Книга: Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
Назад: VII*
Дальше: IX*

VIII

Я целый месяц не вел дневника своим похождениям и, признаюсь, даже теперь не могу с ясностью выразуметь, что̀ происходило со мной за это время.
Я был жертвой двух мистификаций сряду. Целый месяц я волновался, хлопотал и думал, что живу в самом реальном значении этого слова. Сначала я был членом VIII международного статистического конгресса (в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба), участвовал во всех его трудах, доказывал негодность употребляемых ныне приемов для исследования трактирной промышленности, беседовал с Левассёром, Кеттлѐ, Фарром и проч. Потом вдруг, каким-то чудом, декорации переменились. Оказалось, что вместо статистического конгресса я чуть было не сделался членом опаснейшего тайного общества, имевшего целию ниспровержение общественного порядка, и что только по особенной божьей милости я явился пред лицом суда не в качестве главного обвиняемого, а лишь в качестве пособника и попустителя. Что Кеттлѐ совсем не Кеттлѐ, а пензенский помещик Капканчиков, что Левассёр – отставной корнет Шалопутов, Корренти – шарманщик Корподибакко и т. д. И что все эти господа – эмиссары от интернационалки…Но этого мало: в самый разгар процесса, в ту минуту, когда я уже начинал питать уверенность, что невинность моя доказана, декорации опять внезапно переменяются, и являются новые, среди которых я вижу себя… дураком! Ни конгресса, ни процесса – ничего этого не было. Был неслыханнейший, возмутительнейший фарс, самым грубым образом разыгранный шайкою досужих русских людей над ватагой простодушных провинциальных кадыков, в числе которых, к величайшей обиде, оказался и я…
Только в обществе, где положительно никто не знает, куда деваться от праздности, может существовать подобное времяпровождение! Только там, где нет другого дела, кроме изнурительного пенкоснимательства, где нет другого общественного мнения, кроме беспорядочного уличного говора, можно находить удовольствие в том, чтобы держать людей, в продолжение целого месяца, в смущении и тревоге! И в какой тревоге! В самой дурацкой из всех! В такой, при одном воспоминании о которой бросается в голову кровь!
Представьте себе такое положение: вы приходите по делу к одному из досужих русских людей, вам предлагают стул, и в то время, как вы садитесь – трах! – задние ножки у стула подгибаются! Вы падаете с размаху на пол, расшибаете затылок, а хозяин с любезнейшею улыбкой говорит:
– Скажите, какой случай! Человек! скотина! Сколько раз было говорено, чтоб этот стул убрать! Извините, пожалуйста!
Вы усаживаетесь на другой стул, и любезный хозяин предлагает вам чаю. Не подозревая коварства, вы глотаете из стоящего пред вами стакана – о ужас! – это не чай, а помои! А хозяин с тою же любезностью утешает вас:
– Ах, извините, пожалуйста! Это стакан с водой, в который я обыкновенно сбрасываю пепел от папирос! Человек! Скотина! Сколько раз было говорено, чтоб стакан этот убирать!
И так далее, и так далее.
Ежели мистификаторы упорны и пользуются здоровьем, они могут свести человека с ума. По крайней мере, я испытал это отчасти на себе. Теперь, после двух сыгранных со мной фарсов, я не могу сесть, чтоб не подумать: а ну, как этот стул вдруг подломится подо мной! Я не могу ступить по половице, чтоб меня не смущала мысль: а что, если эта половица совсем не половица, а только подобие ее, устроенное с исключительной целью, чтоб я провалился и расквасил себе нос!
Есмь я или не есмь? в нумерах я живу или не в нумерах? Стены окружают меня или какое-нибудь обманчивое подобие стен? Как ни просты эти вопросы, но ни на один из них я положительного ответа дать не берусь. Я знаю только одно: что передо мною бездна, называемая «русским досужеством», бездна, которая всегда готова меня поглотить, потому что я сам, наравне с другими, участвовал в ее устройстве.
Куда деваться от шалунов? как оградить себя от них? Жаловаться? – но представьте же себе процесс, в котором десяток молодых шалопаев, при открытых дверях, будут, в самых художественных образах, изъяснять, каким вы оказали себя дураком! И представьте себе, кроме того, что вы даже ничего не имеете сказать против этого! Потому что вы действительно вели себя как дурак, и нет в деле ни одного обстоятельства, которое бы не уличало вас в этом! Это сознаёт и председатель суда, и прокурор, и даже собственный ваш защитник, выступающий в роли частного обвинителя. На всех лицах только одно слово и написано: дурак! Нет нужды, что вы были жертвой дураков еще более бесспорных – это обстоятельство еще более отягчает вашу вину. Зачем связывался с дураками – дурак! Как не рассмотрел, что тебя окружают дураки, – дурак! Как не понял, когда даже шухардинские половые – и те догадались, что русские досужие люди над тобой шутки шутят, – дурак! Дурак – и больше ничего.
Словом сказать, вы выигрываете процесс, вы сознаёте себя вполне удовлетворенным перед лицом юстиции и в то же время, выходя из залы заседания, несомненно чувствуете себя… дураком! И даже не простым дураком, а, так сказать, штемпелеванным. Потому что вы утверждены в этом звании приговором суда. Потому что не было ни обвиненного, ни свидетеля, ни даже жалобщика, которого показание не резюмировалось бы в одном слове: дурак! Потому что вся аудитория хохотом выхохатывала это слово, и ввиду святости места вам даже нельзя было сказать этой хохочущей братии: чему хохочете! над собой хохочете!
Но буду рассказывать по порядку.

 

Когда разнесся слух, что в Петербурге имеет быть VIII международный статистический конгресс, мной прежде всего овладело естественное чувство гордости. Стало быть, и мы не лыком шиты, коль скоро к нам то и дело наезжают то «братья», то «друзья», то «гости». Положим, что для братьев славян и для заатлантических друзей мы могли служить орудием демонстрации, но жрецы статистики – какую демонстрацию могли они иметь в виду, выбирая себе местопребыванием Петербург? Очевидно, они ни о чем другом не думали, кроме роскошного пира науки, который нигде не мог быть устроен с таким удобством, как в Петербурге. Стало быть, если отныне кто-нибудь назовет нас кадетами цивилизации, то мы можем смело сказать тому в глаза: нет, мы не кадеты! к нам обращали взоры братья славяне! с нами братались заатлантические друзья! у нас, наконец, без всякой задней мысли отдыхали современные гиганты статистики!
Конечно, было тут и не без опасений – как бы не осрамиться перед иностранными гостями, – но когда мы стали с Прокопом считать по пальцам, сколько у нас статистиков, то просто даже остолбенели от удивления. Сколько рассеяно статистиков по министерствам и губерниям, статистиков, получающих определенное содержание, и следовательно, вполне достоверных! Сколько, сверх того, статистиков не вполне достоверных, а вольнопрактикующих, которые по собственной охоте ведут счет питейным заведениям и потом печатают в газетах свои труды в форме корреспонденции из Острогожска, Калягина, Ветлуги и проч.? Наконец, сколько «Прохожих», «Проезжих», «Иксов», «Зетов» и других трудолюбцев, при трепетном свете лампады разработывающих достопримечательности Лаишева, Кадникова, Обояни и иных?
– Если всех-то счесть, так, пожалуй, и пальцев на руках не хватит! – воскликнул Прокоп, когда мы кончили обозрение наших статистических сил, – да и народ-то, брат, всё какой – уж эти не выдадут!
Таким образом, оставалось только гордиться и торжествовать. Но, увы! опасения – такая вещь, которая, однажды закравшись в душу, уже не легко покидает ее. Опровергнутые в одной форме, они отыщут себе другую, третью и т. д. и будут смущать человека до тех пор, пока действительно не доведут его до сознания эфемерности его торжества. Нечто подобное случилось и со мной.
Не знаю почему, но мне вдруг показалось, что ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькая статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными. Ведь статистика, думалось мне, наука почти всеобъемлющая; следовательно, предметом ее может быть не одно движение народонаселения, не одно сухое перечисление фабрик и заводов, но и другие, более деликатного свойства, общественные явления. Положим, что и явление самое деликатное можно обесцветить, запрятав его в графу и выразив в виде голой цифры, но ведь и цифры порою бывают так красноречивы, что прямо ведут к аттестациям, вроде «хорошо», «дурно», «благоприятно», «неблагоприятно» и т. д. Ловко ли будет нам признать нормальность и полезность подобных аттестаций? И, раз признавши их нормальность, можно ли будет впоследствии (когда он надоест) счесть для себя необязательным этот контроль, идущий бог весть откуда и руководящийся бог весть какими предписаниями?
Возьмем для примера хоть научно-литературное развитие страны. Как ни трудно подчиняется этот предмет цифирным определениям, но несомненно, что такие определения существуют, а следовательно, статистика, даже самая скромная, не имеет ни малейшего права игнорировать их. С одной стороны, во всякой стране издается известное число газет и журналов, печатается известное число книг. С другой стороны, во всякой же стране, за немногими исключениями, существуют учреждения, обязанность которых главнейшим образом заключается в наблюдении, чтобы в литературе не было допускаемо случаев так называемого превышения власти. Статистика не может пройти молчанием эти явления; они слишком крупны и ярки, чтоб их игнорировать. Но как же поступит она по их поводу? Конечно, она прежде всего констатирует число наблюдающих за литературой чиновников, сумму получаемого ими содержания, классы занимаемых ими должностей и мундиры, тем должностям присвоенные. Разумеется, я ничего не сказал бы против статистики, если б она ограничилась исключительно одними этими фактами; но в том-то и дело, что статистика, да вдобавок «международная», всегда идет далее тех границ, которые предписываются благоразумием. Описавши мундиры чиновников, она перейдет к их деятельности, а вступивши на эту почву, найдет, что деятельность эта выразилась в стольких-то предостережениях, стольких-то закрытиях, и т. д. Вот тогда-то, собственно, и начнется так называемое «красноречие цифр». Хорошо, если цифры останутся только цифрами, то есть будут себе сидеть в подлежащих графах да поджидать очереди, когда их, наравне с прочими, включат в учебники; но ловко ли будет, если какой-нибудь «иностранный гость», отведавши нашего хлеба-соли, вдруг вздумает из цифр вывести и для нас какую-то аттестацию? Я уступаю заранее, что аттестация эта будет формулирована словами: «похвально» и «благоприятно», но приятен ли будет самый факт возможности аттестации? – вот в чем вопрос, и вопрос настолько важный, что над ним стоит очень и очень крепко призадуматься. Я, по крайней мере, думаю, что эта возможность обоюдуострая и что мы в равной мере рискуем получить и благоприятные и неблагоприятные отметки. Тут все зависит от того, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о нашем гостеприимстве или не сохранил. Нет, лучше уж совсем изъять главу о духовном развитии из программы занятий международного конгресса, нежели подвергаться риску выслушиванья каких-то аттестаций от людей, которые, быть может, и мундира-то порядком носить не умеют!
Другой пример подобной же скабрёзности представляет вопрос о неприкосновенности или общедоступности домашнего очага. В некоторых странах вопрос этот разрешается в пользу неприкосновенности, в других – в пользу общедоступности, но, во всяком случае, то или другое решение имеет известные практические последствия, которые отражаются на народной жизни и выражаются в форме фактов и цифр. Статистика была бы недостойна имени науки, если б она не занялась этими цифрами и фактами и не занесла их в графы свои. И вот опять выступает на сцену красноречие цифр, опять является возможность аттестации и соединенных с нею опасений, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о нашем гостеприимстве или не сохранил? Ужели же, из-за какой-нибудь статистики, единственно ради ее полноты, мы станем мучиться сомнениями? Risum teneatis, amici? Гораздо проще и эту главу изъять из программы занятий конгресса – и дело с концом.
Третий, еще более скабрёзный вопрос представляют публичные сборища, митинги и т. д., которые также известным образом отражаются на народной жизни и, конечно, не меньше питейных домов имеют право на внимание статистики. Не изъять ли, однако ж, и его? Потому что ведь эти статистики – бог их знает! – пожалуй, таких сравнительных таблиц наиздают, что и жить совсем будет нельзя!
Словом сказать, вопрос за вопросом, их набралось такое множество, что когда поступил на очередь вопрос о том, насколько счастлив или несчастлив человек, который, не показывая кукиша в кармане, может свободно излагать мнения о мероприятиях становых приставов (по моему мнению, и это явление имеет право на внимание статистики), то Прокоп всплеснул руками и так испугался, что даже заговорил по-французски.
– Финисѐ! – усовещевал он меня, – пожалуйста финисѐ! ну, что там! чего там? Еще услышат, – что хорошего!
И вдруг я получаю через Прокопа печатное приглашение лично участвовать на VIII международном статистическом конгрессе, в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба! Разумеется, что при одном виде этого приглашения у меня «в зобу дыханье сперло»; сомнения исчезли, и осталось лишь сладкое сознание, что, стало быть, и я не лыком шит, коль скоро иностранные гости вспомнили обо мне!
Ослепление мое было так велико, что я не обратил внимания ни на странность помещения конгресса, ни на несообразность его состава, ни на загадочные поступки некоторых конгрессистов, напоминавшие скорее ярмарочных героев, нежели жрецов науки. Я ничего не видел, ничего не помнил. Я помнил только одно: что я не лыком шит и, следовательно, не плоше всякого другого вольнопрактикующего статистика могу иметь суждение о вреде, производимом вольною продажей вина и проистекающем отсюда накоплении недоимок.
Конгресс помещался в саду гостиницы Шухардина – это была первая странность. В самом деле, мы, которые так славимся гостеприимством, ужели мы не могли найти более приличного помещения, хотя бы, например, в залах у Марцинкевича, которые, кстати, летом совершенно пусты?
Вторая странность заключалась в том, что, кроме Кеттле́, Левассёра, Фарра, Энгеля и Корренти, которым меня тотчас же представил Прокоп, все остальные члены конгресса были в фуражках с красными околышами. То были делегаты от Лаишева, Чухломы, Кадникова и проч. Судите, какой же мог быть международный конгресс, в котором главная масса деятелей явно тяготела к Ливнам, Карачеву, Обояни и т. д.?
Третья странность: Кеттлѐ кстати и некстати восклицал: fichtre sapristi! и ventre de biche! Фарр выказывал явную наклонность к очищенной; Энгель не переставал тянуть пиво, а Левассёр, едва явился на конгресс, как тотчас же взял в руки кий и сделал клапштосом желтого в среднюю лузу!..
Четвертая странность: шухардинские половые не только не обнаруживали никакого благоговения, но даже шепнули мне на ухо, не пожелают ли иностранные гости послушать арфисток…
Но, повторяю, ничто в то время не поразило меня: до такой степени я был весь проникнут мыслью, что я не лыком шит.
Я пришел на конгресс первый, но едва успел углубиться в чтение «Полицейских ведомостей», как услышал прямо у своего уха жужжание мухи. Отмахнулся рукой один раз, отмахнулся в другой; наконец, поднял голову… о, чудо! передо мной стоял Веретьев! Веретьев, с которым я провел столько приятных минут в «Затишье»!
– Веретьев! боже! какими судьбами! – воскликнул я, простирая руки.
– Делегат от Амченского уезда, рекомендуюсь! – отвечал он, бросая искоса взгляд на накрытый в стороне стол, обремененный всевозможными сортами закусок и водок.
– Как? статистик? Браво!
Вместо ответа Веретьев зажужжал по-комариному, но так живо, так натурально, что передо мной разом воскресло все наше прошлое.
– А Маша?.. помнишь? – спросил я в неописанном волнении.
– Теперь, брат, она уж не Маша, а целая Марьища…
– Позволь, но ведь Маша утопилась!
– Это все Тургенев выдумал. Топилась, да вытащили. После вышла замуж за Чертопханова, вывела восемь человек детей, овдовела и теперь так сильно штрафует крестьян за потраву, что даже Фет – и тот от нее бегать стал!
– Скажите пожалуйста! Но что же мы стоим! Человек! рюмку водки! большую!
Веретьев потупился.
– Не надо! – произнес он угрюмо, – зарок дал!
– Как! ты! не может быть!
Не успел я докончить своего восклицания, как в сад вошли… молодой Кирсанов и Берсенев! Кирсанов был одет в чистенький вицмундир; из-под жилета виднелась ослепительной белизны рубашка; галстух на шее был аккуратно повязан; под мышкой он крепко стискивал щегольской портфель. За ним, своей мечтательной, милой походкой с перевальцем, плелся Берсенев, и тоже держал под мышкой довольно поношенный портфель, который, вдобавок, постоянно у него выползал. Как ни неожиданна была для меня эта встреча, но, взглянувши на Кирсанова поближе, я без труда понял, что, при скромности и аккуратности этого молодого человека, ему самое место – в статистике. Несколько более смутило меня появление Берсенева. Это человек мечтательный и рыхлый, думалось мне, – у которого только одно в мысли: идти по стопам Грановского. Но идти не самому, а чтоб извозчик вез. Вот и теперь на нем и рубашка криво сидит, и портфель из-под мышки ползет… ну, где ему усидеть в статистике!
– Делегат от Ефремовского уезда, – рекомендовался между тем Кирсанов, подавая мне руку, как старому знакомому.
– Очень рад! очень рад! Уже статистик! Давно ли?
– Месяца два тому назад. Я должен, впрочем, сознаться, что в нашем уезде статистика еще не совсем в порядке, но надеюсь, что, при содействии начальника губернии, успею, в непродолжительном времени, двинуть это дело значительно вперед.
– Ваш батюшка? Дяденька?
– Благодарю вас. Батюшка, слава богу, здоров и по-прежнему играет на виолончели свои любимые романсы. Дядя скончался, и мы с папашей ходим в хорошую погоду на его могилу. Феничку мы пристроили: она теперь замужем за одним чиновником в Ефремове, имеет свой дом, хозяйство и, по-видимому, очень счастлива.
– Да… но скажите же что-нибудь о себе!
– Благодарю вас, я совершенно счастлив. Полтора года тому назад женился на Кате Одинцовой и уже имею сына. Поэтому получение места было для меня как нельзя более кстати. Знаете: хотя у нас и довольно обеспеченное состояние, но когда имеешь сына, то лишних тысяча рублей весьма не вредит.
– Базаров…помните?
Кирсанова передернуло при этом вопросе, и он довольно сухо ответил мне:
– Мы с папашей и Катей каждый день молимся, чтобы бог простил его заблуждения!
– Ну… а вы, Берсенев! – обратился я к Берсеневу, заметив, что оборот, который принял наш разговор, не нравится Кирсанову.
– Я… вот с ним… – лениво пробормотал он, как бы не отдавая даже себе отчета, от кого или от чего он является делегатом.
«Ну, брат, не усидеть тебе в статистике!» – мысленно повторил я и вскинул глазами вперед. О, ужас! передо мной стоял Рудин, а за ним, в некотором отдалении, улыбался своею мягкою, несколько грустной улыбкою Лаврецкий.
– Рудин! да вы с ума сошли! ведь вы в Дрездене на баррикадах убиты! – воскликнул я вне себя.
– Толкуйте! Это все Тургенев сказки рассказывает! Он, батюшка, четыре эпизода обо мне написал, а эпизод у меня самый простой: имею честь рекомендоваться – путивльский делегат. Да-с, батюшка, орудуем! Возбуждаем народ-с! пропагандируем «права человека-с»! воюем с губернатором-с!
– И очень дурно делаете-с, – заметил наставительно Кирсанов, – потому что, строго говоря, и ваши цели, и цели губернатора – одни и те же.
– Толкуй по праздникам! Ведь ты, брат, либерал! Я знаю, ты над передовыми статьями «Санкт-Петербургских ведомостей» слезы проливаешь! А по-моему, такими либералами только заборы подпирать можно!
– Лаврецкого…не забыли? – прозвучал около меня задумчивый, как бы вуалированный голос.
Но, не знаю почему, от Лаврецкого, этого истого представителя «Дворянского гнезда», у меня осталось только одно воспоминание: что он женат.
– Лаврецкий! вы?! как здоровье супруги вашей?
– Благодарю вас. Она здорова и здесь со мною в Петербурге. Знаете, здесь и Изомбар и Андриѐ… ну, а в нашем Малоархангельске… Милости просим к нам; мы в «Hôtel d’Angleterre»; жена будет очень рада вас видеть.
– Ах, боже мой! Лаврецкий… вы! Лиза…помните?
– Лизавета Михайловна скончалась. Признаюсь вам, это была большая ошибка с моей стороны. Увлечь молодую девицу, не будучи вполне уверенным в своей свободе, – как хотите, а это нехорошо! Теперь, однако ж, эти увлечения прошли, и в занятиях статистикой…
Но этому дню суждено было сделаться для меня днем сюрпризов. Не успел я выслушать исповедь Лаврецкого, как завидел входящего Марка Волохова. Он был непричесан, и ногти его были не чищены.
– Волохов!! и вы здесь!
– А вы как об нас полагали?
– Да… но вы… делегат!..
– Ну да, делегат от Балашовского уезда… что ж дальше! А вы, небось, думали, что я испугаюсь! Я, батюшка, ничего не испугаюсь! Мне, батюшка, черт с ними – вот что!
Сказав это, он отвернулся от меня и, заметив Рудина, процедил сквозь зубы:
– Балалайка бесструнная!
В сад хлынула вдруг целая толпа кадыков в фуражках с красными околышами и заслонила собой моих знакомцев. Мне показалось, что в этой толпе мелькнула даже фигура Собакевича. Через полчаса явился Прокоп в сопровождении иностранных гостей, и заседание началось.
Первое заседание прошло шумно и весело. Члены живо разобрали между собой подлежащие разработке предметы и организовались в отделения; затем определен был порядок заседаний (число последних ограничено семью). В заключение, Энгель очень приятно изумил, выпив бутылку пива и сказав по-русски:
– Ишо̀ одна бутилк!
На что Фарр очень метко и любезно рипостировал:
– И мене ишо̀ один румк!
Организовавшись как следует, мы заключили наш avant-congrès, съевши по порции ботвиньи и по порции поросенка. При этом Прокоп очень любезно извинился, что на сей раз, по множеству других организаторских занятий, еда ограничивается только двумя блюдами, а Левассёр чрезвычайно польстил нашему национальному самолюбию, сказав:
– Mais non! mais pas du tout! mais donnez-moi tous les jours du parasseune – et vous ne m’entendrez jamais dire: assez!
Мы встали из-за стола сытые и довольно пьяные, постановив на прощание:
1) Ни к каким издержкам по устройству закусок и обедов иностранных гостей не привлекать.
2) Интернировать иностранных гостей в chambres garnies на Мещанской, с предоставлением им ежедневно по полпорции чаю или кофею утром и по стольку же вечером, а издержки на этот предмет отнести на счет делегатов от градов, весей и клубов.
3) Завтрашний день начать осмотром Казанского собора, затем вновь собраться к Шухардину, где, после заседания, имеет быть обеденный стол (menu: селянка московская, подовые пироги, осетрина по-русски, грибы в сметане, жареный поросенок с кашей и малина со сливками). После обеда – катанье на извозчиках.
Доро̀гой, пока мы шли с Прокопом домой, он был в таком энтузиазме, что мне большого труда стоило усовестить его.
– Да, брат, эти будут почище братьев славян! – говорил он, – заметил ли ты, как этот бестия Левассёр: la république, говорит, il n’y a que ça! Я так и остолбенел!
– А знаешь ли, какая мне мысль пришла в голову: как только все дела здесь прикончим, покажем-ка мы иностранным гостям Москву!
– А что ты думаешь! ведь следует!
– Еще бы! Ну, разумеется, экстренный train на наш счет; в Москве каждому гостю нумер в гостинице и извозчик; первый день – к Иверской, оттуда на политехническую выставку, а обедать к Гурину; второй день – обедня у Василия Блаженного и обед у Тестова; третий день – осмотр Грановитой палаты и обед в Новотроицком. А потом экстренный train к Троице, в Хотьков… Пение-то какое, мой друг! Покойница тетенька недаром говаривала: уж и не знаю, говорит, на земле ли я или на небесах! Надо им все это показать!
– Бесподобно! То-то я давеча сижу и думаю, что чего-то недостает! Ан вон оно что: в Москву!
– Ты одно то подумай: здешние ли поросята или московские!
– Где уж здешним!
– Или опять осетрина! Ну, где ж ты здесь такой осетрины достанешь, чтобы целое звено – сплошь все жир!
– Сказано, в Москву, – и дело с концом!
На другой день мы все, кроме Марка Волохова, собрались в Казанский собор. Причем я не без удивления заметил, что Левассёр очень отчетливо положил три земных поклона и приложился к иконе.
– Смотри-ка! Левассёр-то! по-нашему молится! – толкнул меня в бок Прокоп, – et vous… comme nous? – прибавил он, обращаясь к гостю.
Но удивлению нашему уже совсем не стало пределов, когда Левассёр (вероятно, застигнутый врасплох) совершенно чисто по-русски ответил:
– Да-с, моя маменька от этой иконы в молодости исцеление получила…
Но вслед за тем он вдруг спохватился, хлопнул себя по ляжке и залопотал:
– Ah! sapristi! je crois qu’à force d’entendre parler russe, je commence moi-même à parler cette langue comme ma langue maternelle! Mais oui, messieurs! Mais comment donc! Ah! fichtre.. prosternons-nous! Adorons, ventre de biche! la tolérance en matièr. de religion… tolerantia et prudentia… je ne vous dis que ça!
И представьте себе, как ни груб был этот факт самоуличения, но даже он не открыл наших глаз: до такой степени мы были полны сознанием, что и мы не лыком шиты!
Второе заседание началось с объявления Кеттлѐ, что он пятьдесят лет занимается статистикой и нигде не встречал такого горячего сочувствия к этой науке, как в России. «Поэтому, – присовокупил он любезно, – я просто прихожу к заключению, что Россия есть настоящее месторождение статистики…»
– Messieurs, un verre de Champagne! Милости просим! Человек! шампанского! Господин Кеттле́! ваше здоровье! Votre santé! Vous acceptez, n’est-ce-pas? Du Champagne!!
– Mais… j’en prendrai avec plaisir – скромно отвечал маститый старец, но скромность эта была так полна чувства собственного достоинства, что мы сразу поняли, что не мы почтили старца, но старец почтил нас.
Когда бокалы были осушены, встал Фарр и вынул из бокового кармана лист разграфленной бумаги. Этот лист он показал всем делегатам и объяснил, что такова форма для производства народной переписи, доставшаяся VIII международному конгрессу в наследие от такового ж, имевшего свое местопребывание в Гааге. Но в форме этой он, Фарр, замечает, однако ж, один очень важный недостаток, заключающийся в том, что, при исчислении народонаселения по занятиям и ремеслам, в ней опущен довольно многочисленный класс людей, известный под именем «шпионов».
Я взглянул на Прокопа: он совершенно посоловел и дико озирался. К счастию, половые куда-то разошлись, так что он скоро оправился и довольно спокойно произнес:
– С своей стороны, я полагал бы этот неприятный разговор оставить. Неужто, господа, у вас за границей и разговоров других нет!
И он уже предложил приступить к следующему, по порядку, предмету суждений, как встал Левассёр и, по существу, решил дело в пользу Прокопа.
– Messieurs, – сказал он, – l’espionnage a été reconnu de tous temps comme l’un des plus vifs stimulants de la vie politique. Déjà l’antique Jéroboam promettait des scorpions à ses peuples, ce qui, traduit en langue vulgaire, ne saurait signifier autre chose qu’es pions. Ensuite, nous trouvons dans Aristophane des preuves irrécusables que les Grecs ne connaissaient que trop ce moyen gouvernemental et qu’ils donnèrent aux espions le surnom sonore des sycophantes. Mais c’est aux césars de l’antique Rome que la science de l’espionnage est redevable de son plus grand développement. Au dire de Tacite, du temps de Néron, de Caligula et autres il n’y avait presque pas un seul homme dans tout l’Empire qui ne fût espion ou ne désirât de l’être. Ces majestueux romains, qui ne commençaient pas autrement leurs blagues qu’en disant: «civis Romanus sum», se sont fait au métier de l’espionnage comme s’ils étaient les plus majestueux des chenapans. Enfin, notre belle France est là pour attester que l’espionnage n’est jamais de trop dans un pays dont la vie politique est à son apogée. Chez nous, messieurs, presque tout le monde s’entreespionne, ce qui n’empêche pas la vie sociale d’aller son train. La solidarité de l’espionnage fait qu’on n’en ressent presque pas l’inconvénient. Voici l’historique de ce phénomène social qui porte le nom malsonnant de l’espionnage. Mais si nous constatons ici les résultats pratiques du métier, nous devons en même temps constater que jamais ces résultats ne pour raient être ni si grands, ni si accomplis, si les espions s’avisaient d’agir ouvertement… là, le coeur sur la main! Oui, messieurs, c’est une occupation qui ne saurait être pratiquée que sous le voile du plus grand mystère! Otez le mystère – et adieu l’espionnage. Il n’est plus – et avec lui tombe tout le prestige de la vie politique. Point d’espionnage – point d’accusations, point de proces, point de proscriptions! La vie politique reste, pour ainsi dire, en suspens. Tout passe, tout tombe, tout s’évanouit. Voilà pourquoi je ne partage pas l’opinion, exprimée par mon honorable collègue, M-r Farr. Je comprends três bien sa pensée: il est par trop champion de la statistique pour ne pas gémir en voyant que cette science conserve encore des points inexpliqués et obscurs. Mais Dieu, dans sa divine sagesse, en a jugé autrement. Il a voulu que la statistique conserve à jamais quelques points inachevés pour que nous autres, humbles travailleurs de la science, ayons toujours quelque chose à eclaircir ou à achever. Aussi je conclus, en disant: messieurs! nous avons toute une rubrique, où se classent les chenapans et autres gens sans foi ni loi! Cette rubrique n’est-elle pas assez large pour que les espions y trouvent leur place naturelle? Oh, messieurs, classons les y hardiment, et puis disons leurs: allez, gens sans aveu et faites votre vil métier! la statistique ne veut pas vous connaitre!
Речь эта произвела эффект необычайный. Крики: bravo! vive la France! (Прокоп, по обыкновению, ошибся и крикнул: vive Henri IV!) неслись со всех сторон. Сейчас же все побежали к закусочному столу и буквально осадили его.
– Je crois que ça s’appelle lassassine? Lassassine et paras-seune – il faut que je me souvienne de ça! – сказал Левассёр, держа на вилке кусок маринованной лососины.
– Oh, mangez, messieurs! – упрашивал какой-то делегат (кажется, ветлужский), – человек! лососины принесите! пожалуйста, mangez!
Заседание кончилось; начался обед.
Никогда я не едал таких роскошных подовых пирогов, как в этот достопамятный день. Они были с говядиной, с яйцами и еще с какой-то дрянью, в которой, впрочем, и заключалась вся суть. Румяные, пухлые, они таяли во рту и совершенно незаметно проходили в желудок. Фарр съел разом два пирога, а третий завернул в бумажку, сказав, что отошлет с попутчиком в Лондон к жене.
– La Russie – voilà où est la véritable patrie de la statistique! – в экстазе повторил Кеттлѐ.
После обеда – езда на извозчиках, а окончание дня в «Эльдорадо».
– C’est ici que le sort du malheureux von-Zonn a été décidé! ah, soyons sur nos gardes! – вздохнул Левассёр, что́ не помешало ему сделать честь двум девицам, предложив им по рюмке коньяку.
На третий день – осмотр Исакиевского собора, заседание у Шухардина и обед там же (menu: суп с потрохами, бараний бок с кашей, жареные каплуны и малиновый дутик со сливками); после обеда катанье на яликах по Неве.
Исакиевский собор произвел на гостей самое приятное впечатление.
– C’est fort, c’est solide, c’est riche, c’est ébouriffant! – беспрестанно повторял Левассёр, – et ça doit coûter un argent fou!
Кеттле́ же до того умилился духом, что произнес:
– Ah! si je n’étais pas catholique romain, je voudrais être catholique grec!
На что Прокоп, который с некоторого времени получил настоящую манию приглашать иноверцев к познанию света истинной веры, поспешил заметить:
– А что же, ваше превосходительство! с легкой бы руки!
Заседание началось чтением доклада делегата от тульско-курско-ростовского клуба, по отделению нравственной статистики, о том, чтобы в ведомость, утвержденную собиравшимся в Гааге конгрессом, о числе и роде преступлений была прибавлена новая графа для включения в нее так называемых «жуликов» (jouliks).
– Jouliks! je ne comprends pas ce mot, – с свойственною ему меридиональною живостью протестует Левассёр.
– Ce n’est précisement ni un voleur, ni un escroc; c’est un individu qui tient de l’un et l’autre. A Moscou vous verrez cela, messieurs – объясняет докладчик.
Встает Фарр и опять делает скандал. Он утверждает, что заметил на континенте особенный вид проступков, заключающийся в вскрытии чужих писем. «Не далее как неделю тому назад, будучи в Париже, – присовокупляет он, – я получил письмо от жены, видимо подпечатанное». Поэтому он требует прибавки еще новой графы.
Тетюшский делегат поднимается с своего места и возражает, что это неудобно.
– Why? – вопрошает Фарр.
– Неудобно – и все тут! и разговаривать нечего! За такие вопросы нашего брата в кутузку сажают!
– Shocking! – восклицает Фарр.
Тогда требует слова Левассёр.
– Pardon! si je comprends la pensée de monsieur, – начинает он, указывая на тетюшского делегата, – elle peut être formulée ainsi: oui, le secret des lettres particulières est inviolable (bravo! bravo! oui! oui! inviolable!) – c’est la règle générale; maisil est des raisons de bonne politique, qui nous forcent quelquefois la main et nous obligent d’admettre des exceptions même aux règles que nous reconnaissons tous pour justes et irréprochables. C’est triste, messieurs, mais c’est vrai. Envisagée sous ce point de vue, la violation du secret des lettres particulières se présente à nous comme un fait de haute convenance, qui n’a rien de commun avec le crime ou la contravention. L’Angleterre, grâce à sa position insulaire, ignore beaucoup de phénomènes sociaux, qui sont non seulement tolérés par le droit coutumier du continent, mais qui en font pour ainsi dire partie. Ce qui est crime ou contravention en Angleterre, peut devenir une excellente mesure de salut public sur je continent. Aussi, je vote avec m-r de Tétiousch pour l’ordre du jour pur et simple.
– Bravo! Ура! Человек! шампанского! Мосье Левассёр! Votre santé!
Не успели выпить за здоровье Левассёра, как Прокоп вновь потребовал шампанского и провозгласил здоровье Фарра.
– Сознайтесь, господин Фарр, что вы согрешили немножко! – приветствовал он английского делегата с бокалом в руках, – потому что ведь ежели Англия, благодаря инсулярному положению, имеет многие инсулярные добродетели, так ведь и инсулярных пороков у ней не мало! Жадность-то ваша к деньгам в пословицу ведь вошла! А? так, что ли? Господа! выпьем за здоровье нашего сотоварища, почтеннейшего делегата Англии!
Разумеется, суровый англичанин успокоился и выпил разом два стакана.
Но за обедом случился скандал почище: бараний бок до такой степени вонял салом, что ни у кого не хватило смелости объяснить это даже особенностями национальной кухни. Хотя же поданные затем каплуны были зажарены божественно, тем не менее конгресс единогласно порешил: с завтрашнего дня перенести заседания в Малоярославский трактир.
Четвертый день – осмотр Петропавловского собора, заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: ботвинья с малосольной севрюжиной, поросенок под хреном и сметаной, жареные утки и гурьевская каша); после обеда прогулка пешком по Марсову полю.
Петропавловским собором иностранные гости остались довольны, но, видимо, спешили кончить осмотр его, так как Фарр, указывая на крепостные стены, сказал:
– В сей местности воздух есть нездоров!
На что, впрочем, Прокоп тут же нашелся возразить:
– Для тех, господин Фарр, у кого чисто сердце, – воздух везде здоров!
В четвертом заседании я докладывал свою карту, над которой работал две ночи сряду (бог помог мне совершить этот труд без всяких пособий!) и по которой наглядным образом можно было ознакомиться с положением трактирной и кабацкой промышленности в России. Сердце России, Москва, было, comme de raison, покрыто самым густым слоем ярко-красной краски; от этого центра, в виде радиусов, шли другие губернии, постепенно бледнея и бледнея по мере приближения к окраинам. Так что Новая Земля только от острова Колгуева заимствовала слабый бледно-розовый отблеск. В заключение я потребовал, чтобы подобные же карты были изданы и для других стран, так чтобы можно было сразу видеть, где всего удобнее напиться.
– Ah! mais savez-vous que c’est bigrement sérieux, le travail que vous nous présentez lá! – воскликнул Левассёр, рассматривая мою карту.
– Prachtvoll! – одобрил Энгель.
– Beautiful! – присовокупил Фарр.
– Benissime! – проурчал Корренти.
– Et remarquez bien que monsieur n’a employé que deux nuits pour commencer et achever ce beau travail, – отозвался Кеттле́, который перед тем пошептался с Прокопом.
– Две ночи – это верно! – подтвердил Прокоп, – и без всякого руководства! Просто взял лист бумаги и с божьею помощью начертил!
Тогда все бросились меня обнимать и целовать, что под конец сделалось для меня даже обременительным, потому что делегаты вздумали качать меня на руках и чуть-чуть не уронили на пол. Тем временем наступил адмиральский час, Прокоп наскоро произнес: господа, милости просим хлеба-соли откушать! – и повел нас в столовую, где прежде всего нашим взорам представилась севрюжина… но какая это была севрюжина!
– Вот так севрюжина! – совершенно чисто произнес по-русски Кеттле́.
Но, увы! нас и на этот раз не вразумило это более нежели странное восклицание иностранного гостя. До того наши сердца были переполнены ликованием, что мы не лыком шиты!
После обеда, во время прогулки по Марсову полю, Левассёр ни с того ни с сего вступил со мной в очень неловкий дружеский разговор. Во-первых, он напрямик объявил, что ненавидит войну по принципу и что самый вид Марсова поля действует на него неприятно.
– А мы, – ответил я довольно сухо, – мы гордимся этим полем.
– Oui, je comprends ça! la fierté nationale – nous autres, Français, nous en savons quelque chose! Mais, quant à moi – je vous avoue que ça me porte sur les nerfs!
Во-вторых, постепенно раскрывая передо мной свою душу, он признался, что всегда был сторонником Парижской коммуны и даже участвовал в разграблении дома Тьера.
– Ma femme est une pétroleuse – je ne vous dis que ça! – прибавил он грустно.
В-третьих, он изъявил опасение, что за ним следят; что клевета и зависть преследуют его даже в снегах России; что вот этот самый Фарр, который так искусно притворяется англичанином, есть не что иное, как агент Тьера, которому нарочно поручено гласно возбуждать вопросы о шпионах, а между тем под рукой требовать выдачи его, Левассёра. В заключение он просил меня посмотреть по сторонам и удостовериться, нет ли поблизости полицейского.
Я в смущении исполнил его просьбу, но так как мы стояли на самой средине поля, и притом начало уже смеркаться, то полицейские представлялись рассеянными по окраинам в виде блудящих огоньков. Тем не менее я поспешил успокоить моего нового друга и заверить его, что я и Прокоп сделаем все зависящее…
– Ah! quant à vous – vous avez l’âme sensible, je le vois, je le sens, j’en suis sûr! Mais quant à monsieur votre ami – permettez-moi d’en douter! – воскликнул он, с жаром сжимая мою руку.
К сожалению, я должен был умолкнуть перед замечанием Левассёра, потому что, говоря по совести, и сам в точности не знал, есть ли у Прокопа какая-нибудь душа. Черт его знает! может быть, у него только фуражка с красным околышем – вот и душа!
Во всяком случае, признания Левассёра произвели на меня самое тяжелое впечатление. Коммуналист! жена петрольщица! И черт его за язык дергал соваться ко мне с своими признаниями! Поэтому первым моим движением было убедить его познать свои заблуждения, и я бойко и горячо принялся за выполнение этой задачи, как вдруг, среди самого разгара моего красноречия, он зашатался-зашатался и разом рухнулся на песок! Тут только я догадался, что он пьян в последнем градусе и что, следовательно, все его признания были не что иное, как следствие привычки блягировать, столь свойственной его соотечественникам! Признаюсь, даже открытие Америки не подействовало бы на меня так благотворно, как эта неожиданная развязка, разом выведшая меня из затруднительнейшего положения!
Пятый день – осмотр домика Петра Великого; заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: суточные щи и к ним няня, свиные котлеты, жаркое – теленок, поенный одними сливками, вместо пирожного – калужское тесто). После обеда каждый удаляется восвояси и ложится спать. Я нарочно настоял, чтоб в ordre du jour было включено спанье, потому что опасался новых признаний со стороны Левассёра. Шут его разберет, врет он или не врет! А вдруг спьяна ляпнет, что из Тьерова дома табакерку унес!
Осмотр домика великого преобразователя России удался великолепно. Левассёр о вчерашнем разговоре на Марсовом поле ни полслова. Напротив того, пришел как встрепанный и сейчас же воскликнул:
– C’en était un de tzar! fichtre! quel genre!
– Das war ein Tzar! – глубокомысленно отозвался Энгель.
– It was a tzar! – процедил Фарр, щупая постель, на которой отдыхал великий преобразователь.
– Tzarissimo, magnissimo! – черт знает на каком языке формулировал свое удивление Корренти.
Старичок Кеттле́ некоторое время стоял, задумчиво опершись на трость. Наконец он взволнованным голосом заметил, что и душе Петра была не чужда статистика.
Тогда выступил вперед мой друг Берсенев (из «Накануне») и сказал:
– Позвольте мне напомнить вам, милостивые государи, слова о Петре Великом, сказанные одним из незабвенных учителей моей юности, которые будут здесь как нельзя более у места. Вот эти слова: «Но великий человек не приобщился нашим слабостям! Он не знал, что мы и плоть и кровь! Он был велик и силен, а мы родились малы и худы, нам нужны были общие уставы человечества!» Я сказал, господа!
Этим осмотр кончился при громком одобрении присутствующих.
Пятое заседание было посвящено вредным зверям и насекомым. Делегат от Миргородского уезда, Иван Иванович Перерепенко, прочитал доклад о тушканчиках и, ввиду особенного, производимого ими, вреда, требовал, чтоб этим животным была отведена в статистике отдельная графа.
Давно я не слыхал такой блестящей импровизации. Тушканчик стоял передо мной как живой. Я видел его в норе, окруженного бесчисленным и вредным семейством; я видел его выползающим из норы, стоящим некоторое время на задних лапках и вредно озирающимся; наконец, я видел его наносящим особенный вред нашим полям и поучающим тому же вредных членов своего семейства. Это было нечто поразительное.
Но чему я был рад несказанно – это случаю видеть маститого Перерепенко, о котором я так много слышал от Гоголя. О, боже! как он постарел, осунулся, побелел, хотя, по-видимому, все еще был бодр и всегда готов спросить: «А может, тебе и мяса, небога, хочется?»
– Ну, что, как ваше дело с Иваном Никифоровичем? – спросил я его.
Старик грустно махнул рукой.
– Ужели не кончено?
– На днях будет в третий раз слушаться в кассационном департаменте! – ответил он угрюмо.
– Великий боже!
– Сначала слушали в полтавском окружном суде – кассацию подал я; потом перенесли в черниговский суд – кассировал Довгочхун. Потом дело перенесли в Харьков – опять кассирую я…
Он на минуту поник головой.
– Я уже не говорю о беспокойствах, – произнес он со слезами в голосе, – но все мое состояние… все состояние пошло… туда! Вы знаете, какие у меня были дыни?
– И что ж?
– Ни в прошлом году, ни в нынешнем я не съел ни одной! Всё съели адвокаты, хотя урожай был отличнейший! Чтобы не умереть с голоду, я вынужден писать газетные корреспонденции по полторы копейки за строчку. Но и там урезывают!
– Ба! так это ваша корреспонденция, которая начинается словами: «хотя наш Миргород в сравнении с Гадячем или Конотопом может быть назван столицею, но ежели кто видел Пирятин…»
Иван Иванович с чувством пожал мне руку.
– Что ж вы, однако, предполагаете делать с вашим процессом?
– Вероятно, его переведут теперь в Изюм, но ежели и изюмский суд откажет мне в удовлетворении, тогда надобно будет опять подавать на кассацию и просить о переводе дела в Сумы… Но я не отступлю!
Иван Иванович так сверкнул глазами, что я совершенно ясно понял, что он не отступит. Он и Неуважай-Корыто. Они не отступят. Они пойдут и в Сумы, и в Острогожск, а когда-нибудь да упекут Довгочхуна – это верно!
Между тем как мы дружески беседовали, на конгрессе поднялся дым коромыслом. Виновником скандала был все тот же несносный англичанин Фарр, внесший одно из самых эксцентричных предложений, какого можно было только ожидать. Предложение это приблизительно можно было формулировать следующим образом: «Тушканчики – это прекрасно, и так как вред, ими производимый, действительно имеет свойства вреда особенного, то нет ничего справедливее, как отвести им и графу особенную. Надо, чтоб каждый знал силу врага, с которым имеет дело, а кому же, как не статистике, оказать человечеству услугу приведением в ясность всех зол, его удручающих? Но не одни тушканчики производят особенный вред; он, Фарр, знает иной особенный вред, гораздо более сильный, о котором статистика не упоминает вовсе, а именно: вред, наносимый неправильными административными распоряжениями. Ввиду несомненной важности и особенности этого вреда, не следует ли и для него отвести особенную графу, которая следовала бы непосредственно за графой о тушканчиках?»
Едва произнес Фарр свою речь, как Левассёр не выдержал. Весь бледный, он вскочил с своего места и сказал:
– Те, которые так упорно инсинуируют здесь против правительств, гораздо лучше сделали бы, если бы внесли предложение о вреде, наносимом переодетыми членами интернационалки!
– А еще полезнее было бы, – хладнокровно возразил Фарр, – привести в ясность вред, производимый переодетыми петролейщиками!
Я до сих пор не могу себе объяснить тайны соперничества, постоянно выказывавшегося между Фарром и Левассёром. Быть может, оба они когда-нибудь служили агентами сыскной полиции, и поэтому между ними существовала застарелая вражда. Смятение, которое произвел этот «разговор», было несказанно. Все делегаты заговорили разом. Старик Кеттлѐ встал с места и простер руки в знак мира и любви. Энгель язвительно посматривал на «разговаривающих» и шептал: also nun, как бы ожидая, что вот сейчас подадут шампанского. Корренти равнодушно напевал из «Pifferaro»:
Evviva la Francia!
Evviva la libertà!

Но настоящим миротворцем явился Прокоп.
– Господа! – обратился он к спорящим, – прекратите! Пожалуйста, хоть для меня прекратите! Право, мы здесь не для пререканий! Мы всегда рады иностранным гостям и повезем вас в Москву, и даже в Нижний, только уж и вы, господа, эти ссоры оставьте! Мы делаем вам удовольствие – и вы нас почтите. Вы, господин Фарр, постоянно задираете. Характер у вас самый несносный. Вы поднимаете такие вопросы, что если б не уважение к иностранным гостям, то вас давно уж следовало бы отправить к мировому. Скажите, разве это приятно? Вы, может быть, думаете, что вы в Англии, – ан нет, вы ошибаетесь, вы в России! У нас нет никакого инсулярного положения, а потому мы ведем свою статистику на свой образец, как бог пошлет. Вот он (указывает на меня) сочинил карту питейных домов – чего еще больше! Стыдитесь, сударь! Да и вы, господин Левассёр! вы тоже! добрый вы малый, а ведь ах! как и в вас эта французская жилка играет! Вот господин Энгель: сидит и молчит – чего лучше! Оттого-то немцы вас и побивают! А вы – чуть что̀ не по вас – сейчас и вспыхнули! Порох! Подайте же друг другу руки и не ссорьтесь больше. Стыдно! Мы не маленькие. Нам еще трудов по горло, завтра уж шестое заседание, а вы словно петухи какие! Человек! шампанского.
Левассёр первый и с удивительнейшею развязностью протянул руку; но Фарр упирался. Тогда мы начали толкать его вперед и кончили, разумеется, тем, что враги столкнулись. Произошло примирение, начались заздравные тосты, поднялся говор, смех, – как будто никаких прискорбных столкновений и в помине не было. Среди этой суматохи я вдруг вспомнил, что на нашем пире науки нет японцев.
– Господа! – сказал я, – из газет достоверно известно, что японцы уже прибыли. Поэтому странно, чтоб не сказать более, что этих иностранных гостей нет между нами. Я положительно требую ответа: отчего нет японцев на роскошном пире статистики?
Но, увы! упущение было уже сделано, а потому конгресс положил: по поводу отсутствия господ японцев выразить искреннее (искреннейшее! искреннейшее! вопили со всех сторон делегаты) сожаление, поручив гг. Веретьеву и Кирсанову добыть японских гостей и доставить их к следующему заседанию.
Затем пробил адмиральский час, мы бросились к накрытым столам, и – клянусь честью! – никогда калужское тесто не казалось мне столь вкусным, как в этот достопамятный день!
Шестой день: осмотр сфинксов, заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: стерляжья уха с подовыми пирогами; солонина под хреном; гусь с капустой; клюковный кисель с сытою). После обеда – мытье в воронинских банях.
Осмотр сфинксов прошел довольно холодно, быть может, потому, что предстоявшее заседание слишком живо затрогивало личные интересы конгрессистов. В этом заседании предстояло окончательно решить вопрос об учреждении постоянной комиссии, то есть определить, какие откроются по этому случаю новые места и на кого падет жребий заместить их. Но естественно, что коль скоро выступают на сцену подобные жгучие вопросы, то прений по поводу их следует ожидать оживленных и даже бурных.
Но Прокоп предусмотрел это, и потому еще не успели приступить к прениям, как он уже распорядился поднести всем членам конгресса по большой рюмке водки. По-видимому, одна, хоть и большая рюмка, едва ли могла бы достигнуть желаемых результатов, но Прокоп очень основательно рассчитал, что эта одна рюмка послужит только введением, за которым значительное число конгрессистов, уже motu proprio, потребуют по второй и по третьей. И расчет его оказался верным. Едва заседание было провозглашено открытым, как уже бо̀льшая часть бойцов очутилась вне боя. На арене остались только самые упорные статистики или те из конгрессистов, которые положили на водку зарок.
Заседание открылось заявлением Веретьева и Кирсанова, что принятые ими меры к отысканию японцев были безуспешны. Японцы действительно прибыли, и они даже напали на их след, но, как ни старались, ни разу не застали их дома. Сколько могли они понять из объяснений прислуги, японские делегаты сами с утра до вечера находятся в тщетных поисках за конгрессом; стало быть, остается только констатировать эту бесплодную игру в жмурки, производимую во имя науки, и присовокупить, что она представляет один из прискорбнейших фактов нашей современности.
Определено: записать о сем в журнал и еще раз выразить искреннейшее сожаление, что страна столь могущественная, дружественная и притом неуклонно стремящаяся к возрождению не имела на конгрессе своего представителя.
Затем, не теряя времени, мы приступили к голосованию параграфов «Положения о постоянной статистической комиссии», редактированного Прокопом, по соглашению с Кеттлѐ.
– Mais il me semble, messieurs, que nous ne sommes pas en nombre! – заметил Левассёр, указывая на простертые по диванам тела наших соконгрессистов.
– Ну, чего еще тут «en nombre!». Пожалуйста, Карл Иваныч, не вмешивайся ты, ради Христа!
Откуда узнал Прокоп имя и отечество Левассёра! каким образом и когда сошелся он с ним на «ты»! Изумительно!
– Господа! терять времени нечего! а то наши проспятся и загалдят! Парагра̀ф премьѐ. «Для наблюдения за работами гг. статистиков, в отношении к их успешности и правильности, учреждается постоянная статистическая комиссия, с теми же правами, которые присвоены международному статистическому конгрессу на время его собраний…» Ладно, что ли?
– Прекрасно! – раздалось со всех сторон.
– Парагра̀ф сегон. «Постоянная сия комиссия имеет местопребывание в столичном городе С.-Петербурге, в Малоярославском оного трактире…»
– Против этого параграфа я имею сделать возражение! – заявил Кирсанов.
– Покороче, сделай милость!
– Я буду краток: кушанье в Малоярославском трактире обходится так дорого…
– Да где же ты в другом месте таких поросят найдешь?
– Я не говорю, что поросята дурны; но я утверждаю, что в случае необходимости можно удовольствоваться и не столь жирными поросятами. Вспомните, господа, что членами комиссии могут быть люди семейные, для которых далеко не безразлично, платить ли за порцию восемь гривен или тридцать копеек. А между тем я знаю на углу Садовой и Вознесенского трактирчик госпожи Васильевой, где, во-первых, помещение очень приличное, во-вторых, кушанье подается недорогое и вкусное, и в-третьих, прислуге строго воспрещено произносить при гостях ругательные слова! Поэтому я полагал бы…
– Ну, к Васильевой так к Васильевой – не мне придется дохлятину-то есть! Я, брат, завтра взял шапку, да и был таков! Парагра̀ф троазиѐм, господа: «В состав комиссии входят по одному представителю от каждой из пяти первостепенных держав с жалованьем по шести тысяч рублей в год; второстепенные державы посылают в складчину по одному представителю от каждых двух государств, с жалованьем по мере средств. На канцелярские расходы ассигнуется по десяти тысяч рублей в год, каковой расход относится на счет патентного сбора с вольнопрактикующих статистиков…»
Корренти встал и довольно нагло потребовал принять Италию в число первостепенных государств. «С тех пор, – говорил он, – как Рим сделался нашей столицей, непростительно даже сомневаться, что Италия призвана быть решительницей судеб мира». Но Прокоп сразу осадил дерзкого пришельца.
– Ну, брат, это еще «Улита едет, когда-то будет»! – сказал он ему, и этим метким замечанием увлек за собой все собрание. Параграф 3-й был принят огромным большинством.
– Парагра̀ф катриѐм е дерньѐ: «Постоянная комиссия имеет главный надзор за статистикой во всех странах мира. Она поощряет прилежных и исправных статистиков, нерадивых же подвергает надлежащим взысканиям. Сверх того, высшим местам и учреждениям она пишет доношения и рапорты, с равными местами сносится посредством отношений; статистикам, получающим от казны содержание, дает предложения; статистикам вольнопрактикующим посылает указы и предписания».
Но не успели мы приступить к голосованию последнего параграфа, как случилось нечто поразительное. На лестнице послышался сильный шум, и в залу заседаний вбежал совершенно бледный и растерявшийся половой. Увидев его, Кеттлѐ с быстротою молнии ухватил первую попавшуюся под руки шапку и улизнул. Его примеру хотели последовать и прочие иностранные гости (как после оказалось – притворно), но было уже поздно: в комнате заседаний стоял господин в полицейском мундире, а из-за дверей выглядывали головы городовых. Левассёр с какою-то отчаянною решимостью отвернулся к окну и произнес: «Alea jacta est!»
– Господин отставной корнет Шалопутов! – провозгласил между тем господин в полицейском мундире.
– Здесь! – отозвался Левассёр, отдаваясь в руки правосудия.
Мы так и ахнули.
Назад: VII*
Дальше: IX*