой-Каином единственно для того, чтобы побрить или постричь отца, но эту деликатную операцию отлично исполнял камердинер Конон, да вряд ли отец и доверил бы себя рукам прощелыги, у которого бог знает что на уме. Поэтому надо было приискать для Ваньки-Каина стороннюю работу, на которой он изнывал бы непрестанно. Матушка, разумеется, и занялась этим, потому что она даже в мыслях не могла допустить, чтобы кто-нибудь из дворовых даром хлеб ел.
Однако задача эта оказалась не совсем легкою. Ни к какой работе Ванька-Каин приспособлен не был. Ежели в дом его взять, заставить помогать Конону, так смотреть на него противно, да он, пожалуй, еще озорство какое-нибудь сделает; ежели в помощники к пастуху определить, так он и там что-нибудь напакостит: либо стадо распустит, либо коров выдаивать будет. Думала, думала матушка и наконец решила: благо начался сенокос, послать Ваньку-Каина сено косить. И с вечера же, как только явился староста Федот за приказаниями, она сообщила ему о своей затее.
– Вряд ли он и косу в руку взять умеет, – предупреждал Федот, – грех только с ним один.
– Не умеет, так будет уметь. Почаще плеткой вспрыскивай – скорехонько научится.
– То-то что… Ты его плеткой, а он на тебя с косой…
– Ну, бог милостив… с богом!
Но наутро, едва выглянула матушка в окно, как убедилась, что Ванька-Каин преспокойно шляется по красному двору, размахивая руками.
– Отчего Ванька не на сенокосе? – обратилась она к ключнице.
– Стало быть, не пошел.
– Позвать его, подлеца!
– Лучше бы вы, сударыня, с ним не связывались!
– Нет, нет… позвать его… сейчас позвать!
И через несколько минут в девичьей уже поднялся обычный содом.
– Ты что же, голубчик, на сенокос не идешь? – кричала матушка.
– Позвольте, сударыня! «Здесь стригут и бреют и кровь отворяют», а вы меня с косой посылаете! Разве благородные господа так делают?
– Ах, мерзавец! он еще шутки шутит… Сейчас же к Алемпию сам ступай! Пускай он тебе по-намеднишнему засыплет.
– Однажды шел дождик дважды… Вчера засыпали, сегодня засыплют… Об этом еще подумать надо, сударыня.
Казалось бы, недавняя встреча должна была предостеречь матушку насчет будущих стычек с Ванькой-Каином, но постоянно удачная крепостная практика до такой степени приучила ее к беспрекословному повиновению, что она и на этот раз, словно застигнутая врасплох, стояла перед строптивым рабом с широко раскрытыми глазами, безмолвная и пораженная.
«Как же у других-то? – мелькало в ее голове, – неужто у всех так? в Овсецове у Анфиски… справляется же она как-нибудь?»
Само собою разумеется, что Ивану в конце концов все-таки засыпали, но матушка тем не менее решила до времени с Ванькой-Каином в разговоры не вступать, и как только полевые работы дадут сколько-нибудь досуга, так сейчас же отправить его в рекрутское присутствие.
– А до тех пор отдам себя на волю божию, – говорила она Акулине, – пусть батюшка царь небесный как рассудит, так со мной и поступает! Захочет – защитит меня, не захочет – отдаст на потеху сквернавцу!
– Да еще примут ли его в солдаты-то? – сомневалась Акулина.
– Отчего не принять?
– У него, слышь, передние зубы вышиблены.
– Ну, так я и знала! То-то я вчера смотрю, словно у него дыра во рту… Вот и еще испытание царь небесный за грехи посылает! Ну, что ж! Коли в зачет не примут, так без зачета отдам!
Не знаю, однако ж, успела ли бы выполнить матушка свое решение не встречаться с строптивым рабом, если б не выручил ее кучер Алемпий, выпросив Ваньку-Каина на конюшню.
После этого матушка как будто успокоилась, но спокойствие это было только наружное, и, в сущности, мысль о Ваньке-Каине продолжала преследовать ее.
– Сбегай, посмотри, что подлец делает? – по нескольку раз в день посылала она девчонку на конюшню.
И когда девчонка возвращалась с ответом: «Сидит на приступочке и посвистывает», – то матушка приходила в такое волнение, что губы у нее белели и тряслись.
– Ты что же, сударь, молчишь! – накидывалась она на отца, – твой ведь он! Смотрите на милость! Холоп над барыней измывается, а барин запрется в кабинете да с просвирами возится!
Но у отца был всегда наготове стереотипный ответ:
– Ничего я не знаю. Ты у меня все имения отняла, ты и распоряжайся!
Дни проходили за днями; Ванька-Каин не только не винился, но, по-видимому, совсем прижился. Он даже приобретал симпатию дворовых. Хотя его редко выпускали с конного двора, но так как он вместе с другими ходил обедать и ужинать в застольную, то до слуха матушки беспрерывно доносился оттуда хохот, который она, не без основания, приписывала присутствию ненавистного балагура.
«Ишь, жеребцы, грохочут! – думалось ей, – наверное это он, Ванька-Каин, их потешает!»
Даже в девичьей слышалось подозрительное хихиканье, которое также не ускользнуло от внимания матушки. Очевидно, и туда успели проникнуть Ивановы шутки и в особенности произвели впечатление на «кузнечѝх», которым они напомнили золотое время, когда в ушах их немолчно раздавался бесшабашный жаргон прожженных московских мастеровых.
Да и в самом деле, разве можно было не помирать со смеху, когда Ванька-Каин, приплясывая на своих нескладных ногах, пел:
Пироги!
Горячи!
С пылу, с жару,
По грошу за пару!
С лучком, с перцем,
С собачьим с сердцем!

Или когда перед собравшейся аудиторией выступали на сцену эпизоды из бесконечной повести о потасовках, которые он претерпел в течение своей многострадальной жизни.
– Пристал ко мне, однажды, купец Завейхво̀стов, – рассказывал он, – живет, говорит, тут у нас в переулке девица Груша – она в канарейках у князя Унеситымоегоре состоит – ах, хороша штучка! Так вот что, Иван! коли ты мне ее предоставишь, откуплю я тебя, перво-наперво, у господ, а потом собственное заведение тебе устрою… Вот тебе четвертная на расход! Взял я это деньги, думаю: завсегда я хорошим господам служил, – надо и теперь послужить. Отправился. Прошел, значит, мимо ее квартиры раз, прошел другой, третий – хожу да посвистываю. Вижу, сидит у окна девица, в пяльцах шьет; взглянет на меня и усмехнется. Эге! думаю, никак, ты уж привышная! Подошел к окну, да и говорю напрямки: позвольте мне с вами, Аграфена Максимовна, разговор иметь! – «Извольте», – говорит. Вошел я, значит, в горницу. «Так и так, говорю, купец Завейхвостов Терентий Прохорыч желает с вами в любви жить». Ну, разумеется, спервоначалу зажеманилась. «Ах, что вы! да как я! да каким же манером я своего князя оставить могу!» А между прочим: «Приходите, мол, завтра об эту же пору, я вам ответ верный дам». Хорошо; завтра так завтра. Прихожу на другой день, а у нее уж и самовар на столе кипит. «Чайку не угодно ли?» Сели, пьем чай, разговариваем. «Какое положение от Терентия Прохорыча будет? каков он нравом?» Словом сказать, обо всем обстоятельно девица расспрашивает. Только вдруг, слышу я, словно по переулку кто едет. Ближе да ближе… и вдруг она как вскочит! «А ведь это, говорит, мой князь! спрячьтесь в спальную, я его мигом спроважу». Пихнула она меня в спальную, а следом за тем и «сам» нагрянул. Слышу, спрашивает: «Пришел?» – Пришел! Так у меня сердце и захолонуло: попался, значит. Выволок он меня в ту пору вот за эти самые волосы в горницу, поставил к печке и начал лущить. Лущит-лущит по щекам, отдохнет и начнет по зубам лущить, потом еще отдохнет и опять по щекам. Да в нос! да в глаза кулаком, кровь так ручьем и льет… «Я, говорит, твою морду поганую насквозь до самого затылка проломлю!» И вдруг в самые вздохи как звизданет кулаком – ну, думаю, убьет он меня! И убил бы, да уж прохожие начали около дома собираться…
Во время рассказа Ванька-Каин постепенно входил в такой азарт, что даже белесоватые глаза его загорались. Со всех сторон слышались восклицания:
– То-то рыло у тебя сплюснуто!
– То-то трех зубов у него спереди нет! это князь его пожаловал.
– Что ж ты с четвертной-то сделал? оброк, что ли, заплатил?
– Нет, братцы, в ту пору последние моды пришли, я и купил себе манжеты на заячьем меху с отворотами!
– Ха-ха-ха!
Но по мере того, как росла популярность Ивана, и время, в свою очередь, нарастало. Сентябрь уже подходил к половине; главная масса полевых работ отошла; девушки по вечерам собирались в девичьей и сумерничали; вообще весь дом исподволь переходил на зимнее положение. Ванька-Каин догадывался, что для него готовится что-то недоброе, и догадка эта, по-видимому, начинала оказывать на него некоторое действие. Не то чтоб он унялся, но нередко замечали, что он ходит как сонный и только вследствие стороннего подстрекательства начинает шутки шутить.
– Всего меня, братцы, нынче ночью изломало, – жаловался он, – голова как котел, бока болят, ноги ноют…
– Это тебя князь в ту пору в очистку отделал!
– Много у меня князей было. Одну съезжую ежели сосчитать, так иной звезд на небе столько не видал, сколько спина моя лозанов приняла!
На его счастье, у матушки случились дела в Москве. С отъездом барыни опасения Ваньки-Каина настолько угомонились, что к нему возвратилась прежняя проказливость. Каждый вечер приходил он в девичью, ужинал вместе с девушками и шутки шутил.
– Важно! Москвой запахло! – говорил он, когда на стол ставили пустые щи.
Или когда приносили толокно:
– А это, стало быть, бламанжей самого последнего фасона. Кеси-киселя (вероятно, qu’est-ce que c’est que cela) – милости просим откушать! Нет, девушки, раз меня один барин бламанжем из дехтю угостил – вот так штука была! Чуть было нутро у меня не склеилось, да царской водки полштоф в меня влили – только тем и спасли!
– Ишь врет!
– Я вру? Это пес врет, а не я. Я, красавицы, однажды на парѐ вилку проглотил. Так и о сю пору она во мне и сидит.
Аннушку-каракатицу эти шутки приводили в непритворное негодование… Вообще шутовство было противно ее природе, а сверх того, Иван отвлекал внимание девичьей от ее поучений.
– Не мути, Христа ради! дай хлеба божьего поесть! – убеждала она наглеца.
– А вам, тетенька, хочется, видно, поговорить, как от господ плюхи с благодарностью следует принимать? – огрызался Ванька-Каин, – так, по-моему, этим добром и без того все здесь по горло сыты! Девушки-красавицы! – обращался он к слушательницам, – расскажу я вам лучше, как я однова̀ ездил на Моховую, слушать музыку духовую… – И рассказывал. И, к великому огорчению Аннушки, рассказ его не только не мутил девушек, но доставлял им видимое наслаждение.
Наконец матушка воротилась. И едва успела поздороваться с домочадцами и водвориться в спальной, как уже справилась, что делает Ванька-Каин. Разумеется, ключница доложила, что он отбился от рук и все время сидмя сидел в девичьей.
– Ну, больше сидеть не будет, – решительно молвила матушка и в тот же вечер приказала старосте, чтоб назавтра готовил дальнюю подводу.
В то время обряд отсылки строптивых рабов в рекрутское присутствие совершался самым коварным образом. За намеченным субъектом потихоньку следили, чтоб он не бежал или не повредил себе чего-нибудь, а затем в условленный момент внезапно со всех сторон окружали его, набивали на ноги колодки и сдавали с рук на руки отдатчику.
С Иваном поступили еще коварнее. Его разбудили чуть свет, полусонному связали руки и, забивши в колодки ноги, взвалили на телегу. Через неделю отдатчик вернулся и доложил, что рекрута приняли, но не в зачет, так что никакой материальной выгоды от отдачи на этот раз не получилось. Однако матушка даже выговора отдатчику не сделала; она и тому была рада, что крепостная правда восторжествовала…

 

Прошло несколько лет. Я уже вышел из училища и состоял на службе, как в одно утро мой старый дядька Гаврило вошел ко мне в кабинет и объявил:
– А к нам гость пришел. Взойди! ничего, ступай! – прибавил он, обращаясь к стоявшему за дверью гостю.
Передо мной предстал длинный-длинный, совсем высохший скелет. Долгое время я вглядывался в него, силясь припомнить, где я его видел, и наконец догадался.
– Иван?
– Так точно, вашескородие.
– Однако, брат, отощал ты!
– Извольте смотреть, вашескородие!
С этими словами он раскрыл рот и распялил пальцами губы.
– Извольте смотреть! – продолжал он, – прежде только трех зубов не было, а теперь ни одного почѐсть нет!
– Да, маловато. Что же ты делаешь? служишь?
– Так точно-с. При полковом лазарете фершалом состою. Только не долго мне уж служить. Ни одного суставчика во мне живого нет; умирать пора.
Он пробыл у нас целый день. Гаврило пытался вызвать его на шутки, но Иван так тоскливо взглянул на него при этом напоминании, что оставалось только вместе с ним мысленно повторить: умирать надо.
Назад: XIX. Мавруша-новоторка*
Дальше: XXI. Продолжение портретной галереи домочадцев. Конон*