<Продолжение письма третьего, запрещенного цензурой; первая редакция>
IV
Вы утешаетесь тем, милая тетенька, что, в сущности, затеи Амалат-беков по части «содействий» не опасны. Да ведь я и сам знаю, что не опасны. Помилуйте! может ли быть опасным тайное общество, которое во всеуслышание предлагает сто рублей за каждого превратного толкователя! Да еще выдаст ли?.. ведь, право, не выдаст, а с первого же абцуга попросит обождать! Тайное общество, члены которого по горло задолжали лихачам-извозчикам, портным и фруктовщикам! Тайное общество, члены которого даже по слухам не знают о словосочинении! Тайное общество, члены которого даже притвориться не умеют понимающими, когда при них произносят такие простые слова, как: отечество, убеждение, совесть, свобода, долг! Может ли быть опасною эта невежественная мразь, эта прожженная гольтепа, эта не по своей вине неосуществившаяся юханцевщина! Может ли даже след какой-нибудь после себя оставить это сонмище кавалеров безделицы, в важных случаях вверяющих свои интересы Ноздревым и Расплюевым?
Разумеется, не может – в этом и сомнения быть не должно. Шутка сказать! не помнящие родства сорванцы затеяли благонамеренное междоусобие… какой бессмысленный вздор! Но ведь дело не в том, вздорны или не вздорны эти затеи, опасны ли они или не опасны, a в том, когда же мы наконец получим возможность не думать об них? когда мы перестанем отравлять свою мысль рассматриванием опасности или не опасности? когда мы поймем, что общество живет и развивается действительным деланием, а не воссыланием благодарных молитв за то, что висящие над нами затеи не очень-то опасны, или даже и совсем не опасны?
Я знаю, конечно, что современная наша действительность почти сплошь соткана из такого рода фактов, по поводу которых даже помыслить нельзя: полезны ли они или не полезны? – а именно только и возможен один вопрос: опасны ли они или безопасны? Я знаю также, что, вследствие долголетней практики, этот критериум настолько окреп в нашем обществе, что другого почти и услышать нельзя… Но это-то именно и наполняет меня безнадежностью. С подобным критерием, по мнению моему, нельзя жить, потому что он прямо бьет в пустоту. Но так как, за всем тем, люди живут, то надо думать, что это особенная порода людей, воспитанных и фасонированных ad hoc, людей, у которых нет иных надежд, кроме одной: чтоб их не перешибло пополам, как они всечасно того ожидают.
Поэтому, когда в моем присутствии говорят (а говорят таким образом даже солидные люди): вот увидите, какая «из этого» выйдет потеха! – мне просто жутко делается. Потеха-то потеха, но сколько эта потеха сил унесет! а главное, сколько сил она осудит на фаталистическое бездействие! Потому что разве это не самое горькое из бездействий – быть зрителем проходящих явлений и только одну думу думать: опасны они или не опасны? И в первом случае чувствовать позорное душевное угнетение, а во втором – еще более позорное облегчение?
И мрачное хрюканье торжествующей свиньи не особенно опасно, и трубное пустозвонство ошалевшего от празднословия дармоеда – тоже не представляет непосредственной опасности. Все это явления случайные, преходящие, которые много-много захватят десятки людей, но ни в истории, ни в жизни народа не оставят следа. Но ведь в данную минуту они угнетают человеческую мысль, они срамят слух человеческий, они производят переполох, и вследствие всего этого, центр деятельности современников перемещается из сферы положительной, сферы совершенствования, в сферу повторения задов, в сферу бесплодной борьбы, бесплодных оправданий и лицемерных самозащит.
«Ну, слава богу! теперь, кажется, потише!» вот возглас, который от времени до времени (довольно, впрочем, умеренно) приходится слышать в течение последних десяти – пятнадцати лет; единственный возглас, с которым измученные люди соединяют смутную надежду на перспективу успокоения. Прекрасно. Допустим, что для нас и подобная перспектива достаточна; допустим, что мы уж и тогда должны почитать себя счастливыми, когда перед нами мелькает нечто вроде передышки… Но все-таки это только передышка… где же самая жизнь? Ведь это такой естественный вопрос, который даже измученный человек может предложить себе без особенной натяжки.
Не говорите же, голубушка: вот будет потеха! и не утешайтесь тем, что бессмыслица не может представлять для жизни серьезной опасности. Она опасна уже тем, что заменяет реальную и плодотворную жизнь, и хотя не изменяет непосредственно ее сущности, но загоняет ее в глубины и окружает путами, от которых не легко освободиться даже в день просияния.
Сколько лет мы сознаем себя недомогающими – и все-таки вместо уврачевания вращаемся в пустоте. Сколько лет мы собираемся что-то сделать – и ничем, кроме полного бессилия, не ознаменовываем своих намерений. Даже в самых дерюжных и близких нашим сердцам вещах – в сфере благочиния – и тут мы ничего не достигли, кроме сознания полной беспомощности. А ведь у нас только и слов на языке: погодите, дайте только тут управиться, и тогда… Вы, может быть, думаете, что тогда потекут наши реки млеком и медом?.. То-то, что не потекут.
В самом деле, представьте себе, что мы «управились», что источник опасений иссяк и, стало быть, руки у нас развязаны – какое же органическое, восстановляющее дело можем мы предпринять? Знаем ли мы, в чем это дело состоит? имеем ли для него достаточную подготовку? Наконец, имеем ли мы даже повод желать, чтоб восстановляющее дело осуществилось? Не забудьте, что даже торжество умиротворения, ежели оно когда-нибудь наступит, опять-таки будет принадлежать не вам, а все тем же Амалат-бекам, которые будут по поводу его лакать шампанское, испускать победные крики, но никогда не поймут и не скажут себе, что торжество обязывает.
Обязывает – к чему? вы только подумайте об этом, милая тетенька! Обязывает к восстановлению поруганной человеческой совести; обязывает к сообщению человеческой деятельности благотворного и сознательного характера; обязывает к признанию за человеком права на завтрашний день… и вы хотите, чтобы Амалат-беки признали когда-нибудь эту программу! Совесть! сознательность! обеспеченность! – да ведь это-то именно и есть потрясение основ! Еще шампанское не все выпито по случаю прекращения опасностей, как самое это прекращение вызывает целый ряд новых, самостоятельных опасностей! Бой кончился, но не успели простыть бойцы, а уж предстоит готовиться в новый бой!
Нет! право, это не потеха!
Идеал Амалат-беков в сфере внутренней политики очень прост: ничего чтобы не было. Но как ни дисциплинирована и ни опутана наша действительность – даже и она не может вместить подобного идеала. Нельзя, чтобы ничего не было. До такой степени нельзя, что я считаю даже банальным доказывать это. А так как Амалат-беки никогда не отступят от своей программы, то и междоусобиям не предвидится конца. По моему мнению, именно в этом и заключается сущность той горькой загадки, которую мы переживаем. Программа слишком противоестественно громадна; готовность хотя тоже велика, но все-таки не пропорциональна программе. Поэтому-то и выходит, что, едва отдохнув от побед, Амалат-беки уже вновь седлают коней и летят в бой с новыми опасностями, а когда и эти опасности будут побеждены, то возникнут и еще новые опасности, и опять надо будет спешить в бой. И все ради того, чтобы ничего не было…
Положительно повторяю, что это не потеха.
Вы достаточно видали Амалат-беков на своем веку и, помнится, не раз отзывались об них даже с благосклонностью, потому что эти люди умеют говорить дамочкам des jolis riens. Быть может, это к действительно когда-то было, то есть покуда эти люди не занимались внутренней политикой, но теперь они радикально изменились: брызжут пеной, цыркают, как извозчики, и обещают сто целковых (да еще в кредит!) тому, кто приведет прохожего с завернутыми к лопаткам руками…
Венчать ли их за это розами или гнать вон из гостиной – вот в чем вопрос. Мое личное мнение таково: гнать вон. Но в том-то и штука, что едва ли кто меня послушается, мой друг. Нынче и дамочки какие-то кровопийственные сделались, всё походами бредят. Это прежние дамочки любили, чтобы краснощекий Амалат-бек сначала наговорил с три короба des jolis riens, a потом вдруг… нынешние же прямо настаивают: проливай кровь! Ах, тетенька, тетенька! Поверите ли, что, когда я представляю себе, как он, исполнив завет дамы сердца и повергнув к ее ногам трофеи, берет ее обагренными руками за талию, дабы запечатлеть, – право, мною овладевает оторопь… какой ужасный союз сердец! И какое возмутительное, неблагородное надругательство! Ибо, по мнению моему, дамочка до тех только пор благородна, покуда она – куколка. Невинна, как куколка, чиста, как куколка, уютна, как куколка, изумлена, как куколка… ах, милая! Притроньтесь к ней – она уж и глазки закрыла… Что такое случилось? – ах, ma chère, est-ce que je sais!.. Милая! милая! милая! Да еще вдобавок un noble coeur! или un coeur d’or – выбирайте любое. Но дамочка, которая нагуливает себе бедра и груди с целью увенчать ими Амалат-бека, обагренного внутренней политикой – нет, воля ваша, а она неблагородная!
Она уже потому не может быть благородна, что представляет лишь женскую разновидность того отпетого отродья Амалат-беков, которое на весь мир смотрит с точки зрения съедаемых шатобрианов, выпиваемых бутылок и растрачиваемых кредитных рублей. Покуда шатобрианы съедались беспрепятственно, покуда на место истраченных кредиток сами собой «высылались из деревни» новые кредитки, Амалат-беки относились довольно индифферентно к загадочному миру нарастающих нужд и требований, о котором они и понаслышке не знали. Но теперь, они почуяли, что в их праздные существования врывается нечто призывающее к сознательности – и вот они корчатся от боли под гнетом охватившей их паники.
Эти люди давно уже потрясли и упразднили все, что можно было упразднить и потрясти. Они совершили этот подвиг грубо, пошло, без участия работы мысли, просто потому, что темпераменты их не могут ужиться ни с какими основами. Но покуда они прелюбодействовали, расхищали и продавали в стенах той цитадели, которую построил для них мрак времен, никто не придавал особенного значения их вакханалиям. Теперь они выступают из своей цитадели, и, к удивлению, выступают во имя тех самых основ, которых никто так постыдно и бесшабашно не топтал, как они.
Что-то такое дошло до их ушей, что-то их испугало. Быть может, в воздухе проскользнула мысль, что основы, как и все живое, заключают в себе условия развития и совершенствования… А сеятели смут и комментаторы мракобесия подхватили на лету эту мысль и подняли по ее поводу клеветнический гвалт. Натурально, Амалат-беки взбудоражились. Не думайте, однако ж, чтоб их взбудоражила перспектива действительных упразднений – очень им нужно, стоя̀т ли основы или шатаются! – нет, их взбудоражила перспектива утраты единоторжия упразднений, того сладкого единоторжия, на которое они до сих пор смотрели, как на свою единоличную привилегию, навсегда огражденную от вторжений и вмешательств.
Ах, тетенька! подумайте только! Хищники и кавалеры безделицы являются в роли защитников и восстановителей основ! люди, которые на вопрос: qu’est ce que la patrie? – отвечают мотивом из «Прекрасной Елены»: je me fiche bien de ma patrie!, a на вопрос: qu’est ce que la famille? – по примеру мамзель Гандон (где-то она теперь, наставница юных Амалат-беков?), вздрагивают поясницами и напевают: la famille ce n’est que ça! Разве не возмутительно сознавать себя под пятою этих знаменоносцев современной благонамеренности?
Понятно, какую роль во всех этих вакханалиях должна играть женщина, Амалат-бекова подруга. В период докровопийственный она была куколкой и закрывала глазки навстречу jolis riens; с наступлением периода кровопийственности она нагуливает себе груди, берет в руки бубен и, потрясая бедрами, призывает к междоусобию. Что такое междоусобие – она не знает, что такое основы – никогда не слыхала, что такое авторитет – ah, vous m’en demandez trop! Она представляет себе, что ее сейчас повезут на пикник, где ее будут кормить человечьими шатобрианами, а потом она будет переходить от одного Амалат-бека к другому. Она видит, что ее Амалат-бек рассвирепел, что он брызжет слюною, и, в соответствие ему, сама свирепеет и брызжет слюною. Еще один шаг, и из нее выйдет петролейщица, которая не усомнится поджечь даже заповедную Амалат-бекову цитадель.
Тетенька! не увлекайтесь этими примерами! И ежели ваш урядник будет уговаривать вас сделаться членом «Общества благонамеренных междоусобий» (некоторые называют его «Обществом Проломленных Голов»), то гоните его в шею. Клянусь, никто вас за это не забранит.
К счастию, голова у Амалат-бековой подруги осталась по-прежнему куклина. Груди она нагуляла, бубен – купила, но головы ни нагулять, ни купить не могла. По-прежнему эта голова называется tête de linotte и tête remplie de foin и по-прежнему, как решето, она не может задержать ничего из того, что случайно в нее попадет. Если прежняя дамочка не могла утаить ни одного из jolis riens, которые запутывались в складках ее платья, то нынешняя ревнительница междоусобий тогда только чувствует себя облегченною, когда успеет выбросить на распутие весь запас внутренней политики, которым, вместе с брызгами слюны, облил ее Амалат-бек. Судите, как хотите, но я думаю, что это хорошо. Амалат-беки по всем трактирам поют: Мальбрук в поход поехал; Амалат-бекши ту же пропаганду ведут по всем столицам и курортам Европы. Это одно только и спасает нас. Даже гарсоны в парижских ресторанах говорят: хотя Амалат-беки ваши свирепы, но они глупы и легкомысленны – пользуйтесь этим!
Уже всех Амалат-беков называют по именам, а Амалат-бекши сами со всеми прохожими заигрывают. Амалат-бекша встречает вас в первый раз на улице и уже начинает вас вербовать. У меня, говорит, два имени: одно нелегальное – Федотова; другое легальное – графиня Сапристѝ. Это она в конспирацию играет. И затем рассказывает, какими людьми «они» уже заручились, какими предполагают заручиться и сколько у «них» денег собрано. Хвастает-хвастает и вдруг проврется. Сначала кажется, денег как будто много, а потом смотришь, фонды-то больше все в ожидании. Пожалуй, придется на первых же порах дела «Общества Проломленных Голов» в кредит вести. Нет, как хотите судите, а по-моему, и это хорошо.
Вспомните, милая, ту сферу иллюзий и бредней, среди которой мы провели нашу молодость, и сопоставьте эти воспоминания с современною действительностью! Как тогда лучше было! И какие скромные, стыдливые дамочки были! Сидят, бывало, два существа: одно мужеского, другое женского пола, сидят и бредят. Бредят да бредят – и вдруг уста их сольются… Мило, благородно! А нынче что? «Уста»! qu’est ce que c’est que ça? «Уста»? a-t-on jamais entendu pareille chose!Какие, черт побери, уста! Да выложите перед Проломленной Головой всю Барковскую преисподнюю – она и тут ни одним мускулом не шевельнет!
Ах, тетенька!
Столичные Амалат-беки имеют единомышленников и в провинции. У каждого из них спрятался в Чухломе или в Щиграх пьяненький братец, дядя или кузен, которые забирают в долг водку и студень у Разуваева, рыскают на земских лошадях и дышат одними вожделениями с своим столичным родственником. В прошлом письме я уже уведомлял вас, какую прокламацию выпустили симбирские корнетские дети, а на днях подобные же прокламации ожидаются от рязанских лгунов, от тамбовских барышников и от тульско-орловско-курских шулеров. Нужды нет, что старинная пословица гласит, что рязанцы мешком солнце ловили, что ефремовцы в кошеле кашу варили, что туляк огурцом зарезался, а Орлы да Кромы – первые воры: и они горазды кричать «страх врагам!».
А нынче это главное. Хозяйство, промышленность, науки, даже тишина – это потом. Ходите в лаптях, носите рубище, живите впроголодь, но кричите: страх врагам! У кого хайло шире, тот да превознесется. Кто наглее лжет, тот да будет почтен. Крики, сутолока, смятение заменяют все: и хлеб, и знание, и самую жизнь. Ежели мы мятемся, бежим сами не знаем куда – это-то и значит, что мы живем.
До последнего времени наше земство, в том виде, как оно конституировалось, представлялось для меня загадкою. До такой степени загадкой, что самый вопрос о том, следует ли касаться этого «молодого, еще не успевшего окрепнуть» учреждения или не следует, – очень серьезно меня смущал. С одной стороны казалось: вот люди, которые, получив от начальства разрешение вылудить больничные рукомойники, твердо вознамерились выполнить возложенное на них поручение; но, с другой стороны, думалось и так: почему же, однако, эти ревностные лудильщики признаются опасными? отчего нет губернии, которая не оглашалась бы воплями пререканий между «неокрепшими» людьми и чересчур окрепшими администраторами? с какого повода последние, однажды разрешив свободу лужения, не только не дают предаваться этому занятию беспрепятственно, но даже внушают, что оно посевает в обществе недовольство существующими порядками и подрывает авторитеты?
Ах, это вопросы ужасно сложные, милая тетенька, и ежели приняться вплотную разводить их на бобах, то как раз впросак попадешь. Станешь «неокрепшему» человеку говорить: ты что же это, братец, авторитеты-то вздумал потрясать? – смотришь, а он таким простодушным лудильщиком выглядит, что даже вчуже совестно станет. Или начнешь «окрепшего» человека убеждать: ваше превосходительство! будьте милосерды! ведь ежели эти люди кой-где перелудят или недолудят – человеки ведь они! – смотришь, ан его превосходительство в ответ: да, вы, государь мой, должно быть, забыли притчу про места, где Макар телят не гонял!
Так я, милая, и не касался этого «неокрепшего» учреждения – Христос с ним – пусть без меня крепнет!
Но теперь слух идет, что земцы уже окрепли, и потому нет надобности таить, в чем тут штука была. Оказывается, что лудить можно двояко: с преднамерением и без преднамерения. Все равно как лапти плести: можно с подковыркою, можно и без подковырки! С подковыркой прочнее и щеголеватее, но зато крамолой припахивает; без подковырки – никуда не годится, но зато крамолы в них нет… ходи, Корела, без подковырки! Так-то и с нашими земствами случилось. С первых же шагов они точно сговорились: будем лудить с преднамерением. Возмечтали; захотели лудить самостоятельно; разрешение возвели на степень права, и на администраторов начали посматривать иронически. Натурально, администраторы сбесились. Не «право» вам дано, возопили они, а разрешение, разрешение и только разрешение! Право – это после, когда бабушка сделается дедушкой, а покуда: луди, но оглядывайся!
Отсюда – распря, ненависть, бесконечное галдение. Как только обе силы встретились – натурально, сейчас же встали на дыбы. Стоят на дыбах друг против друга – и шабаш. Да и нельзя не стоять. Потому что ежели земство уступит – конец луженью придет; ежели Сквозник-Дмухановский уступит – начнется колебание основ и потрясание авторитетов. Вопрос-то ведь выходит принципиальный!!
Но теперь, благодарение богу, все изменилось к общему удовольствию. Администраторы самые заматерелые – и те догадались, что не только не следует препятствовать земствам в их лудильных стремлениях, но даже можно кой-что к этим «вольностям» прикинуть – например, на тему «страх врагам». Разумеется, и тут не обошлось без колебаний – как хотите, а ведь это все-таки внутренняя политика! – однако ж здравый смысл восторжествовал. Лудите и плещите руками. С своей стороны, земцы очень ловко воспользовались этой минутой просветления, и ныне все в один голос бесстрашно вопиют: страх врагам! Так что ежели они не злоупотребят этим расширением своих прав, то общество русское непременно будет спасено.
Центр тяжести правящей Руси воочию перемещается. Выветрившиеся и пораженные бесплодием исчадия бюрократизма стушевываются, а на место их готовятся выступить свежие, отставные прапора и излюбленные земские ярыжки. Темное средостение, которое представляла собой непроницаемая масса бюрократического воинства и которое мешало видеть добрый русский народ, рушится само собой. Главное: народ понадобилось видеть – и теперь можно будет увидеть его. Хлобыстовские, Дракины и Забиякины в короткое время так его вышлифуют, что он не только качества, но и ребра свои покажет, как на ладонке.
В одном только отношении нужно быть с Дракиными осторожным; к казенным деньгам их припускать нельзя. Утащут, и по трактирам и цыганским таборам разнесут. А другой, спьяну, пожалуй, в дупло спрячет и забудет.
Дракины – это наши провинцияльные Амалат-беки. Они простодушны и гостеприимны, но невежественны и любят урезать. Ежели поверит Разуваев на целый штоф – штоф урежут, ежели только полштофа поверит – и на полштофа согласны. Формальностей они не терпят, разговоров – не допускают совсем. Коли виноват – сознавайся! Сознался – за мной полтинник! не сознаёшься – запорррю каналью! Так-то лучше, чем по-чиновничьи писать протоколы, из-за которых доброго русского народа не видно! Помните, какое у нас земство при крепостном праве было – то же оно и теперь. Только лудить мы научились, да прогорели малость, да вот еще Разуваевы с Колупаевыми одолели нас. Покуда, впрочем, Разуваевы еще к сторонке жмутся да в кулак посмеиваются, но дайте срок, и они начнут лудить. Понятное дело, что сердца столичных Амалат-беков не могут не биться в ожидании, как заиграет ребрами добрый русский народ, руководимый такими излюбленными земскими ярыжками.
Даже скептический и холодно-официальный Петербург – и тот ждет чего-то чудодейственного. Удав и Дыба прямо (хотя и не без намерения «понравиться») говорят: засадят нас ужо земские Амалат-беки в купель силоамскую, – мы и узнаем, где раки зимуют. Слухи ходят, что даже непаханые земли принесут плод сторицею (Дракин – он земец, он знает, ка̀к это делается), а об паханых да еще чего доброго засеянных нечего и говорить. Реки закишат рыбами, леса (опять вырастут – птицами и зверьем. А Амалат-беки будут собирать в сокровищницу и кричать: страх врагам!
Потому что этот победный крик все объемлет: и производительную способность природы, и обработывающую силу труда. Цзз… ого-го! Фюить! – Готово.
Выходя из этого общего положения, наши земцы только и делают, что надседаются – кричать. И так как этими криками они успели обеспечить для себя великое будущее, то надо думать, что и впредь они будут то же самое делать. Но как это странно, милая тетенька! выискивались же какие-то диковинные административные Навуходоносоры, которые даже этих простодушных лудильщиков ославили подозрительными! А ныне оказывается, что они только для того и плели лапти с подковыркою, чтоб получить возможность на всей своей воле кричать: страх врагам!
Представьте себе, однако ж, что мечтания Амалат-беков сбылись, что Дракины восторжествовали и, низложив Сквозника-Дмухановского, сделались исключительными вертоградарями русского провинцияльного эдема. И вам бог послал жить в этом эдеме. Все Дракины между собой родственники или свойственники: сплелись и переплелись так, что и расплести их никак невозможно. Вы одна не родственница. У всех у них свои собственные интересы, свои собственные сплетни и ненависти, свое собственное свинство; все они в одну дудку дудят, все одну мысль в голове держат: как бы урезать, опохмелиться и урезать вновь. Вы одна не принимаете участия ни в сплетнях, ни в ненавистях их. Как вы думаете: съедят они вас или не съедят?
Я утверждаю, что не только съедят, но сделают нечто худшее: отравят вашу жизнь своим дыханием. Ведь это только шутки шутят, называя Дракиных излюбленными земскими людьми, а, в сущности, и вам, и мне, и всей этой подлинной земской массе, для которой, с помощью их, предполагается устроить эдем, – они даже не седьмая вода на киселе.
Как ужасно будет жить в этом эдеме – это даже самое разнузданное воображение не в состоянии воспроизвести. Подумайте только: целую массу Дракиных, оголтелых, ни на что не способных, придется пропитать, обогреть и всем удоволить! И затем шагу за околицу нельзя будет сделать, чтоб не наткнуться на Дракина! Один – излюбленный, другой – родственник излюбленного, третий – с излюбленным в одной казарме прапором горе тяпал. И все хотят жрать. Жрать-то хотят, а дело делать никому не дают: скачут, свищут, велят кричать: страх врагам! Только Разуваеву и потрафляют, потому что он, до поры до времени, сивуху в долг верит. Но если он перестанет верить, тогда и ему… но только не поздно ли будет! Пожалуй, Разуваев и сам начнет кричать: страх врагам! но закричит уж по-своему… И тогда Дракиным – КОНЕЦ!
Дракины – это огрызок крепостного права, который долгое время лежал на распутии, забытый и пренебреженный, и который начинает теперь шевелиться, благодаря оживляющим лучам, исходящим от очей столичных Амалат-беков. Дракин – это последняя гнилая отрыжка мрака времен, отрыжка тем более несносная, что она нимало не сознает близости конца, и действует так, как бы впереди ее ждало бессмертие.
А мы-то с вами на Сквозника-Дмухановского жаловались! Ах, тетенька! ведь в нем все-таки до некоторой степени теплилось чувство ответственности! Была, разумеется, и отвага – без этого какой же бы он был русский человек! – но было и представление о губернском правлении, об уголовной палате и, в особенности, о секретарях и столоначальниках. Дракин, напротив, так задрапировал себя репутацией свежести, что под звуки романса «смерть врагам» может дерзать все, что ему в голову вступит. И если он к вам пристанет, то вы уж не отделаетесь от него ни крестом, ни пестом. Он ничего не боится, ни перед чем не останавливается; дышит отвагой – и шабаш. Взятку возьмет – сейчас же забудет, в зубы треснет – опять забудет. Ничем вы его не уломаете, ничем в чувство не приведете.
И вот этим-то прихлебателям русской земли, этим отброскам крепостного права, ничему не научившимся и ничего не забывшим, этим героям взаимного обыскания – предсказывают какую-то будущность! Земство мы! клевещут они во всеуслышанье на всю русскую землю – земство! Мы всё устроим! Мы ребра мужицкие покажем – считайте! Только чур денежного ящика в руки не давать… утащим!
Милая тетенька! Я вижу отсюда ваше удивление и слышу ваши упреки. Как! – восклицаете вы, – и ты, Цезарь (как истая смолянка, вы смешиваете Цезаря с Брутом)! и ты предпочитаешь бюрократию земству, Сквозника-Дмухановского Пафнутьеву! Из-за чего же мы волновались и бредили в продолжение двадцати пяти лет! из-за чего ломали копья, подвергались опалам и подозрениям!
Совсем не из-за этого, милый друг. По крайней мере, я вовсе не об том бредил, чтоб бог привел меня дожить до реабилитации Дракиных, и если этому суждено сбыться, то уж, конечно, не я по этому поводу воскликну: «Ныне отпущаеши раба твоего…»
Начнемте с того, что дело идет совсем не о благоустроении местных интересов (это только заголовок приличный), а о том, чтобы ловить и выворачивать руки к лопаткам. Вот почва, на которой мы повсеместно стоим, для которой Дракины мнят себя специяльно созданными и на которую усердно приглашают их сочинители средостений и вещуны потрясений, подрываний и других страшных слов. Эту же почву обязываемся иметь в виду и мы с вами, ежели хотим рассуждать правильно.
Если б дело шло только о благоустроении местных интересов, усиление дракинского элемента тронуло бы меня весьма умеренно. И Дракины, и даже ваш милый Пафнутьев со времени упразднения крепостного права настолько уже выказали свои способности на этом поприще, что всякая попытка усилить их значение в хозяйственной сфере может привести лишь к подтверждению приобретенной ими репутации. Программа их деятельности известна зараньше: придут – набаламутят или унесут, и в самом благоприятном случае прольют потоки слез и будут утруждать начальство. Но, натурально, всякое терпенье лопнет. Поглядят-поглядят, как они мечутся, то там недолудят, то тут перелудят – ну, и в сторону их. Ступайте пасите гусей, а не в свое дело не суйтесь. Смотришь, ан на месте Дракиных уж орудуют Колупаев с Разуваевым… Бог в помощь!
Совсем другое дело сфера ловлений и шиворотов, ибо тут Дракины слывут мастерами и молодцами. Ни ума, ни талантов, ни сведений в этой сфере не требуется; требуется только охота к победам и одолениям, и так как этой охотой крепостное право одарило Дракиных в изобилии, то, наверное, они совершат на этом поприще такие подвиги, от которых земля потрясется, леса застонут, и реки выступят из берегов.
Не забудьте, что в настоящее время в понятиях о шивороте существует такой хаос, что Дракин и сам едва ли разберет (разве что благородное сердце подскажет), в каком случае он явит себя молодцом и в каком – только негодяем. Принято за правило: ловить «превратных толкователей», но так как никакого руководства с точным обозначением признаков превратного толкователя до сих пор в виду не имеется, то большинство приурочивает к этому сословию всякого, кто, по своим понятиям, воспитанию и привычкам, стоит несколько выше общего нравственного и умственного уровня. А затем, каждый отдельный простец уже дифференцирует эти признаки согласно с требованиями своего личного темперамента. Ханжа считает превратным толкователем того, кто вместе с ним не бьет себя в грудь, всуе призывая имя господне; казнокрад – того, кто вместе с ним не говорит: у казны-матушки денег много; прелюбодей – того, кто брезгливо относится к чуждых удовольствий любопытству; кабатчик – того, кто не потребляет сивухи, и в особенности того, кто другим советует от нее воздерживаться; невежда – того, кто утверждает, что гром и молния не находятся в заведовании Ильи-пророка. А между тем именно эти-то люди и возвели в принцип, что прежде всего необходимо ловить и хватать. Понятное дело, что они будут с восторгом взирать, как Дракин, выгнув шею, будет на всем скаку хватать за шиворот. Нет нужды, что он станет хватать зря, что по дороге он нахватает великое множество совсем непричастных людей. Нет нужды, что рыская по палестинам, он передушит всех обывательских кур и вылакает все вино… Корела ни за свою спину, ни за своих кур, ни за кабацкое вино не постоит. Кореле сказано: ты будешь счастлив, когда превратные толкователи будут переловлены, – и он готов отдать последнее рубище, лишь бы Дракин ему поскорее счастье доставил. И Дракин не только процветет, но пустит в землю редьку, которой потом не вытащишь.
Было время, когда меня ужасно волновал вопрос, какие исправники лучше: те ли, которые служат по выборам дворянства, или те, которые определяются правительством. Иногда казалось, что выборные исправники – благороднее, иногда, – что благороднее исправники, определенные от короны. Но по временам приходилось и так рассуждать: ведь, кроме благородства, деятельность исправника имеет и воспитательное значение, и в этом отношении я уже не мог не отдать преимущество исправнику коронному. Ведь он в некотором роде сосуд, в котором запечатаны казенной печатью все предначертанья и преднамерения, а выборный исправник – какой же это сосуд? Ах, тетенька! какое это время было! Тем не менее, взвесив все доводы pro и contra, я в конце концов порешил так: забыть об этом вопросе совсем. И забыл.
Но теперь провозглашатели «средостений» вновь ставят этот вопрос на очередь, и перед глазами моими одна за другой встают картины моей молодости, картины, в которых действующими лицами являются облеченные доверием куроцапы. То было время крепостного права, когда мы с вами, молодые, довольные, беспечные, ходили рука в руку по аллеям парка и трепетно прислушивались к щелканью соловья…
Слышишь, в роще зазвучали
Песни соловья;
Звуки их, полны печали,
Молят за меня…
Так пели и вздыхали мы с вами, и никогда не приходило нам в голову, что окружающий нас мир есть мир куроцапов. Были тогда куроцапы оседлые, которые жили в своих гнездах и куроцапствовали в пределах, указанных планами генерального межевания, и были куроцапы кочующие, которые разъезжали по дорогам и наблюдали, чтобы благородное куроцапство не встречало помехи со стороны повинных работе. Ничего мы этого тогда не понимали, потому что соловей совсем не об том нам пел. И мы стояли, как очарованные, и слушали, слушали, покуда наконец вы, потерев ручкой то место, где у вас полагается желудочек или животик – кто же это определит, да и зачем было тогда определять? – не предлагали: не пойти ли нам на скотную к Анфисе сливочек поесть? И, не откладывая дела в долгий ящик, шли. Но помните ли вы, как хороша была старая Анфиса, когда, подавая чашку, наполненную палевой массой, прибавляла: кормильцы вы наши? А оттуда в оранжерею: персики, сливы, вишни – всего вдоволь! и опять старый садовник Архип: кормильцы вы наши! А вот наконец и обед. «Сонечка, не лучше ли супцу тебе покушать? у тебя, кажется, животик болит? – Ах, нет, maman, я – ботвиньи!..» Ну точно сейчас я это вижу!
И все это счастье, всю эту сытость обеспечивали нам разъезжавшие по дорогам и облеченные доверием куроцапы!
Вот к этому-то куроцапствующему средостению пытаются возвратить нас теперь. Не ошибайтесь: когда вам говорят о земстве, то это значит, что речь идет об Дракиных, а когда прибавляют, что земство лучше свои интересы может устроить, то это значит, что Дракины тверже против Сквозника-Дмухановского знают, где курам вод. Крепостное право вновь грозит осенить нас крылом своим, но какое это будет жалкое, обтрепанное крепостное право! Парки вырублены, соловьи улетели, старая Анфиса давно свезена на погост. Ни сливок, ни персиков, ни волнующихся нив, ни синеющих лесов – ничего! Одни оголтелые, бездомные Дракины, которые в удесятеренном виде, голодные, алчущие и озлобленные будут рыскать по обездоленным палестинам, будут хватать и ловить. А кругом – беспредельная нагота, над головою – немилостивое хмурое небо, по дороге – искалеченные и покосившиеся Дракинские логовища, и кабаки, кабаки, кабаки… Нет, лучше до греха оттуда уйти!
Скажите по совести, стоит ли ради таких результатов отказываться от услуг Сквозника-Дмухановского и обращаться к услугам Дракина? Я знаю, что Сквозник-Дмухановский не бог весть какая драгоценность (вспомните слесаршу Пошлепкину, как она об нем отзывалась!), но зачем же возводить его в квадрат в лице бесчисленных Дракиных, Хлобыстовских и Забиякиных, тогда как, по совести говоря, с нас по горло довольно было и его одного?
Но я иду дальше и прямо утверждаю, что если уже мы осуждены выбирать между Сквозником-Дмухановским и Дракиным, то имеются очень существенные доводы, которые заставляют меня предпочесть первого последнему. А именно:
Во-первых, Сквозник-Дмухановский – постылый, тогда как Дракин – излюбленный. Сквозник-Дмухановский пришел ко мне извне и висит надо мной, яко меч Дамоклов; о Дракине же предполагается, что я сам себе его вынянчил. Сквозника-Дмухановского я не люблю и не обязываюсь любить. Я иду к нему, потому что деваться мне некуда, и он знает это. Знает, что я не целоваться к нему пришел (ах, тетенька!), а потому, что он может разрешить мою нужду или не разрешить. Иной Сквозник-Дмухановский прямо предъявляет таксу, я уплачиваю по ней и ухожу утешенный; буде же не имею чем уплатить, то стараюсь выполнить свою нужду так, чтоб меня не увидели. Другой Сквозник-Дмухановский говорит; я взяток не беру, а действую на основании предписаний – тогда я ухожу, получив шиш. Во всяком случае отношения между нами вполне ясны: это отношения карниза, падающего на голову прохожего. И не я один, все это сознают. Все идут к Сквознику-Дмухановскому, внутренно произнося: ах, постылый! И это удивительно облегчает. Ибо когда человек находится в плену, то гораздо для его сердца легче, если его оставляют одного с самим собой, чем когда его заставляют распивать чаи с своими стражниками. Совсем другое дело – Дракин. Идя к нему, я постоянно должен думать: а черт его знает, сказывают, будто он у меня на лоне возлежал! И установив себя на этой точке, обязываюсь поступать по слову его не токмо за страх, но и за совесть. Он будет надоедать, преследовать меня по пятам, приставать с нелепыми требованиями, а я должен говорить ему слогом «Песни песней»: лоно твое, яко чаша благовонная, и нос твой – яко кедр ливанский! Что он ни скажет, я должен выполнить без разговоров, не потому, что нахожусь у него в плену, а потому, что у него пупок – как кубок, а груди – как два белых козленка. Вот он какой. И жаловаться я на него не смею, потому что прежде, нежели я рот разину, мне уж говорят: ну что, старичок! поди, теперь у вас не житье, а масленица! Смотришь, ан у меня при этом приветствии и язык пресекся. Никогда я его не излюблял, а мне все говорят: излюбил! Никогда я его никуда не выбирал, а все кричат: выбрал! С юных лет я не слыхал ни об любвях, ни об выборах; с юных лет скромно обнажал свою грудь и говорил: ешь! Ели ее и Сквозник-Дмухановский, и Держиморда, и Тяпкин-Ляпкин – недоставало Дракина, и вот он – он! Неужто же я его возлюбил для того, чтоб он меня ел?.. Неправда это. Не я, а Амалат-беки его возлюбили, и сулят его в перспективе, чтоб он меня ел, я же, разумеется, буду при этом подплясывать и приговаривать: нос твой – яко кедр ливанский! Согласитесь, что это в сто крат унизительнее, нежели иметь дело с человеком, насчет постылости которого даже споров нет.
Во-вторых, меня значительно подкупает и то, что Сквозников-Дмухановских сравнительно все-таки немного, тогда как Дракин на каждом шагу словно из-под земли вырос. Еще при крепостном праве мы жаловались, что станового никак улучить нельзя, а теперь, когда потребность приносить жалобы удесятерилась, беспомощность наша чувствуется еще сильнее. Зато Дракины придут в таком множестве, что недра земли содрогнутся. С упразднением крепостного права, у них только одно утешение и оставалось: плодиться и множиться. Вот они и размножились, как кролики, и в то же время оголтели, обносились, отощали. Чаю по месяцам не пивали! говяжьего запаху не нюхивали! И вы думали, что они не набросятся на окрестность со всеми чадами и домочадцами! Проходу никому не дадут – за это вам ручаюсь. Начнут рыскать взад и вперед, будут кур душить и кричать ого-го! и будут уверять, что спасают общество. И вот попомните мое слово: хоть вы и хвалите вашего соседа Пафнутьева за то, что он «вольную» записку о средостениях написал, но как только он получит в руки палку – конец вашим дружеским отношениям. Надоест он вам, и жена его надоест, и дети его надоедят. Всё будут о средостениях беседовать и палкой помахивать.
В-третьих, Сквозник-Дмухановский, как человек пришлый, не всю статистику вверенного ему края знает. Не только то, что скрывается в недрах земли, не всегда ему известно, но даже и то, что делается поблизости. Поэтому недра земли остаются непоруганными, а обыватели имеют возможность утаить в свою пользу – кто яйцо, кто поросенка. Напротив того, Дракин, как местный старожил, всю статистику изучил до тонкости. Он знает, сколько у кого в кошеле запуталось медяков, знает, у кого курица снесла яйцо, у кого опоросилась свинья. А, сверх того, знает, где именно нужно шарить, чтоб обрести. Так что ежели вам, с выступлением Дракина на арену, придется печь в доме пирог, то так и знайте, что середка принадлежит ему. Иначе он налетит на вас, яко тать в нощи, возьмет младенцев ваших и избиет их о камни…
Есть у меня и другие доводы, ратующие за Сквозника-Дмухановского против Дракина, но покуда об них умолчу. Полагаю, впрочем, что довольно и того, что сказалось.