Книга: Том 17. Пошехонская старина
Назад: XIV. Житье в Москве*
Дальше: XVI. Продолжение матримониальной хроники. Еспер Клещевинов. Недолгий сестрицын роман. Женихи-мeлкота*

XV. Сестрицины женихи. Стриженый

Сестрица Надина была старшею в нашей семье. Ее нельзя было назвать красивою; справедливее говоря, она была даже дурна собою. Рыхлая, с старообразным лицом, лишенным живых красок, с мягким, мясистым носом, словно смятый башмак, выступавшим вперед, и большими серыми глазами, смотревшими неласково, она не могла производить впечатления на мужчин. Только рост у нее был хороший, и она гордилась этим, но матушка справедливо ей замечала: «На одном росте, матушка, недалеко уедешь». Матушка страстно любила своего первенца-дочь, и отсутствие красоты очень ее заботило. В особенности вредило сестре сравнение с матушкой, которая, несмотря на то, что ей шло уж под сорок и что хозяйственная сутолока наложила на нее свою руку, все еще сохраняла следы замечательной красоты. Сестра знала это и страдала. Иногда она даже очень грубо выражала матушке свое нетерпение по этому поводу.
– Вы всё около меня торчите! – говорила она, – не вам выходить замуж, а мне.
– Не могу же я оставить тебя одну, – оправдывалась матушка.
– Попробуйте!
Зато сестру одевали как куколку и приготовляли богатое приданое. Старались делать последнее так, чтоб все знали, что в таком-то доме есть богатая невеста. Кроме того, матушка во всеуслышанье объявляла, что за дочерью триста незаложенных душ и надежды в будущем.
– Умрем, ничего с собою не унесем, – говорила она, – пока с нее довольно, а потом, если зять будет ласков, то и еще наградим.
Как уж я сказал выше, матушка очень скоро убедилась, что на балах да на вечерах любимица ее жениха себе не добудет и что успеха в этом смысле можно достигнуть только с помощью экстраординарных средств. К ним она и прибегла.
И вот наш дом наполнился свахами. Между ними на первом плане выступала Авдотья Гавриловна Мутовкина, старуха лет шестидесяти, которая еще матушку в свое время высватала. На нее матушка особенно надеялась, хотя она более вращалась в купеческой среде и, по преклонности лет, уж не обладала надлежащим проворством. Были и сваты, хотя для мужчин это ремесло считалось несколько зазорным. Из числа последних мне в особенности памятен сват Родивоныч, низенький, плюгавенький старик, с большим сизым носом, из которого вылезал целый пук жестких волос. Он сватал все, что угодно: и имения, и дома, и вещи, и женихов, а кроме того, и поручения всевозможные (а в том числе и зазорные) исполнял. С первого же взгляда на его лицо было очевидно, что у него постоянного занятия нет, что, впрочем, он и сам подтверждал, говоря:
– Настоящей жизни не имею; так кой около чего колочусь! Вы покличете, другой покличет, а я и вот он-он! С месяц назад, один купец говорит: «Слетай, Родивоныч, за меня пешком к Троице помолиться; пообещал я, да недосуг…» Что ж, отчего не сходить – сходил! Без обману все шестьдесят верст на своих на двоих отрапортовал!
Или:
– А однажды вот какое истинное происшествие со мной было. Зазвал меня один купец вместе купаться, да и заставил нырять. Вцепился в меня посередь реки, взял за волосы, да и пригибает. Раз окунул, другой, третий… у меня даже зеленые круги в глазах пошли… Спасибо, однако, синюю бумажку потом выкинул!
Матушка так и покатывалась со смеху, слушая эти рассказы, и я даже думаю, что его принимали у нас не столько для «дела», сколько ради «истинных происшествий», с ним случавшихся.
Но, помимо свах и сватов, Стрелкову и некоторым из заболотских богатеев, имевшим в Москве торговые дела, тоже приказано было высматривать, и если окажется подходящий человек, то немедленно доложить.
От времени до времени с раннего утра у нас проходила целая процессия матримониальных дел мастериц.
– Савастьяновна в девичьей дожидается, – докладывает горничная.
– Зови.
Входит тоненькая, обшарпанная старуха, рябая, с попорченным оспою глазом. Одета бедно; на голове повойник, на плечах старый порыжелый драдедамовый платок.
Матушка затворяется с нею в спальне; сестрица потихоньку подкрадывается к двери и прикладывает ухо.
Начинается фантастическое бесстыжее хвастовство, в котором есть только одно смягчающее обстоятельство: невозможность определить, преднамеренно ли лгут собеседники или каким-то волшебным процессом сами убеждаются в действительности того, о чем говорят.
– Опять с шишиморой пришла? – начинает матушка.
– Вот уж нет! Это точно, что в прошлый раз… виновата, сударыня, промахнулась!.. Ну, а теперь такого-то размолодчика присмотрела… на редкость! И из себя картина, и имение есть… Словом сказать…
– Кто таков?
– Перепетуев, майор. Может, слыхали?
– Нет, отроду такой фамилии не слыхивала. Из сдаточных, должно быть.
– Помилуйте, посмела ли бы я! Старинная, слышь, фамилия, настоящая дворянская. Еще когда Перепетуевы в Чухломе имениями владели. И он: зимой в Москву приезжает, а летом в имениях распоряжается.
– Стар?
– Нельзя сказать. Нѐмолод – да и не перестарок, лет сорок пять, не больше.
– Не надо. Все пятьдесят – это верно.
– Помилуйте! что же такое! Он еще в силах!
Сваха шепчет что-то по секрету, но матушка стоит на своем.
– Не надо, не надо, не надо.
Савастьяновна уходит; следом за ней является Мутовкина. Она гораздо представительнее своей предшественницы; одета в платье из настоящего терно̀, на голове тюлевый чепчик с желтыми шелковыми лентами, на плечах новый драдедамовый платок. Памятуя старинную связь, Мутовкина не церемонится с матушкой и говорит ей «ты».
– Дай посижу, устала, – начинает она, – лёгко ли место, пол-Москвы сегодня обегала.
– Что новенького? – нетерпеливо спрашивает матушка.
– Что новенького! Нет ничего! Пропали женихи, да и только!
– Неужто ж Москва клином сошлась, женихов не стало?
– Есть, да не под кадрель вам. Даже полковник один есть, только вдовый, шестеро детей, да и зашибает.
– Такого не надо.
– Знаю, что не надо, и не хвастаюсь.
Матушка задумывается. Ее серьезно тревожит, что, пожалуй, так и пройдет зима без всякого результата. Уж мясоед на дворе, везде только и разговору, что о предстоящих свадьбах, а наша невеста сидит словно заколдованная. В воображении матушки рисуется некрасивая фигура любимицы-дочери, и беспокойство ее растет.
– Видно, что плохо стараешься, – укоряет она Мутовкину. – Бьемся, бьемся, на одни наряды сколько денег ухлопали – и все нет ничего! Стадами по Москве саврасы гогочут – и хоть бы один!
– Обождать нужно. Добрые люди не одну зиму, а и две, и три в Москве живут, да с пустом уезжают. А ты без году неделю приехала, и уж вынь тебе да положь!
– Да неужто и на примете никого нет?
– Сказывали намеднись, да боюсь соврать…
– Кто таков? говори!
– Сказывали, будто на днях из Ростова помещика ждут. Богатый, сколько лет предводителем служил. С тем будто и едет, чтоб беспременно жениться. Вдовец он, – с детьми, вишь, сладить не может.
– Ну, это еще улита едет, когда-то будет. А дети у него взрослые?
– Сын женатый, старшая дочь тоже замужем.
– Старик?
– Нѐмолод. А впрочем, в силах. Даже под судом за эти дела находился.
– За какие «за эти» дела?
– А вот, за эти самые. Крепостных девиц, слышь, беспокоил, а исправник на него и донес.
– Вот, видишь, ты язва какая! за кого сватать берешься!
– Ах, мать моя, да ведь и все помещики на один манер. Это только Василий Порфирыч твой…
– Не надо! За старого моя Надёха (в сердцах матушка позволяет себе награждать сестрицу не совсем ласковыми именами и эпитетами) не пойдет. А тут еще с детьми вожжайся… не надо!
– А мой совет таков: старый-то муж лучше. Любить будет. Он и детей для молодой жены проклянёт, и именье на жену перепишет.
Но матушка не верит загадываньям. Она встает с места и начинает в волнении ходить по комнате.
– Двадцать лет тетёхе, а она все в девках сидит! – ропщет она. – В эти года я уж троих ребят принесла! Что ж, будет, что ли, у тебя жених? или ты только так: шалды-балды, и нет ничего! – приступает она к свахе.
– В кармане не ношу.
– А ты коли взялась хлопотать, так хлопочи!
Разговор оживляется, и чем дальше, тем становится крупнее. Укоризны так и сыплются с обеих сторон.
– Что вы, собаки, грызетесь! – слышится наконец голос отца из кабинета, – помолиться покойно не дадите!
За Мутовкиной следует сваха с Плющихи; за нею – сваха из-под Новодевичьего. Действующие лица меняются, но процессия остается одинаковою и по форме и по содержанию и длится до тех пор, пока не подадут обед или матушка сама не уедет из дома.
Повторяю: подобные сцены возобновляются изо дня в день. В этой заглохшей среде, где и смолоду люди не особенно ясно сознают, что нравственно и что безнравственно, в зрелых летах совсем утрачивается всякая чуткость на этот счет. «Житейское дело» – вот ответ, которым определяются и оправдываются все действия, все речи, все помышления. Язык во рту свой, не купленный, а мозги настолько прокоптились, что сделались уже неспособными для восприятия иных впечатлений, кроме неопрятных…
И вот однажды является Стрелков и, кончив доклад о текущих делах, таинственно заявляет:
– Есть у меня, сударыня, на примете…
– Кто таков? Не мни!
– Очень человек обстоятельный. По провиантской части в Москве начальником служит. Уж и теперь вроде как генерал, а к Святой, говорят, беспременно настоящим генералом будет!
– тар?
– Не то чтобы… в поре мужчина. Лет сорока пяти, должно быть. Года середине.
– Старѐнек.
– Нынче, сударыня, молодые-то не очень на невест льстятся.
– Холостой? вдовец?
– Вдовый-с, только детей не имеют.
– Экономка, смотри, есть?
– Экономка… – заминается Стрелков.
– Есть ли экономка, русским языком тебе говорят?
– Помилуйте! они ее рассчитают. Коли женятся, зачем же им экономка понадобится?
– То-то, чтоб этого не было. Ты у меня в ответе.
Мысль об экономке слегка обеспокоивает матушку; но, помолчав с минуту, она продолжает допрос:
– Есть имение? капитал?
– Имения нет, почему что при должности ихней никак нельзя себя обнаружить. А капитал беспременно есть.
– На лбу, что ли, ты у него прочел?
– Что вы, сударыня! при такой должности да капитала не иметь! Все продовольствие: и мука, и крупа, и горох, окромя всего прочего, все в ихних руках состоит! Известно, они и насчет капитала опаску имеют. Узна̀ют, спросят, где взял, чем нажил? – и службы, храни бог, решат…
– Все-таки… Вернее надо узнать. Иной с три короба тебе наговорит: капитал да капитал, а на поверку выйдет пшик.
– Можно, сударыня, так сделать: перед свадьбой чтобы они билеты показали. Чтобы без обману, налицо.
– Разве что так…
– Очень они Надежду Васильевну взять за себя охотятся. В церкви, у Николы Явленного, они их видели. Так понравились, так понравились!
– Да ты через кого узнал? сам, что ли, от него слышал?
– Мне наш мужичок, Лука Архипыч Мереколов, сказывал. Он небольшую партию гороху ставил, а барин-то и узнал, что он наш… Очень, говорит, у вас барышня хороша.
– А фамилия как?
– Федор Платоныч Стриженый прозывается.
Матушка задумывается, как это выйдет: «Надежда Васильевна Стриженая»! – словно бы неловко… Ишь его угораздило, какую фамилию выдумал! захочет ли еще ее «краля» с такой фамилией век вековать.
– Ладно, – говорит она, – приходи ужо, а я между тем переговорю. А впрочем, постой! не зашибает ли он?
– Помилуйте, сударыня, зачем же! Рюмка, две рюмки перед обедом да за чаем пуншт…
– То-то, рюмка, две рюмки… Иной при людях еще наблюдает себя, а приедет домой, да и натѐнькается… Ну, с богом!
С уходом Стрелкова матушка удаляется в сестрицыну комнату и добрый час убеждает ее, что в фамилии «Стриженая» ничего зазорного нет; что Стриженые исстари населяют Пензенскую губернию, где будто бы один из них даже служил предводителем.
Наконец сестрица сдается; решают устроить смотрины, то есть условиться через Стрелкова с женихом насчет дня и пригласить его вечером запросто на чашку чая.
Пятый час в начале; только что отобедали, а сестрица уж затворилась в своей комнате и повертывается перед трюмо. В восемь часов ждут жениха; не успеешь и наглядеться на себя, как он нагрянет.
Сестрица заранее обдумала свой туалет. Она будет одета просто, как будто никто ни о чем ее не предупредил, и она всегда дома так ходит. Розовое тарлатановое платье с высоким лифом, перехваченное на талии пунцовою лентою, – вот и все. В волосах вплетена нитка жемчуга, на груди – брошь с брильянтами; лента заколота пряжкой тоже с брильянтиками. Главное, чтоб было просто. Но недаром пословица говорит, что простота хуже воровства; сестрица отлично понимает смысл этой пословицы и беспрестанно крестится, чтоб обдуманная ею простота удалась.
Ее очень заботит, что утром у нее, на самой середине лба, вскочил прыщ. – Противный! – восклицает она, чуть не плача и прикладывая палец к прыщу. Но последний от беспрестанных подавливаний еще более багровеет. К счастью, матушка, как женщина опытная, сейчас же нашлась, как помочь делу.
– Надень фероньерку, и дело с концом! – сказала она, – как раз звездочка по середине лба придется.
И точно: надела сестрица фероньерку, и вместо прыща на лбу вырос довольно крупный бриллиант.
К семи часам вычистили зал и гостиную, стерли с мебели пыль, на стенах зажгли бра с восковыми свечами; в гостиной на столе перед диваном поставили жирандоль и во всех комнатах накурили монашками. В заключение раскрыли в зале рояль, на пюпитр положили ноты и зажгли по обе стороны свечи, как будто сейчас играли. Когда все было готово, в гостиную явилась матушка, прифранченная, но тоже слегка, как будто она всегда так дома ходит. Ради гостя и отец надел «хороший» сюртук, но он, очевидно, не принимал деятельного участия в общем ожидании и выполнял только необходимую формальность. Да и матушка не надеялась, что он сумеет занять гостя, и потому пригласила дядю, который в качестве ростовщика со всяким народом водился и на все руки был мастер.
– Знаю я этого Стриженого, – сообщает дядя, – в прошлом году у него нехватка казенных денег случилась, а ему дали знать, что ревизор из Петербурга едет. Так он ко мне приезжал.
– Как же мне сказывали, что у него большие деньги в ломбарте лежат? – тревожится матушка, – кабы свой капитал был, он бы вынул денежки из Совета да и пополнил бы нехватку.
– Есть у него деньги, и даже не маленькие, только он их в ломбарте не держит – процент мал, – а по Москве под залоги распускает. Купец Погуляев и сейчас ему полтораста тысяч должен – это я верно знаю. Тому, другому перехватить даст – хороший процент получит.
– А что, если начальство проведает, да под суд его за такие дела отдаст?
– То-то, что и он этого опасается. Да и вообще у оборотливого человека руки на службе связаны. Я полагаю, что он и жениться задумал с тем, чтобы службу бросить, купить имение да оборотами заняться. Получит к Святой генерала и раскланяется.
– Вот кабы он именье-то на имя Наденьки купил. Да кабы в хлебной губернии…
– Может быть, и купит, только закладную на свое имя с нее возьмет.
– Ну, это уж что!.. А вот что, братец, я хотела спросить. Выгодно это, деньги под залоги давать?
– Хлопот много. Не женское это дело; кабы ты мне свой капитал поручила, я бы тебе его пристроил.
Дядя смотрит на матушку в упор таким загадочным взором, что ей кажется, что вот-вот он с нее снимет последнюю рубашку. В уме ее мелькает предсказание отца, что Гришка не только стариков капитал слопает, но всю семью разорит. Припомнивши эту угрозу, она опускает глаза и старается не смотреть на дядю.
– Нет уж! какой у меня капитал! – смиренно говорит она, – какой и был, весь на покупку имений извела!
– Оброки получаешь; вот бы по частям и отдавала. И все с небольшого начинают.
– Какие у меня оброки! Недоимки одни. Вон их целая книга исписана, пожалуй, считай! нет уж, я так как-нибудь…
– Как знаешь! Мне твоих денег не нужно.
Разговор становится щекотливым; матушка боится, как бы дядя не обиделся и не уехал. К счастью, в передней слышится движение, которое и полагает предел неприятной сцене.
Жених приехал.
Входит рослый мужчина, довольно неуклюже сложенный. Он в мундире военного министерства с серебряными петлицами на высоком и туго застегнутом воротнике; посредине груди блестит ряд пуговиц из белой латуни; сзади трясутся коротенькие фалдочки. Нельзя сказать, чтоб жених был красив. Скорее всего его можно принять за сдаточного, хотя он действительно принадлежит к старинному дворянскому роду Стриженых, который в изобилии водится в Пензенской губернии. Несмотря на то, что Стрелков заявил, что Стриженому сорок лет, но на вид ему добрых пятьдесят пять. Лицо у него топорное, солдатское, старого типа; на голове накладка, которую он зачесывает остатками волос сзади и с боков; под узенькими влажными глазами образовались мешки; сизые жилки, расползшиеся на выдавшихся скулах и на мясистом носу, свидетельствуют о старческом расширении вен; гладко выбритый подбородок украшен небольшим зобом. Словом сказать, произведенное им на матушку впечатление далеко не в его пользу. И стар, да, пожалуй, и пьющий, сразу подумалось ей.
– Федор Платонов Стриженый! – рекомендуется он, останавливаясь перед матушкой и щелкая шпорами.
– Милости просим, Федор Платоныч! Вот мой муж… а вот это брат мой.
– С братцем вашим мы уже знакомы…
Мужчины пожимают друг другу руки. Гостя усаживают на диване рядом с хозяйкой.
– Мы, кажется, по Николе Явленному несколько знакомы, – любезно начинает матушка разговор,
– Поблизости от этой церкви живу, так, признаться сказать, по праздникам к обедне туда хожу.
– А какие там проповеди протопоп говорит! Ах, какие это проповеди!
– Как вам сказать, сударыня… не нравятся мне они… «Блюдите» да «памятуйте» – и без него всем известно! А иногда и вольнѐнько поговаривает!
– Чтой-то я как будто не замечала…
– Намеднись о мздоимцах начал… Такую чепуху городит, уши вянут! И, между прочим, все вздор. Разве допустит начальство, чтоб были мздоимцы!
– Ну, тоже со всячинкой.
– Не смею спорить-с. Вы, Василий Порфирыч, как полагаете?
– Един бог без греха, – скромно отвечает отец.
– Вот это – святая истина! Именно один бог! И священнику знать это больше других нужно, а не палить из пушек по воробьям.
– Ну, а вы как? службой своей довольны? – вступает в общий разговор дядя.
– Слава богу-с! Обиды от начальства не вижу, а для подчиненного только это и дорого.
– И как еще дорого! именно только это и дорого! – умиляется матушка. – Мне сын из Петербурга пишет: «Начальство меня, маменька, любит, а с этим я могу смело смотреть будущему в глаза!»
– Именно так-с. Только, доложу вам, скучненька моя служба. Мука, да крупа, да горох-с…
– Нет, что ж, что и горох… Смотря потому, какого качества и почем, – резонно замечает дядя.
– Справедливо-с! А все-таки… Будет с меня, похлопотал. Вот, если к Святой получу чин, можно будет и другим делом заняться. Достатки у меня есть, опытность тоже…
– Это так; можно и другое дело найти. Капитал кому угодно занятие даст. Всяко его оборотить можно. Имение, например… Если на свое имя приобрести неудобно, можно иначе сделать… ну, на имя супруги, что ли…
– Вдов, сударыня. Был у меня ангел-хранитель, да улетел!
– Что же такое! не век одному вековать. Может, и в другой раз бог судьбу пошлет!
– Коли пошлет бог… отчего ж! Я от судьбы не прочь!
– От сумы да от тюрьмы не отказывайся, говорит пословица; так же точно и от судьбы! – шутит дядя.
Все смеются.
– Имения, я вам скажу, очень дело выгодное! – продолжает соблазнять матушка, – пятнадцать – двадцать процентов шутя капитал принесет. А денежки все равно как в лом-барте лежат.
Беседа начинает затрогивать чувствительную струну матушки, и она заискивающими глазами смотрит на жениха. Но в эту минуту, совсем не ко времени, в гостиную появляется сестрица.
Она входит, слегка подпрыгивая, как будто ничего не знает. Как будто и освещение, и благоухание монашек, все это каждый день так бывает. Понятно, что из груди ее вылетает крик изумления при виде нового лица.
– Ах!
– Иди, иди, дочурка! – ободряет ее матушка, – здесь всё добрые люди сидят, не съедят! Федор Платоныч! дочка моя! Прошу любить да жаловать!
– Помилуйте! это я должен просить их о благосклонном внимании! – любезно отвечает Стриженый, щелкнув шпорами.
– А я вас, мсьё, у Николы Явленного видела, – наивничает сестрица.
– У Николы Явленного-с? видели-с? – притворяется удивленным жених, любезно хихикая.
– Да, помните, еще батюшка проповедь говорил… о мздоимцах… Папаша! что такое за слово: «мздоимцы»?
– Мздоимцы – это люди, которые готовы с живого и с мертвого кожу содрать, – без околичностей объясняет отец, – вроде, например, как Иуда.
При этом толковании матушка изменяется в лице, жених таращит глаза, и на носу его еще ярче выступает расширение вен; дядя сквозь зубы бормочет: «Попал пальцем в небо!»
– И охота тебе, Наденька… – начинает матушка.
Но не успела она докончить фразу, как жених уже встал с дивана и быстрыми шагами удаляется по направлению к передней. Общее изумление.
– Вот тебе на̀, убежал! – восклицает матушка, – обиделся! Однако как же это… даже не простился! А все ты! – укоряет она отца. – Иуда да Иуда… Сам ты Иуда! Да и ты, дочка любезная, нашла разговор! Ищи сама себе женихов, коли так!
– Да постойте, не ругайтесь! может, ему до ветру занадобилось, – цинически успокоивает дядя.
Матушка уже встает, чтобы заглянуть в переднюю, но в эту минуту жених снова появляется в дверях гостиной. В руках у него большая коробка конфект.
– Барышне-с! – презентует он коробку сестрице, – от Педотти; сам выбирал-с.
– Какой вы, однако ж, баловник! Еще ничего не видя, а уж… Сейчас видно, что дамский кавалер! Наденька! что ж ты! Благодари!
– Мерси, мсьё.
– Помилуйте-с! за счастье себе почитаю… По моему мнению, конфекты только для барышень и приготовляются. Конфекты, духи, помада… вот барышня и вся тут!
– Это справедливо. Дети ведь еще, так пускай сладеньким пользуются. Горького-то и впереди испытать успеют.
– Зачем же-с? Можно и без горького жизнь прожить!
– Да так…
– Позвольте вам доложить: если барышня приличную партию себе найдет, то и впереди… отчего же-с!
– Ну, дай бог! дай бог!
– А вы, мсьё, бываете у главнокомандующего?
– Всенепременно-с. На всех торжественных приемах обязываюсь присутствовать, в качестве начальника отдельной части.
– А на балах?
– И на балы приглашения получаю.
– Говорят, это что-то волшебное!
– Не знаю-с. Конечно, светло… ну и угощенье… Да я, признаться сказать, балов недолюбливаю.
– Дома оставаться предпочитаете?
– Да, дома. Надену халат и сижу. Трубку покурю, на гитаре поиграю. А скучно сделается, в трактир пойду. Встречу приятелей, поговорим, закусим, машину послушаем… И не увидим, как вечер пройдет.
– Вот женитесь; молодая жена в трактир-то не пустит.
– Неизвестно-с. Покойница моя тоже спервоначалу говорила: «Не пущу!», а потом только и слов бывало: «Что̀ все дома торчишь! шел бы в трактир!»
Матушка морщится; не нравятся ей признания жениха. В халате ходит, на гитаре играет, по трактирам шляется… И так-таки прямо все и выкладывает, как будто иначе и быть не должно. К счастью, входит с подносом Конон и начинает разносить чай. При этом ложки и вообще все чайное серебро (сливочник, сахарница и проч.) подаются украшенные вензелем сестрицы: это, дескать, приданое! Ах, жалко, что самовар серебряный не догадались подать – это бы еще больше в нос бросилось!
– Чайку! – потчует матушка.
– Признаться сказать, я дома уж два пуншика выпил. Да боюсь, что горло на морозе, чего доброго, захватило. Извозчик попался: едет не едет.
– А вы разве своих лошадей не держите?
– Не держу-с. Целый день, знаете, в разъездах, не напасешься своих лошадей! То ли дело извозчик: взял и поехал!
Час от часу не легче. Пунш пьет, лошадей не держит. Но матушка все еще крепится.
– Вы с чем чай-то пьете? с лимончиком? со сливочками?
– С ромом-с! Нынче коньяк какой-то выдумали, только я его не употребляю: горелым пахнет. Точно головешку из печки пронесли. То ли дело ром!
– Знатоки говорят, что хороший ром клопами должен пахнуть, – замечает дядя.
– Многие это говорят, однако я не замечал. Клоп, я вам доложу, совсем особенный запах имеет. Раздавишь его…
– Ах, мсьё! – брезгливо восклицает сестрица.
– Виноват. Забылся-с.
Жених отыскивает на подносе графинчик с ромом и, отливши из него в стакан, без церемонии ставит на стол возле себя.
Разговор делается общим. Отец рассказывает, что в газетах пишут о какой-то необычной комете, которую ожидают в предстоящем лете; дядя сообщает, что во французского короля опять стреляли.
– Точно в тетерева-с! – цинично восклицает Стриженый. – Шальной эти французы народишко… мерзавцы-с!
– Не понимаю, как другие государи в это дело не вступятся! – удивляется дядя.
– Как вступиться! Он ведь и сам ненастоящий!
Поднимается спор, законный или незаконный король Людвиг-Филипп. Дядя утверждает, что уж если раз сидит на троне – стало быть, законный; Стриженый возражает: – Ну нет-с, молода, во Саксонии не была!
– Кабы он на прародительском троне сидел, ну, тогда точно, что… А то и я, пожалуй, велю трон у себя в квартире поставить да сяду – стало быть, и я буду король?
Рассуждение это поражает всех своею резонностью, но затем беседующие догадываются, что разговор принимает слишком вольный характер, и переходят к другим предметам.
– Вот вы сказали, что своих лошадей не держите; однако ж, если вы женитесь, неужто ж и супругу на извозчиках ездить заставите? – начинает матушка, которая не может переварить мысли, как это человек свататься приехал, а своих лошадей не держит! Деньги-то, полно, у него есть ли?
– Вперед не загадываю-с. Но, вероятно, если женюсь и выйду в отставку… Лошадей, сударыня, недолго завести, а вот жену подыскать – это потруднее будет. Иная девица, посмотреть на нее, и ловкая, а как поразберешь хорошенько, и тут и там – везде с изъянцем.
Матушка решительно начинает тревожиться и искоса посматривает на сестрицу.
– Потому что жена, доложу вам, должна быть во всех статьях… чтобы все было в исправности… – продолжает Стриженый.
– Ах, Федор Платоныч!
– Виноват. Забылся-с.
Разговаривая, жених подливает да подливает из графинчика, так что рому осталось уж на донышке. На носу у него повисла крупная капля пота, весь лоб усеян перлами. В довершение всего он вынимает из кармана бумажный клетчатый платок и протирает им влажные глаза.
Матушка с тоской смотрит на графинчик и говорит себе: «Целый стакан давеча влили, а он уж почти все слопал!» И, воспользовавшись минутой, когда Стриженый отвернул лицо в сторону, отодвигает графинчик подальше. Жених, впрочем, замечает этот маневр, но на этот раз, к удовольствию матушки, не настаивает.
– Хочу я вас спросить, сударыня, – обращается он к сестрице, – в зале я фортепьяно видел – это вы изволите музыкой заниматься?
– Да, я играю.
– Она у Фильда уроки берет. Дорогонек этот Фильд, по золо̀тенькому за час платим, но за то… Да вы охотник до музыки?
– Помилуйте! за наслажденье почту!
– Наденька! сыграй нам те варьяции… «Не шей ты мне, матушка»… помнишь!
Сестра встает, а за нею все присутствующие переходят в зал. Раздается «тема», за которою следует обычная вариационная путаница. Стриженый слегка припевает.
– Поздравляю! проворно ваша дочка играет! – хвалит он, – а главное, свое, русское… Мужчины, конечно, еще проворнее играют, ну, да у них пальцы длиннее!
Кончая пьесу, сестрица рассыпается в трели.
– Вот, вот, вот! именно оно самое! – восклицает жених и, подходя к концертантке, поздравляет ее: – Осчастливьте, позвольте ручку поцеловать!
Сестрица вопросительно смотрит на матушку.
– Что ж, дай руку! – соглашается матушка.
– Да кстати позвольте и еще попросить сыграть… тоже свое что-нибудь, родное…
Сестрица снова садится и играет варьяции на тему: «Ехал казак за Дунай…»
Стриженый в восторге, хотя определительно нельзя сказать, что более приводит его в восхищение, музыка или стук посуды, раздающийся из гостиной.
Бьет десять часов. Ужина не будет, но закуску приготовили.
Икра, семга, колбаса – купленные; грибы, рыжики – свои, деревенские.
– Милости просим закусить, Федор Платоныч! водочки! – приглашает матушка.
– Не откажусь-с.
Жених подходит к судку с водкой, несколько секунд как бы раздумывает и, наконец, сряду выпивает три рюмки, приговаривая:
– Первая – коло̀м, вторая – соколо̀м, третья – мелкими пташечками! Для сварения желудка-с. Будьте здоровы, господа! Барышня! – обращается он к сестрице, – осчастливьте! соорудите бутербродец с икрой вашими прекрасными ручками!
– Что ж, если Федору Платонычу это сделает удовольствие… – разрешает матушка.
Стриженый мгновенно проглатывает тартинку и снова направляется к водке.
– Не будет ли? – предваряет его матушка.
– Виноват. Забылся-с.
Говоря это, он имеет вид человека, который нес кусок в рот, и у него по дороге отняли его.
– Прекрасная икра! превосходная! – поправляется он, – может быть, впрочем, от того она так вкусна, что оне своими ручками резали. А где, сударыня, покупаете?
– Не знаю, в лавке где-нибудь человек купил.
– Почем-с?
– Рублик за фунт. Дорога̀.
– Дорогонько-с. Я восемь гривен плачу на монетном дворе. Очень хороша икра.
– Сёмужки, Федор Платоныч?
– Не откажусь-с. Да-с, так вы, Василий Порфирыч, изволили говорить, что в газетах комету предвещают?
– Да пишут.
– Это к набору-с. Всегда так бывает: как комета – непременно набор.
Жених косится на водку и наконец не выдерживает… Матушка, впрочем, уж не препятствует ему, и он вновь проглатывает две рюмки.
Все замечают, что он слегка осовел. Беспрерывно вытирает платком глаза и распяливает их пальцами, чтоб лучше видеть. Разговор заминается; матушка спешит сократить «вечерок», тем более что часы уже показывают одиннадцатый в исходе.
– Кто там! – кличет она прислугу, – уберите водку! Приказание это служит сигналом. Стриженый щелкает шпорами и, сопровождаемый гостеприимными хозяевами, ретируется в переднюю.
– И напредки милости просим, коли не скучно показалось, – любезно прощается матушка.
– Почту за счастье-с.
Жених уехал… Матушка, усталая, обескураженная, грузно опускается на диван.
– Не годится, – отрезывает она.
Но дядя держится другого мнения.
– По-моему, надо повременить, – говорит он. – Пускай ездит, а там видно будет. Иногда даже самые горькие пьяницы остепеняются.
– По трактирам шляется, лошадей не держит, в первый раз в дом приехал, а целый графин рому да пять рюмок водки вылакал! – перечисляет матушка.
– Как знаешь, а по-моему все-таки осмотреться надо. Капитал у него хороший – это я верно знаю! – стоит на своем дядя.
– Того гляди, под суд попадет… Ты что скажешь? – обращается матушка к сестрице.
– Мне что ж… Как вы…
– Говори! не мне замуж выходить, а тебе… Как ты его находишь? хорош? худ?
Сестрица задумалась. Очевидно, внутри у нее происходит довольно сложный процесс. Она понимает, что Стриженый ей не пара, но в то же время в голове ее мелькает мысль, что это первый «серьезный» жених, на которого она могла бы более или менее верно рассчитывать. Встречала она, конечно, на вечерах молодых людей, которые говорили ей любезности, но все это было только мимоходом и ничего «настоящего» не обещало впереди; тогда как Стриженый был настоящий, заправский жених… Он мог доставить ей самостоятельность, устроить «дом», в котором она назначила бы приемные дни, вечера… В ожидании такого жениха, она даже заранее приготовилась «влюбиться»…
Конечно, она не «влюбилась» в Стриженого… Фи! одна накладка на голове чего стоит!.. но есть что-то в этом первом неудачном сватовстве, отчего у нее невольно щемит сердце и волнуется кровь. Не в Стриженом дело, а в том, что настала ее пора…
– Ах, какая я несчастная! – вырывается из ее груди вопль.
С этим восклицанием она вся в слезах выбегает из комнаты.
Назад: XIV. Житье в Москве*
Дальше: XVI. Продолжение матримониальной хроники. Еспер Клещевинов. Недолгий сестрицын роман. Женихи-мeлкота*