Книга: Том 3. Невинные рассказы. Сатиры в прозе
Назад: Гегемониев
Дальше: Приезд ревизора

Зубатов

Генерал Зубатов, бог ему судья, не очень-таки долюбливал меня. «У вас, – говорит, бывало, – слишком голова горяча, милостивый государь, – вы диалектике, милостивый государь, предаетесь!.. служба требует дела, а не соображений, милостивый государь!.. она требует фактов, фактов и фактов!»
И все этак строгим манером.
И держал он меня, по случаю диалектики, в великом загоне; пройти, бывало, по улице совестно; словно и заборы-то улыбаются и шепчут тебе вслед: «Диалектик, диалектик, диалектик!»
А под диалектиком разумел Семен Семеныч отчасти такого человека, который пером побаловать любит, отчасти такого, который на какой-нибудь официальный вопрос осмеливается откликнуться «не могу знать», а отчасти и такого, который не бежит сломя голову на всякий рожон, на который ему указывают.
К балующим пером Семен Семеныч адресовался обыкновенно следующим образом:
– Что вы мне, милостивый государь, там рассказываете? Какие вы там нашли еще препятствия? Разве вам велено вникать в препятствия? Разве вас об этом спрашивают? Я, милостивый государь, тридцать пять лет служу и, благодарение богу, никогда никаких препятствий не видал!
– Помилуйте, ваше превосходительство, ведь это все равно что на камне рожь сеять…
– Ну, что ж-с!.. и посеем-с!..
– Да ведь рожь-то не вырастет!
– Вырастет-с! а не вырастет, так будем камень сечь-с!
– А она и от этого не вырастет!..
– И опять будем сечь-с! нам до этого дела нет, что́ можно и что́ нельзя… а мы будем сечь-с!
К «немогузнайкам» Семен Семеныч обращался так:
– Что вы мне там доносите и два и три? вы должны сказать мне прямо или два, или три… служба не терпит этой неопределенности…
– Осмелюсь доложить вашему превосходительству, что…
– Знаю я это, милостивый государь, очень знаю… но ведь
мне нужны не «или» ваши, а настоящая цифра, потому что я эту цифру должен в ведомости показать, и итог… да, и итог, сударь, подвесть!.. в какую же силу я ваше «или» тут сосчитаю?..
Но всего более антипатичен был для него третий сорт диалектиков.
– Я вам приказал, сударь… почему вы не исполнили? – говорил он им, принимая самые суровые тоны.
– Так и так, ваше превосходительство, я был на месте и убедился, что указываемый вами рожон совсем не рожон…
– А разве об этом вас спрашивали? а знаете ли вы, милостивый государь, что за подобные рассуждения в военное время расстреливают?
И так далее, в том же тоне и духе. Одним словом, генерал любил, чтоб чиновник смотрел у него весело, не рассуждал и тем менее противоречил, не сомневался, не провидел и на ногу был легок.
И вдруг, в одно прекрасное утро, он задумался. Долго он думал и сначала, по-видимому, скорбел и вздыхал, но наконец приятная улыбка озарила уста его.
– А что ж, – сказал он, – в самом деле! надо же и им дать вздохнуть… трудненько оно будет… правда… а впрочем, что за вздор – не боги же горшки обжигали!
В этот же день я был приглашен к его превосходительству и удивлен следующею речью:
– Вот, любезный друг, – сказал он мне ласково, – оказывается теперь, что мы с вами до сих пор спали, то есть не то чтоб совсем спали, а так, знаете, скользили по поверхности… составляли там ведомости… наблюдали, чтоб входящие и исходящие не были закапаны… Выходит, что все это было не нужно… д-да!
– Д-да! – повторил я в изумлении.
– Выходит, что от этого у нас и торговля не развивается… и фабрик нет… и богатство народное… тово…
Я видел по его лицу, как все эти непривычные выражения мучительно зарождались в его голове и еще мучительнее сходили с языка.
– Выходит, нам надо теперича заняться настоящим делом! – сказал он решительно.
– Слушаю-с, ваше превосходительство!
– Да; теперь это нужно… теперь вот и Европа на нас посматривает… ну, да и время совсем не то! ведь, в самом деле, как подумаешь, что значит время-то!
Генерал улыбнулся и начал загонять ногою в угол валявшуюся на полу бумажку.
– Вот хоть бы вчера, – продолжал он, – ведь как казалось все гладко, все прекрасно… плыли мы, можно сказать, по океану и воды даже под собой не слышали… а нынче…
– Отчего же, однако, вашему превосходительству кажется, что нынче все изменилось?
– Да нет! неужто ж вы этого не чувствуете? ведь пора же, пора нам наконец сбросить с себя это скифство!.. надо же и нам когда-нибудь стать в уровень с Европой… ведь этак мы того дождемся, что нас поместят в число пастушеских народов!.. И дождались бы!
Глаза Семена Семеныча сверкнули гневом.
– Разве ваше превосходительство получили какие-нибудь известия из Петербурга? – спросил я робко.
– Нет, вы меня не понимаете! Я просто убедился, что не может это так оставаться, и потому на первый раз призывал уж нынче частного пристава Рогулю и сказал ему, чтоб он отнюдь не смел волю рукам давать… потому что ведь это, наконец, нельзя же: все в рыло да в рыло!
При этих словах я вспомнил, что действительно Рогуля еще утром приезжал ко мне весь встревоженный и объявил, что его превосходительство находится в восторженном состоянии.
– А что? – спросил я.
– Да помилуйте, – отвечал он, – чуть свет меня поднял… я думал, что какое-нибудь упущение или пожар… скачу, и что же-с? «Я, говорит, затем тебя призвал, чтоб напомнить, чтоб ты не дрался, а действовал кротостью и собственным примером; если ж ты будешь драться, так я тебя, подлеца, самого таким образом откатаю, что ты три дня садиться не будешь»… посудите сами, ваше высокоблагородие!
В ту минуту я не разобрал хорошенько этого обстоятельства и даже утешал Рогулю, что, должно быть, его превосходительству во сне что-нибудь нехорошее привиделось; но теперь… теперь я сам начинал догадываться, что тут действительно есть какой-то пунктик, который не далее как в прошедшую ночь зародился в голове его превосходительства, но к утру вырос и распространился вширь с погибельною быстротой.
– Я и прежде всегда утверждал, – ораторствовал между тем его превосходительство, – что не нужно слишком натягивать струны… потому что, вы понимаете, мы, наконец, отупели с этим натягиванием.
Семен Семеныч взглянул на меня, как бы вызывая на размышления; но я стоял сконфуженный и подавленный; мой нос инстинктивно нюхал в воздухе, глаза сами собой устремлялись на барометр, как бы ища опоры для объяснения этой внезапной перемены.
– Так вы, пожалуйста, займитесь, – продолжал генерал, – надо нам… тово… идти рядом с веком…
– Что же прикажете, ваше превосходительство?
– Ну, да вы меня понимаете… я бы хотел, чтоб этак тово… новенькое что-нибудь… Знаете ли что? – прибавил он весело, как бы озаренный внезапной мыслью, – устроимте-ка здесь биржу!
– То есть как же биржу?
– Ну да, биржу… как в Петербурге или вот в Москве… Теперь у нас все это в младенчестве… они все сделки свои в трактире за парой чая делают… Ну, а если мы заведем биржу, торговля-то, знаете ли, как двинется вперед!..
– А если купцы на биржу не станут ходить?
– Надобно, mon cher, на первое время сделать для них обязательным, чтоб ходили… потому что иначе какие же могут быть у нас усовершенствования?
– Это точно, ваше превосходительство!
– Ну, так вы, стало быть, займетесь этим?.. Кстати! Анна Ивановна жалуется мне, что вас давно не видать у нас… так приходите сегодня обедать… запросто!
Само собою разумеется, что я не позабыл о приглашении и ровно в три часа был в гостиной Зубатовых.
Но, к величайшему моему удивлению, я нашел Анну Ивановну в столь же восторженном настроении духа, как и Семена Семеныча. В то время, как я вошел в гостиную, она вела оживленную беседу с товарищем председателя уголовной палаты Семионовичем.
– Согласитесь, однако ж, со мной, что тут еще многое остается сделать, – говорила она, – мосье Щедрин! вы, я надеюсь, поддержите меня…
– Но позвольте, Анна Ивановна, – вступился Семионович, – вы напрасно думаете, что я принадлежу к числу отсталых. Я полагаю, что нам следует только объясниться, и все недоразумения устранятся сами собою…
– C’est inoui ce que nous avons souffert! – продолжала Анна Ивановна, обращаясь ко мне. – Изумительно даже, как могли мы дышать!
«Кроткая Annette! что с тобой сделалось! что с тобой сделалось! – подумал я, переходя от изумления к совершенному остолбенению, – ты, которая до сих пор позволяла себе думать только о наслаждениях предстоящей минуты, ты, которая смотрела на жизнь как на ряд милых и грациозных сцен, вроде пословиц Альфреда Мюссе, ты ожесточена, ты говоришь о какой-то духоте, о каких-то прошедших страданиях… Боже!»
– Вот это-то именно и есть единственный пункт, насчет которого я несколько расхожусь с вами, Анна Ивановна, – возразил между тем Семионович, – я нахожу, что страдание – самая лучшая школа жизни… Недаром великий поэт сказал:
Но не хочу, о други, умирать,
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…

стало быть, страдание не совсем-то дурная вещь… стало быть, в страдании возможно даже своего рода наслаждение, которое высоко ценится знатоками!..
– Не знаю; быть может, я не принадлежу к числу знатоков, но, признаюсь вам, я не охотница до страдания… Мне кажется так приятно, так легко, когда меня никто не беспокоит, si l’on me laisse jouir en paix de mon existence… n’est-ce pas, мсье Щедрин?
– Нет сомнения, что жить спокойно гораздо приятнее, нежели пользоваться тревогами, – отвечал я.
– Но я и не утверждаю, что страдание должно быть нормальным состоянием человека, – возразил Семионович, – я говорю только, что страдание – школа, и надеюсь, что самое это слово доказывает, что здесь идет о нем речь, как о мере временной, преходящей, о той мере, про которую говорит поэт:
Ведь в наши дни спасительно страданье…

– Я надеюсь, что мы с честью выйдем из этой школы, – сказала Анна Ивановна, – хотя, признаюсь вам, на первый раз это будет ужасно трудно… nous sommes encore si peu habitués de jouir des bienfaits de la civilisation… я сегодня утром говорила с мужем: это ужас, сколько надобно сделать… il faut faire ceci et cela… везде, куда ни обернитесь, везде надобно снова начинать…
– Да, это так, – отвечал Семионович задумчиво, – не знаю… я как-то опасаюсь… мне все кажется… que nous n’avons pas assez de forces… que nous succomberons à la tâche, en un mot!
– О, это опасение совершенно напрасное! puisque au fond le peuple russe est avant tout un grand peuple… C’est une justice, que l’Europe entière se plaît à lui rendre…
– A! здравствуйте! об чем это вы так горячо тут спорите? – прервал Семен Семеныч, входя в это время в гостиную и подавая поочередно всем нам руку, чего прежде никогда с ним не случалось.
– Продолжение давишнего разговора, ваше превосходительство, – отвечал я.
– А! это любопытно!
– Вот мсье Семионович находит, что мы недостаточно созрели, – отозвалась Анна Ивановна.
– То есть для чего? – спросил генерал.
Анна Ивановна затруднилась; она была вполне уверена, qu’il s’agit d’une très bonne chose, но как называется эта chose, не знала. А впрочем, что мудреного: может быть, так она и называется… chose! Семионович, однако ж, вывел ее из затруднения.
– Мы не поняли друг друга, Анна Ивановна! – сказал он несколько обиженным тоном, – мое воспитание… мое прошедшее, наконец… все это достаточно говорит в мою пользу… Поверьте, я не принадлежу к числу отсталых!
– Ну да, ну да! – сказал Семен Семеныч, – нынче уж оно и не ко времени!
– Я говорю только, что наше перерождение достанется нам не без труда!
– О, насчет этого я совершенно с вами согласен… я, например, придумал теперь одну штучку. Конечно, это будет очень полезно… однако и за всем тем не могу поручиться, чтоб она принялась так, как было бы желательно!
– Позволено ли будет узнать, ваше превосходительство, в чем заключается ваше намерение? – спросил Семионович.
– Так… я хочу… биржу здесь устроить! – отвечал генерал с тою поспешностью и вместе усилием, которыми всегда сопровождается желание высказаться как-нибудь понебрежнее. При этом он, неизвестно от каких причин, застыдился и покраснел.
– Vous n’avez pas l’idée, comme ils nous trompent, ces marchands! – вступилась Анна Ивановна, – a тогда мы будем все на бирже покупать!
– Ты мне, мамаша, на бирже новую курточку купишь! – пролепетал маленький сынок Анны Ивановны, прислушавшись к разговору.
– Извините меня, Анна Ивановна, – заметил Семионович, пользуясь случаем, чтоб отмстить генеральше за предположение об его отсталости, – но мне кажется, что вы не совсем верно смотрите на значение биржи…
– Ну да, ну да, – сказал генерал, снисходительно улыбаясь, – эти дамы только и думают, что о нарядах… Они даже на переворот готовы смотреть с точки зрения тряпок… ха-ха!
– А впрочем, мысль Анны Ивановны об устроении такого магазина, который представлял бы все ручательства относительно добросовестности и дешевизны, тоже весьма счастливая мысль, – возразил Семионович, спеша на помощь подломившейся на льду либерализма генеральше и таким образом умеряя язвительность великодушием.
– Mais… n’est-ce pas? – сказала Анна Ивановна, отдыхая.
Известие, что готово кушать, прекратило на время разговор, но за обедом он возобновился с новою силою. И генерал и генеральша так увлекательно доказывали необходимость оставить рутину и идти новыми, неизведанными доселе путями, что даже суровый Семионович согласился, qu’au fait il у a quelque chose à faire. Я и сам чувствовал, что в воздухе была разлита какая-то непривычная теплота, что по временам моего обоняния касались живительные ароматы, что кровь с усиленною быстротой приливала к голове и сердцу…
Но не могу не сознаться, что все это происходило как будто во сне и что самые звуки говоривших кругом меня голосов ложились в мой слух как-то смутно, неопределенно.
– Прежде всего надо позаботиться о торговле, – говорил генерал, – потому что торговля – это нерв…
– Да… и железные дороги, – сказал Семионович, – вот где для нас предмет первой важности! пространство нас одолевает, ваше превосходительство, наша собственная карта нас давит!
– Ну, с этим как-нибудь справимся, с божьей помощью! – рассудил генерал.
– Однако ж… это ужасно… сколько приходится сделать! – задумчиво продолжал Семионович, внезапно всем телом вздрогнув.
– Еще бы! – заметила генеральша.
– Вы забыли еще о грамотности, – отозвался генерал и, обращаясь ко мне, присовокупил: – Кстати, чтоб не забыть! не худо бы нам с вами и насчет этого что-нибудь… знаете, в таком же роде…
– Позвольте, однако ж, ваше превосходительство, – возразил Семионович, – мне кажется, что грамотность… я думаю, что для этого у нас еще почва недостаточно, так сказать, взрыхлена?
– Да, признаюсь вам, я и сам так думал прежде… но теперь… Я скорее склоняюсь в пользу того мнения, что тут совсем никакой почвы не надобно.
– Однако ж, ваше превосходительство, специалисты на основании достоверных фактов утверждают, что на пятьсот грамотеев двести непременно оказываются негодяями… как хотите, а эта пропорция…
– Мамаша! я не хочу учиться… я не хочу сделаться негодяйкой! – неожиданно закричал сынок Семена Семеныча.
– Полно, душечка, это о мужичка́х говорят! – утешала его Анна Ивановна.
– Коли хотите, и я в душе с вами согласен, – продолжал между тем Семен Семеныч, – но…
Генерал развел руками, как будто хотел сказать: Que voulez-vous que je fasse! ’
Много и еще было говорено разных умных речей, и всякий раз, когда кому-либо из собеседников приходила счастливая мысль, генерал обращался ко мне и говорил: «Кстати, чтоб не забыть! не мешает и на это обратить серьезное внимание!»
Читателю, быть может, странным и невероподобным покажется, что большая часть моих героев словно во сне или в тумане действуют. В справедливости этого замечания должен сознаться я и сам, но что же мне делать, если таково вообще свойство всех умирающих людей? От умирающего нельзя требовать ни последовательности в суждениях, ни даже совершенно округленных периодов для выражения последних; все их мысли, все их чувства представляются в виде каких-то клочков, в виде ничем не связанных отрывков, в которых мысль и чувство являются в состоянии почти эмбрионическом. К сожалению, я должен сказать здесь, что мир полон такого рода умирающих; между ними очень мало злых и очень много недальновидных. Вообще я убежден, что на свете злые люди встречаются лишь случайно; в существе, они те же добряки, только кожу у них судьба-индейка стянула, рыло перекосила и губы помазала желчью. Да и то, по большей части, от своей собственной глупости люди делаются злыми, потому что умный человек сразу поймет, что злиться не из чего, да и не расчет. Что же касается до недальновидных людей, то это точно, что ходят в народе слухи, будто их немало по белу свету шатается; однако не могу скрыть, что я очень редко встречал таких, которые бы откровенно признавали себя дураками. Напротив того, обыкновенно случается так, что, например, Петр Иваныч, встретивши друга своего, Ивана Петровича, и поговорив с ним немного, уже восклицает мысленно: «Господи! да как же глуп Иван Петрович… неужто он этого не знает!» А Иван Петрович в это самое время, в свою очередь, тоже мысленно восклицает: «Господи! да как же глуп Петр Иваныч… неужто он этого не знает!» И выходит тут в некотором смысле таинственно-духовный маскарад. Но, прося у читателя извинение за такое отступление, спешу продолжать рассказ мой.
На другой день я получил от Семена Семеныча записку. Очевидно, мысль о новом характере, который должна была принять его деятельность, до такой степени жгла его, что он не мог выносить даже малейшую медленность в этом отношении. Казалось, он в одну минуту хотел облагодетельствовать всех и каждого и преисполнить край плодами цивилизации. В записке было изображено:
«Виды и предположения:
1) Биржа. Правильность торговли. Огромные запросы и так далее. Развить.
2) Грамотность. Смягчение нравов. Уменьшение преступлений. Облегчение обязанностей полиции и т. д. Развить.
3) Пути сообщения, а буде можно, то и железные дороги. Сколько средним числом провозится ежегодно товаров до Н. пристани? Развить.
4) Фабрики и заводы. Польза от них. Средства к достижению сего: поощрения и награды. (Известно, что русские купцы и т. д.) Развить.
Весьма обяжете, ежели все сие исполните в возможно непродолжительном времени».
Прочитав эту записку, я струсил. С одной стороны, меня, конечно, соблазняла красивая сторона предприятия; с другой, я не мог не испугаться его огромности. Но напрасны были мои опасения. Генерал был так добросовестен, что счел необходимым, предварительно принятия решительных мер относительно развития торговли и промышленности, посоветоваться об этом с почетнейшими лицами торгующего сословия. Эта добросовестность испортила, однако ж, все дело. При первом намеке на возможность учреждения биржи купцы попадали в обморок, несмотря на то что все они были телосложения необыкновенно крепкого и с честью выдерживали самые побои.
– Что-о? – сказал Семен Семеныч грозно, – стало быть, вы сопротивляться задумали?
– Помилуйте, ваша милость, уж очень это будет для нас обидно, – отвечал один из купцов, прежде всех очнувшийся, – нельзя ли заместо биржи-то просто чем ни на есть обложить нас на общеполезное устройство?
– Что-о? ты что за выскочка? и как ты смеешь за всех говорить?.. Николай Иваныч, запишите его фамилию!
Между торговцами воцарилось молчание; передняя шеренга держала руки по швам.
– Так вот, друзья мои, – продолжал Семен Семеныч, – вы слышали мои слова, знаете мои желания… остается, следовательно, изыскать средства к приведению их в исполнение… Конечно, некоторые из вас, как видно, еще не понимают намерений, которые клонятся единственно к вашей же пользе, но само собой разумеется, что это не должно останавливать ни меня в моих предположениях, ни вас в содействии к выполнению их.
Сказав это, Семен Семеныч удалился, и долг справедливости заставляет меня сказать, что он не только не дрался в этом случае, но даже и за бороду никого не вытряс.
Но дело не удалось. Купцы, оставленные на произвол судеб, без кормила и весла, объявили, что для них затея Семена Семеныча слишком обидна, чтоб они решились сами на себя руку наложить.
– Ну что, как наше дело? – спросил меня генерал, когда я, после продолжительного совещания с обществом, явился к нему с отчетом.
– Не соглашаются, ваше превосходительство!
– Гм…
Глубоко опечаленный генерал стал лицом к окну и долго безмолвствовал. По временам до слуха моего долетали звуки, несомненно доказывавшие, что его превосходительство барабанил в это время пальцами по стеклу.
– Напрасно, ваше превосходительство, совещались с ними, – сказал я, сгорая желанием утешить Семена Семеныча, – эти вещи надо делать секретно от них, так чтоб они не опомнились…
Семен Семеныч повернулся ко мне и с чувством пожал мне руку.
– Вы правы, – сказал он взволнованным голосом.
– Они, ваше превосходительство, своей пользы понимать не могут, – продолжал я, увлекаясь преданностью к особе моего начальника.
– Вы правы, – повторил генерал.
– Такого рода предположения всего удобнее приводить в исполнение посредством полиции, – снова начал я.
– Вы правы… да, к несчастию, вы совершенно правы!
– Если они не понимают своих выгод, то весьма естественно, что нужно делать им добро против их желания…
– Это совершенно справедливо… но… К сожалению, я должен сказать вам, mon cher, что время нынче такое… велено все кротостью да благоразумными мерами распорядительности… Ах, друг мой, ремесло администратора становится слишком тяжело, и если бы я не любил мое отечество (Семен Семеныч махнул рукой)… давно бы пора на покой старые кости сложить!..
– Прикажете продолжать настаивать? – спросил я.
– Нет, уж зачем… оставимте их в покое… пусть делают, как знают!.. Горько, Николай Иваныч!
Разговор на этот раз прекратился, но не прекратилась благонамеренная деятельность Семена Семеныча. Проекты следовали за проектами, и в нашей маленькой канцелярии закипела непривычная и небывалая дотоле жизнь.
Но увы! – ни проект о распространении грамотности, ни проект о путях сообщения – ничто не удавалось, несмотря на таинственность и тишину, среди которых они вырабатывались. Проекты эти похожи были на те объявления о новоизобретенных средствах против моли и клопов, которые (то есть средства) так удачно действуют на бумаге, в действительности же бессильны убить самого тощего и изможденного клопа.
Семен Семеныч сделался скучен. Уныло ходил он целые дни по кабинету, заложив руки за спину и грустно покачивая головой. С ужасом сознавал он, что месяц тому назад он был совершенно бодр и деятелен, был распорядителен и исполнителен в одно и то же время, одним словом, способен и достоин, а теперь… теперь, когда наступило, по-видимому, «благорастворение воздухов и изобилие плодов земных», он вдруг, без всякой видимой причины, оказывается чуть-чуть не злостным банкротом… ужасно! Все, что он ни придумает, звучит пусто, словно лукошко, у которого вышибли дно; все, за что он ни возьмется, отзывается мертвечиной. И ему внезапно стало так тошно и несносно жить на свете, что не мила казалась Анна Ивановна, не радовал милый сынок Сережа, а меня не мог он даже видеть без некоторого озлобления, потому что я являлся хотя и неумышленным, но тем не менее горьким и постоянным свидетелем его неудач.
Однажды утром я получил от Анны Ивановны приглашение пожаловать к ней как можно скорее. Я застал ее заплаканною и расстроенною.
– Вы не знаете, какое нас постигло несчастие, – сказала она, – Simon! бедный Simon!
– Что такое, Анна Ивановна? – спросил я встревоженный.
– Ah, mais voyez plutôt vous-même, cher Николай Иваныч!
С этим словом она отворила дверь в кабинет Семена Семеныча, и странное зрелище представилось глазам нашим. Семен Семеныч сидел за письменным столом и чертил на бумаге чудовищный пароход; волосы его были растрепаны, в глазах блуждал дикий огонь.
Я тотчас же понял ужасную истину: нет сомнения… генерал лишился рассудка!
– А! – воскликнул он, увидев меня, – ну, теперь, кажется они не отвертятся от меня… я все обдумал!
– Simon! успокойся, друг мой! – убеждала Анна Ивановна.
Семен Семеныч сделал рукой движение, как будто хотел отогнать докучную муху.
– Я надеюсь, что начальство оценит труды мои, – сказал он с какой-то блаженной улыбкой, – скоро будет святая, и тогда…
Он показал на левую сторону груди.
– Это несомненно, ваше превосходительство, но в настоящее время вам больше всего нужен отдых, – заметил я.
– Убедите, убедите его, Николай Иваныч! – умоляла Анна Ивановна, – Simon! тебе следует почивать!
Генерал снова сделал движение рукой.
– А не правда ли, что я много на свою долю потрудился? – сказал он, – вы, Николай Иваныч, видели, вы можете засвидетельствовать перед всеми, что я именно был неусыпен!
Анна Ивановна всхлипывала; Семен Семеныч, глядя на нее, тоже не выдержал и залился целым потоком слез. Положение мое было весьма тяжко.
– Друзья мои! – сказал генерал, рыдая, – я умираю! я умираю, потому что много трудился! Если б я меньше заботился, а больше гулял, меньше вникал и больше кушал, я остался бы жив!
Назад: Гегемониев
Дальше: Приезд ревизора