Книга: Том 1. Проза, рецензии, стихотворения 1840-1849
Назад: От редакции
Дальше: Повести

M.E. Салтыков-Щедрин
(Очерк творчества)

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, гениальный художник и мыслитель, блестящий публицист и литературный критик, талантливый журнальный редактор и организатор молодых творческих сил, был одним из самых ярких деятелей русского освободительного движения.
Дар великого сатирика – явление редчайшее. Наперечет имена художников, силою гения своего утвердивших непреходящую социальную и нравственную роль смеха в духовной жизни человечества: у древних народов Греции и Рима – это Аристофан, Эзоп и Ювенал, в более близкие к нам эпохи – Рабле и Вольтер во Франции, Свифт в Англии, Марк Твен в Америке, Гоголь и Салтыков-Щедрин в России…
Большого сатирика рождают бурные эпохи, переломные моменты в истории наций, когда предельно обостряются классовые противоречия, когда происходит гигантское столкновение сил прогресса и реакции, нового и старого. Энгельс в 1891 году писал о «глубокой социальной революции, происходившей в России со времени Крымской войны». За короткий исторический срок возникли и сменили одна другую две революционные ситуации (1859–1861, 1879–1881). В первое десятилетие XX века страна вступила в полосу общенародных восстаний, завершившихся победоносным Октябрем 1917 года. Салтыков-Щедрин, как, может быть, никто другой из его великих литературных современников, продвинулся далеко вперед в художественном познании самых существенных процессов и закономерностей пореформенного развития России, назревавшей в ней демократической революции.
Трудно представить классическую русскую литературу без Салтыкова-Щедрина. Это значило бы лишить ее облик неповторимо своеобразных черт. В Салтыкове-Щедрине счастливо соединились громадный комический талант, могучий, проницательный ум, энциклопедическая образованность, способная соперничать с герценовской, непревзойденное знание жизни России до последних ее «мелочей», гуманизм революционного демократа и патриота. С именем Салтыкова-Щедрина Горький связывал расцвет сатирического творчества в России. «Это не смех Гоголя, – писал он, – а нечто гораздо более оглушительно-правдивое, более глубокое и могучее». В этом несомненном и вместе таком великолепном преувеличении проявилось стремление подчеркнуть уникальность, исключительность дарования Салтыкова-Щедрина, широту его творческого размаха, небывало действенную роль его сатирического наследия в духовной жизни целых общественных поколений.
Только небольшому кругу лиц были в свое время известны подробности биографии писателя, безрадостное пошехонское детство, драматизм вятской ссылки в молодые годы, тяготы чиновничьей службы, ненавистного вице-губернаторства, семейная неустроенность. Но зато на виду у всей мыслящей России был подвижнический труд Салтыкова-Щедрина в литературе, которую он страстно любил и которой отдал все силы своей щедрой души, на виду у всех была его титаническая борьба с царизмом. С нетерпением ждали читатели каждого нового его произведения, каждой новой его сатиры, где с замечательной чуткостью затрагивались самые острые вопросы дня, одним-двумя меткими словами определялась суть едва зарождающегося социального типа, подспудное течение запутанных и темных явлений действительности.
Это был мудрый и проникновенный художник-сатирик, которому оказались доступными «тончайшие нити и пружины личных и общественных отношений». Он умел заглянуть в тайники души не только одного человека, но постичь нечто сокровенное в психологии целых классов, групп, сословий и всенародно обнажить социальные их «готовности». «Диагност наших общественных зол и недугов», «пророк» – так отзывались о сатирике его современники.
В сатирическом таланте, сила которого в беспощадном отрицании, в обостренном чувстве к злу и несправедливости, заключен и некий потенциально опасный элемент известной односторонности восприятия. Под тягостным давлением пороков, зла жизни идейно незакаленный художник легко может соскользнуть в цинизм, равнодушие и даже мизантропию. У Салтыкова-Щедрина, стоявшего на уровне демократических и социалистических идей века, никогда, даже в самые «худые» и ужасные времена реакционных бешенств, разгула цензуры, не утрачивалась вера в торжество правды и разума, вера в неистощимость исторического творчества человечества. Порой смех проникался горечью трагического мироощущения, становился резко бичующим, язвительным, саркастическим, но не угасала в сатирике большая любовь к людям. Сердечно привязанный к своей родине, он верил в ее лучшее будущее.
Идеологические противники сотни раз провозглашали, как об этом с иронией писал Салтыков-Щедрин: «Загляните в скрижали истории, и вы убедитесь, что тот только народ благоденствует и процветает, который не уносится далеко, не порывается, не дерзает до вопроса». Сатирик с негодованием отвергал эти убаюкивающие примирительные идейки. Салтыков-Щедрин страстно хотел видеть свой народ «дерзающим до вопроса», способным к великим историческим свершениям, способным навсегда покончить с «миром зловоний и болотных испарений». Исторический смысл своей литературной деятельности он видел в том, чтобы пробудить общественное сознание народных масс. Благородный революционно-просветительский пафос слышится в неумирающих щедринских словах: «Литература и пропаганда – одно и то же».
В самой личности Салтыкова-Щедрина скрывалась поистине титаническая нравственная сила, «необычайная мощь духа» (И. Бунин). Мужество и энергия, с какими он всю свою сознательную жизнь карал зло, напряжение и страсть в искании истины, трезвейший смех и реализм, так органически уживавшиеся с высоким романтизмом души, – все эти черты истинно человеческого величия неотразимо действовали на всех соприкасавшихся с гениальным сатириком. В нем видели совесть честной, думающей, передовой России.
Изумительное мастерство Салтыкова-Щедрина, художника, проверено самым строгим и беспристрастным критиком – временем. Щедринские сатирические характеристики, его типы, подобно гоголевским, «вошли как бы в самый состав русского языка» (К. Федин). Помпадур, иудушка, «органчик», премудрый пискарь, карась-идеалист, пенкосниматель, чумазый и множество других щедринских образов превратились в нарицательные образы-символы.
Однажды за границей, вспоминает А. В. Луначарский, в присутствии Ленина зашла речь о Щедрине. Рассказывал о нем неутомимый его популяризатор М. С. Ольминский. «Он говорил о меткости, он говорил о суровом портрете Щедрина, где он изображен закутанным в плед, о том, каким сумрачным, каким неподвижным выглядит этот человек, родивший столько смеха на земле, может быть больше, чем кто бы то ни был другой из живших на ней, не исключая Аристофана, Рабле, Свифта, Вольтера и Гоголя. А потом Михаил Степанович стал вспоминать различные ситуации, типы, выражения Щедрина. Мы хохотали их меткости, мы изумлялись тому, в какой мере они остаются живыми. И Владимир Ильич окончил нашу беседу таким замечанием:
– Ну, Михаил Степанович, когда-то придется поручить вам оживить полностью Щедрина для масс, ставших свободными и приступающих к строительству своей собственной социалистической культуры». Этот знаменательный эпизод дает возможность еще полнее понять и оценить современное значение ленинского завета: «вспоминать, цитировать и растолковывать» Салтыкова-Щедрина, одного из величайших творцов русской демократической культуры.
1
Михаил Евграфович Салтыков, впоследствии избравший себе литературный псевдоним «Н. Щедрин», родился 15(27) января 1826 года в с. Спас-Угол, Калязинского уезда, Тверской губернии.
Вся обстановка тверского поместья, семейный уклад жизни запечатлелись в памяти сатирика как безнравственные и жестокие. «Одни были развращены до мозга костей, другие придавлены до потери человеческого образа». Эта гневная формула относилась не только к отрицаемому в корне социально-политическому строю, но также и к собственной семье, которая выступила в произведениях сатирика «одной из типических форм бытового выражения» этого самого строя.
В конце жизненного пути, возвращаясь мыслью к ранним годам, Салтыков-Щедрин утверждал, что крепостное право по-своему сыграло громадную роль в его жизни, что оно сближало его с «подневольною массой», что, только пережив все его фазисы, он мог прийти к «полному сознательному и страстному отрицанию его».
Будущий писатель рано пристрастился к книге. Его захватила поэзия Пушкина. Мятежные стихи Лермонтова воспринимались как пламенный протест против повсеместной аракчеевщины. Юного Салтыкова влекли произведения, богатые сатирой и юмором. Сильное впечатление производила ирония Генриха Гейне. «Я еще маленький был, – вспоминал Салтыков впоследствии, – как надрывался от злобы и умиления, читая его».
Разнообразие духовных интересов, увлечение театром, неодолимая тяга к литературе, сочинительству заметно отличали одаренного юношу в среде воспитанников казенной школы, рассадника министров и «помпадуров», как иронически называл сатирик Царскосельский лицей, в котором провел долгие годы. Вскоре молодой Салтыков именно в литературе, в «писательстве» будет искать выход из мертвящих традиционных условий жизни, готовивших для него обычную карьеру «просвещенного» вотчинника или преуспевающего николаевского чиновника-службиста.
Впервые в печати Салтыков выступил в 1841 году. На страницах журнала «Библиотека для чтения» появилось его стихотворение «Лира», а затем, в 1843–1844 годах, еще несколько стихотворений. Юношеская лирика носит на себе заметные следы подражания Байрону, Гейне, Лермонтову, и Салтыков не любил вспоминать о ней. Все же в стихах лицеиста Салтыкова пробивались искренние романтико-протестующие настроения, созвучные мотивам этих великих художников.
Салтыков прошел через содержательнейший период самообразования. Он знакомится с философскими сочинениями Гегеля и Фейербаха, штудирует произведения утопистов-социалистов Сен-Симона, Фурье, Кабэ, Консидерана, интересуется политической экономией, историей. «В особенности сильно, – заявил Салтыков-Щедрин в биографической заметке 1878 года, – было влияние «Отечественных записок», и в них критики Белинского и повестей Панаева, Кудрявцева, Герцена и других».
Салтыков стал одним из участников известного кружка, руководимого М. В. Петрашевским. Этого талантливого русского мыслителя и революционера он позже называл «многолюбивым и незабвенным другом и учителем». Салтыков разделял антикрепостнические взгляды петрашевцев. Он сблизился с даровитым критиком Вал. Майковым и публицистом В. Милютиным. С увлечением отдавался он кружковым спорам, в центре которых были острые вопросы политической жизни России и Западной Европы, проблемы революции, идеал социалистического будущего человечества. И самый процесс, и некоторые итоги исканий молодого Салтыкова нашли отражение в повестях сороковых годов «Противоречия» и «Запутанное дело».
Повести Салтыкова-Щедрина примкнули к тому течению русской беллетристики, которое творчески осуществляло провозглашенные Белинским принципы «натуральной школы». В художественном отношении еще незрелая, слишком «книжная» и «умозрительная» повесть «Противоречия» примечательна своим горячим откликом на злободневные философско-политические споры времени. Герой повести Нагибин показан в состоянии изнурительной, трагической рефлексии, обрекающей его на мучительное бездействие. Он безуспешно бьется над вопросами: как преодолеть пропасть, отделяющую действительность от идеала будущего, как преодолеть утопичность и романтичность социалистических программ, коль скоро они не находят в настоящей жизни никаких «зачатков будущего».
Нагибина превращает в «умную ненужность» его пасующий перед жизнью отвлеченный интеллектуализм, увлечение анализом и умозрением, в которых расслабляются натура, характер. В изощренном умствовании исчерпывается энергия, и герой превращается в чисто книжного протестанта, по существу без борьбы подчиняющегося неразумной, как он сам это хорошо доказывает, действительности.
В «Запутанном деле» острота идейной проблематики еще ощутимее. Герой повести Мичулин, «маленький человек», до конца испытал горечь нужды и унижения в чиновно-меркантильном, холодном Петербурге. В освещении этой темы, излюбленной писателями «натуральной школы», Салтыков опять-таки проявил незаурядную самостоятельность. Драматическая судьба оскорбленного бедностью и приниженностью человека роднит Мичулина и с пушкинским Симеоном Выриным, и с гоголевским Акакием Башмачкиным, и, в особенности, с Макаром Девушкиным из «Бедных людей» Достоевского. Но салтыковский герой отнюдь не повторяет предшественников. Ни у кого из них не было такого глубокого ощущения социальной несправедливости, такого активно формирующегося политического сознания, зовущего к возмущению и борьбе, какие уже обозначались в Мичулине. Увлеченный социалистическими идеями, Салтыков переводил тему «маленького человека» в новый социально-психологический план. В горячечном сне салтыковскому герою современное общество представляется в виде чудовищной пирамиды, у основания которой копошатся полураздавленные толпы простолюдинов, а над ними громоздятся привилегированные сословия; он «увидел в самом низу необыкновенно объемистого столба такого же Ивана Самойлыча, как и он сам, но в таком бедственном и странном положении, что глазам не хотелось верить». Популярные в социалистической литературе Запада уподобления человеческого общества иерархической пирамиде оформились у Салтыкова в революционный образ, бичующий неравенство, угнетение и обездоленность масс.
При всей художественной незрелости ранние петербургские повести обозначили серьезный период в идейно-творческом развитиибудущего сатирика. Повесть «Запутанное дело» была весьма сочувственно принята читателями, особенно из молодежи. Чернышевский и Добролюбов помнили ее спустя много лет после опубликования. Их покорило «до боли сердечной» прочувствованное отношение автора к «бедному человечеству».
Обостренный интерес к социальным противоречиям и конфликтам современности, попытки выражения широких идейных обобщений в символических картинах, остроумные эзоповские иносказания, ирония, бьющие прямо в цель сатирические зарисовки типов, наконец, свободное соединение публицистики и образности – все эти черты, впервые наметившиеся в повестях, впоследствии будут интенсивно разрабатываться и закрепляться как существенно важные особенности сатирического стиля писателя.
Ранним повестям суждено было стать переломным моментом и в плане биографическом. После окончания лицея в 1844 году Салтыков служит в канцелярии военного министерства. Ничего похожего на ревностное отношение к службе у нового чиновника не было. Его захватили общественно-литературные интересы. В связи с событиями февральской революции 1848 года во Франции русские власти усилили полицейско-цензурный надзор за печатью. Особо учрежденный для этой цели секретный комитет обратил внимание на повести Салтыкова (на «Запутанное дело» прежде всего). Ближайшее начальство Салтыкова – военный министр Чернышев, а также III Отделение и сам царь увидели в них «вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу и ниспровергших власти и общественное спокойствие».
21 апреля 1848 года крамольного автора арестовали и отправили на обязательную службу в Вятку. Это была тяжелая ссылка, продолжавшаяся около восьми лет. Здесь Салтыков столкнулся с такими реальными «противоречиями», с такими «запутанными делами», перед которыми не могло не померкнуть все то, что, в значительной мере еще умозрительно и книжно, без достаточного знания жизни, было изображено в повестях. Производя следствие по делам раскольников, Салтыков исколесил Вятскую, Пермскую, Казанскую, Нижегородскую, Владимирскую и Ярославскую губернии. Он наблюдал быт служилого дворянства и купечества, жизнь работных людей Приуралья и крестьян северных областей России. Он близко узнал трудовой народ, его нужду, его страдания. Неизмеримо глубже и богаче стали понятия Салтыкова о русской действительности. Это имело «благодетельное влияние», по словам самого писателя, на его творчество.
Опальный писатель настойчиво стремился вырваться из вятского плена, изменить положение, которое воспринималось как «совершенно невыносимое». Мемуаристы приводят горькие слова сатирика о том, что в ссылке его преследовали скука, одиночество, нравственные мучения. В некоторых позднейших произведениях Салтыкова-Щедрина рассыпаны интересные, несомненно автобиографического происхождения, замечания о переживаниях молодого человека, насильственно заброшенного в провинциальную глушь.
Освобождение из ссылки стало возможным только после смертиНиколая I. В конце 1855 года Салтыков-Щедрин уезжает из Вятки в Петербург. Живые силы нации стремились в это время практически решить огромной важности задачу: вырвать Россию из крепостнического застоя.
Идейное развитие Салтыкова-Щедрина шло стремительно, напряженно. Оно откристаллизовывалось и укреплялось как мировоззрение революционно-демократическое. После кружковой замкнутости петербургского периода, после вынужденной, душной изоляции Вятки широкая наступательно-публицистическая школа «Современника» Чернышевского и Добролюбова создала для Салтыкова-Щедрина наилучшие условия духовного совершенствования.
2
Широкую известность Салтыков-Щедрин впервые приобрел «Губернскими очерками» (1856–1857). Они знаменовали собой движение Салтыкова-Щедрина вперед по пути углубления, реалистических принципов.
Правдиво и полнокровно воспроизводилась писателем жизнь дореформенной провинции. Действия и события, о которых повествовал автор, совершались в исконно русских местах – это народная ярмарка, постоялый двор, трактир, купеческая лавка, курная крестьянская изба, помещичья усадьба, острог, административное присутствие, особняк губернского сановника, ямщицкий тракт.
В самой композиции книги выдерживался принцип социальной группировки материала. Особые разделы-главы посвящены различным категориям чиновничества от подьячих «прошлых времен» до современных администраторов-«озорников» («Юродивые»); пестрой толпе помещиков и дворян («Мои знакомцы», «Талантливые натуры»), доморощенным коммерсантам-купцам, народным персонажам – от нищей крепостной старухи до разбогатевшего раскольника («Богомольцы, странники и проезжие», «Драматические сцены и монологи», «В остроге», «Казусные обстоятельства»).
По своей сущности «Губернские очерки» – глубоко антикрепостническое произведение. Обличительное острие их направлено против главной классовой опоры самодержавия – дворян-помещиков, против царской бюрократии. Писатель четко выражал свои демократические симпатии. Через все очерки проходило последовательно выдержанное противопоставление крестьян помещикам, чиновникам, купцам. Автор сатирически резок, когда он знакомит читателя с сановными бюрократами Чебылкиными, тунеядствующими «талантливыми натурами», мошенниками купцами, и, наоборот, тон писателя совершенно изменялся, когда он обращался к жителям курной крестьянской избы, терпеливо и покорно выносящим неслыханную нужду, злую рекрутчину, подневольный труд и казенные тяготы. Салтыков-Щедрин не идеализировал, подобно славянофилам, социальную беспомощность и инертность народа, не любовался его безответностью и кротостью. Автор очерков понимал, что смирение и пассивность русского крестьянства есть необходимое следствие вековой неволи, «искусственных экономических отношений», то есть крепостного права, ввергнувшего народ в пучину темных суеверий, невежества, бескультурья, полуголодного существования.
Общественный резонанс книги Салтыкова-Щедрина был настолько велик, поднятые ею вопросы так злободневны, что она очень скоро выдвинулась на аванпост классовой борьбы в литературе пятидесятых годов.
Чернышевский опубликовал в «Современнике» в 1857 году одну за другой две большие статьи (свою и Добролюбова) с высокой положительной оценкой книги. Он полемически заострил свой разбор «Губернских очерков» против ихлиберальной интерпретации. Критик-демократ видел в очерках не поход против взяточников, против отдельных пороков государственной системы, а сатирическое разоблачение негодных основ самодержавно-крепостнического строя. В Салтыкове-Щедрине Чернышевский узнал своего сильного идейного союзника.
С появлением щедринской сатиры демократическая критика впервые отметила «ограниченность» гоголевского реализма, в котором до сих пор видела наиболее полное, никем не превзойденное выражение «отрицательного», «сатирического» направления в отечественной литературе. Автору «Ревизора» и «Мертвых душ» недоставало, утверждал Чернышевский, объяснения жизни. «Его поражало безобразие фактов, и он выражал своенегодование против них; о том, из каких источников возникают эти факты, какая связь находится между тою отраслью жизни, в которой встречаются эти факты, и другими отраслями умственной, нравственной, гражданской, государственной жизни, он не размышлял много». Совсем иное у Салтыкова-Щедрина. «Прочтите, – писал Чернышевский, – его рассказы «Неумелые» и «Озорники», и вы убедитесь, что он очень хорошо понимает, откуда возникает взяточничество, какими фактами оно поддерживается, какими фактами оно могло бы быть истреблено. У Гоголя вы не найдете ничего подобного мыслям, проникающим эти рассказы». Писательский «приговор» у автора «Губернских очерков» приобретал всю силу демократической непримиримости к существующему режиму. «Ни у кого из предшествовавших Щедрину писателей, – заявлял Чернышевский, – картины нашего быта не рисовались красками, более мрачными. Никто (если употреблять громкие выражения) не карал наших общественных пороков словом более горьким, не выставлял перед нами наших общественных язв с большею беспощадностию». Пафос негодования Салтыкова-Щедрина, беспощадность его обличений, его отрицания есть, как объяснял критик, прямое следствие передового мировоззрения писателя. Замечательно, что Добролюбов, развивая и дополняя принципиальные суждения Чернышевского, особо останавливается на крестьянском демократизме, так отличающем нового сатирика от Гоголя. «Гоголь… – писал Добролюбов в статье «О степени участия народности в развитии русской литературы», – в лучших своих созданиях очень близко подошел к народной точке зрения, но подошел бессознательно, просто художнической ощупью». Незадолго до опубликования этих строк в статье о «Губернских очерках» (декабрь 1857 г.) критик утверждал, что Салтыков-Щедрин органически усвоил принцип народности, он совершенно сознательно встал на крестьянскую точку зрения и в свете ее рассматривает «все вопросы жизни». «Все отрицание г. Щедрина, – писал критик, – относится к ничтожному (читай: помещичьему. – Е. П.)меньшинству нашего народа».
Сравнение Гоголя и Салтыкова-Щедрина не было в демократической критике чем-либо случайным. Разумеется, Чернышевский и Добролюбов не ставили знака равенства между талантливым автором «Губернских очерков», только еще начинавшим серьезную литературную деятельность, и общепризнанным гениальным художником Гоголем. Тем не менее они сочли необходимым подчеркнуть исторически обусловленную ограниченность творческих позиций последнего. В условиях активизировавшейся общественной жизни предреформенных годов от писателей требовались высокая идейная убежденность, глубокое понимание того, на почве каких враждебных народу начал держится в России старый строй. Чернышевский, боровшийся за революционную ликвидацию крепостнического режима, естественно желал, чтобы и художественная литература помогала осуществлять эту громадной важности историческую задачу. Критики-демократы увидели в «Губернских очерках» чрезвычайно своевременное образное углубление и заострение обличительных принципов русского художественного реализма.
Статьи Чернышевского и Добролюбова имели огромное значение для будущей писательской деятельности Салтыкова-Щедрина. В них он нашел авторитетную поддержку углубившимся в его творчестве сатирическим реалистическим началам. Демократическая критика открывала широкие идейно-творческие перспективы новому таланту русской литературы.
После возвращения из Вятки Салтыков-Щедрин служил в министерстве внутренних дел. С 1858 года он становится вице-губернатором сначала в Рязани, затем в Твери. Чиновничья служба – далеко не частный эпизод в биографии сатирика. Писатель демократических убеждений посчитал возможным и полезным сотрудничать с теми, в «руках которых хранится судьба России». В правительстве, объявившем подготовку крестьянской реформы, он усматривал некую надклассовую силу, способную в чем-то существенном преобразовать страну, изменить к лучшему положение народа. Однако служебный опыт как раз и позволил Салтыкову-Щедрину убедиться в том, что правительство и его агенты-чиновники защищали классовые интересы помещиков. Но на первых порах и в этом он видел не закономерность, а уклонение от нормы, уклонение, диктуемое напором крепостнической реакции, ослепленной своекорыстными сословными притязаниями.
Реакции нужно дать отпор, и дело честных людей, рассуждал сатирик, помочь правительству пресечь эгоизм крепостников. Но писатель скоро почувствовал, как тяжело служить неправедной власти. Свое пребывание на постах крупного царского чиновника он стремится оправдать созданной им «теорией» насаждения либерализма в «самом капище антилиберализма». «Не дать в обиду мужика» – так бы теперь хотел Салтыков-Щедрин определить гражданское назначение своего вице-губернаторства.
В начале 1862 года Салтыков-Щедрин оставляет службу, окончательно убедившись в ее полной бесполезности и бесперспективности, в особенности как одного из средств достижения общественного прогресса. Кроме того, он решительно пошел навстречу своему давнему желанию – целиком отдаться общественно-литературной деятельности.
Служба обогатилаписателя новыми наблюдениями. Он вживе увидел помпадурство и помпадуров всех рангов, видов и форм, гениальным обличителем которых и стал впоследствии.
В декабре 1862 года после ареста Чернышевского (июль 1862 г.) Салтыков-Щедринстановится членом редакции «Современника». Достаточно вспомнить мрачную общественную обстановку той поры, правительственный террор, реакционную пропаганду катковцев, откровенное ренегатство либеральных кругов, смятение и растерянность в среде демократически настроенных людей и групп, чтобы по достоинству оценить мужественный поступок писателя, доказавший прочность его демократических убеждений.
Наряду с художественными произведениями («Невинные рассказы», «Сатиры в прозе», первые очерки из цикла «Помпадуры и помпадурши»), Салтыков-Щедрин опубликовал в журнале серию статей-обзоров под рубрикой «Наша общественная жизнь». Эти обзоры и выдвинули его на место первого публициста, которое совсем недавно занимал в «Современнике» Чернышевский.
Публицистическое наследие писателя необычайно интересно, значительно, революционно по своей сути. Практике большинства современных журнальных обозревателей с их уныло-скучной регистрацией текущих событий без широкой мысли и обобщений или фельетонно-легковесной хроникой столичных «огорчений и увеселений» Салтыков-Щедрин противопоставил глубокий анализ «общего характера русской общественной жизни» в ее стремлении к идеалу.
В поле зрения публициста «Современника» – социально-экономические процессы, происходящие в пореформенной русской деревне, положение народа, политические события в России и за рубежом, духовная жизнь интеллигенции в новых исторических условиях, вопросы тактики живых сил нации в борьбе за прогресс. Суровый реализм щедринских характеристик ограбленной крепостниками деревни прямо-таки преследовал и изгонял из читательского употребления «рассыченные на патоке» либеральные ее описания.
«Жизнь русского мужика тяжела, – замечал Салтыков-Щедрин, – но не вызывает ни чувства бесплодной и всегда оскорбительной жалостливости, ни тем менее идиллических приседаний». Задолго до автора знаменитого очерка «Четверть лошади» Салтыков-Щедрин ярко «оживлял» сухую статистику, вскрывая за каждой цифрой и каждым обыденным фактом «утраченное человеческое здоровье», «оскорбление человеческого достоинства», «никогда не прекращающийся труд» ради хлеба насущного.
Период проведения крестьянской реформы писатель считал переходным, переломным. Он высказал поразительно верные догадки о том, как будет складываться пореформенная история России. Мысль Салтыкова-Щедрина устремлялась к той еще далекой эпохе, когда и «ветхие люди», и новые «кровопийцы» сойдут в «общую могилу». Как нельзя более своевременны были эти прогнозы, отмеченные чертами исторического оптимизма. Они нужны были демократическому поколению в годы, когда царское правительство травило и преследовало «нигилистов», революционеров.
Салтыков-Щедрин поднимал настроения бодрости и веры в среде демократической молодежи. Он ее горячо защищал. «Мальчишество – сила, а сословие мальчишек – очень почтенное сословие… Не будь мальчишества, не держи оно общество в постоянной тревоге новых запросов и требований, общество замерло бы и уподобилось бы заброшенному полю, которое может производить только репейник и куколь».
Автор «Нашей общественной жизни» зарекомендовал себя блестящим полемистом, успешно отражая атаки идейных противников и активно наступая сам. Произведения, подобные салтыковским «Стрижам», и по сей день воспринимаются как образцы полемического искусства.
Публицистические выступления принесли Салтыкову-Щедрину славу оригинальнейшего мыслителя. Многие его статьи («Современные призраки», «Наша общественная жизнь», «Как кому угодно» и др.) принадлежат к числу лучших произведений русской общественной мысли. Автор поднимается в них до больших теоретических высот, до сложнейших философских обобщений событий и процессов русской жизни. Он стремится постичь диалектику истории, поступательного развития человечества.
Щедринскую публицистику отличает редкое многообразие художественной формы, заключающей в себе пародию и фельетон, тонкое критическое суждение и выразительную зарисовку типа, бытовую сценку или диалог, словно живьем вырванные из жизни. Все это шло от индивидуального дарования автора: публицистические статьи создавал крупный художник-сатирик. Но в этот период начавшейся творческой зрелости писатель пережил и своего рода духовный кризис, испытал борьбу противоречий, прошел через тяжкую полосу идейных колебаний.
В «Круглом годе» (1879) Салтыков-Щедрин, касаясь истерии своего идейно-творческого развития в шестидесятые годы, писал в автобиографических главах о сложных духовных поисках, о времени мучительных сомнений и раздумий, которому, по его словам, предшествовал «период так называемого обличительного направления». Наступил момент, вспоминает писатель, когда «вера в могущество обличительного дела… прекратилась» – и вот тогда-то последовал «период затишья, в продолжение которого я очень страдал». «Под влиянием тщеты обличений» был нарушен необходимый контакт с читателем. О чем писать и как писать – вот вечные вопросы для художника, неотступно и горячо волновавшие Салтыкова-Щедрина. Писатель-сатирик и публицист не мог творить, не испытывая постоянного, «доверительного», «интимного общения» с прогрессивной, мыслящей Россией. Но не следует думать, что, говоря о «так называемом» обличительном периоде своей литературной деятельности, писатель имел в виду период создания «Губернских очерков» и сам себя относил к «обличителям». Демократическая критика резко отделила Салтыкова-Щедрина от писателей узкообличительной беллетристики. Да в «Губернских очерках» и сам автор высмеивал рьяных либеральных обличителей вроде Соллогуба. Термином «обличительство» сатирик обозначил некоторые из своих – порою ошибочных – взглядов начала шестидесятых годов.
В период революционной ситуации Чернышевский откровенно желал провала реформистских планов правительства, бичевал враждебную демократии идеологию и политику либерализма. Он берет курс на революционную ликвидацию самодержавия силами восставшего народа. Салтыков-Щедрин не отделял себя от лагеря «Современника». По глубине разоблачения крепостничества и самодержавия его сатира шла рука об руку с публицистикой Чернышевского и Добролюбова. Однако ему не хватало четкости и последовательности революционных выводов. По некоторым вопросам демократической тактики он высказывал взгляды, не совпадающие со взглядами Чернышевского и Добролюбова. Об этом и свидетельствует написанный Салтыковым-Щедриным в апреле 1862 года проект программы несостоявшегося журнала «Русская правда», где развивалась идея консолидации всех «партий прогресса», – по-видимому, от Чернышевского до Дружинина, – на почве достижения ближайших целей. Политический компромисс провозглашался наилучшей тактикой в условиях данного исторического момента.
Правда, писатель придавал огромное значение участию народных масс в борьбе за осуществление «отдаленного (социалистического. – Е.П.) идеала». Но концепция терпимости в отношении несходных идеалов и диаметрально противоположных тактических принципов вела сатирика к практицистским крайностям, к утрате на какой-то момент революционной перспективы. Нельзя было толковать о выборе «просто мерзкой мерзости предпочтительно перед мерзейшею» в то самое время, когда подпольные силы, вызванные к жизни натиском освободительного движения, делали героические попытки революционными мерами сломать хребет самодержавию.
Салтыков-Щедрин полагал, что демократической интеллигенции предстоит будничная, кропотливая, «негероическая» работа, исключающая в данное время мысль о революционном восстании. Людям демократических убеждений необходимо стать ближе к действительности, «какова бы она ни была», окунуться с головой в практическую деятельность, чтобы создать лучшие условия для борьбы за осуществление передового идеала. «Пусть каждый делает то, что может» – таков в это время девиз писателя. Неизбежная в этом случае практика «уступок», «компромиссов», «сноровки» не должна смущать людей социалистического идеала. Салтыков-Щедрин дал сложное историко-философское обоснование этой «чернорабочей» тактики, которую он сам характеризует словами: «благородное неблагородство».
Вот очень характерные для той поры рассуждения Салтыкова-Щедрина. Обращаясь к человеку «героической мысли», он пишет: «Пусть внутренний мир твой остается цельным и недоступным ни для каких стачек, пусть сердце твое ревниво хранит и воспитывает те семена ненависти, которые брошены в него безобразием жизни, – все это фонд, в котором твоя деятельность должна почерпать для себя содержание и повод к неутомимости. Но оболочка этой деятельности, но форма ее должны слагаться независимо от этого внутреннего мира души твоей».
В «период затишья», когда, как признавался Салтыков-Щедрин, «он очень страдал», – это был трехлетний период молчанья (декабрь 1864–1867), в эти годы он оставляет литературные занятия и вновь служит в провинции, – писатель основательно пересмотрел свои «практицистские» взгляды. Он отверг отстаивавшийся им принцип «пользы»: «Я совершенно искренне и серьезно убежден, – писал Салтыков-Щедрин, – что, по нынешнему времени, говорить можно именно только без пользы, то есть без всякого расчета на какие-нибудь практические последствия…» Действительный успех прогресса, полагает Салтыков-Щедрин, возможен при одном условии. Это условие – пробуждение сознательности масс.
Салтыков-Щедрин – автор «Губернских очерков» – выражал свое искреннее сочувствие демократа бедствующему народу, который рассматривался писателем еще как жертва крепостничества. Правда, и тогда Салтыков-Щедрин видел в народе источник нравственного здоровья, средоточие огромных потенциальных сил. Но как активный творец истории, как ее двигатель народная масса в первой книге сатирика не изображалась.
Чем ближе к годам революционной ситуации, тем все настойчивее в щедринских суждениях о народе на первый план выдвигался социально-политический момент. В «Сатирах в прозе» и «Невинных рассказах», вышедших отдельным изданием в 1863 году, раскрылись новые грани реализма сатирика, расширились горизонты писательского видения; усиливается степень художественных обобщений, более резкой и отчетливой становится поляризация противоборствующих сил. Салтыков-Щедрин одобрительно прослеживал формирование протестующей бунтарской психологии крепостных крестьян. Он с надеждой писал о том, что народные массы смогут подняться к сознательному историческому творчеству и это обстоятельство решительно повлияет на судьбы России. Иванушка – народ стал в центр анализа общественно-политических отношений эпохи («Сатиры в прозе»).
В годы пореформенной реакции, видя, как и прежде, в народе основную силу истории, писатель с горечью констатировал тот факт, что народ беден сознанием своей социальной обездоленности.
Разрозненные и стихийные выступления масс с непроясненным общественным сознанием легко подавляются и никаких существенных результатов не приносят. В этом убеждает Салтыкова-Щедрина опыт освободительной борьбы («Письма о провинции» – 1868). Отсюда основная историческая задача эпохи – решительно поднять уровень самосознания масс. Обобщенную характеристику своего идейного творческого развития в «Круглом годе» автор закончил такими значительными словами: «Наш недуг общий, только он не для всех и не всегда ясен, и, в большинстве случаев, он выражается лишь в смутном сознании, что человека как будто не прибывает, а убывает…», но «уже в самом указании признаков недуга партикулярный человек почерпает для себя косвенное облегчение. Помилуйте! доныне он изнывал, как слепец, а отчасти даже суеверно трепетал перед обстановкой своего недуга, считая ее неизбывною, от веков определенною, – и вдруг, благодаря объяснениям, смешения эти устраняются! Явления утрачивают громадные пропорции, которые так давили воображение, и размещаются в том порядке, в каком им естественно быть надлежит… Ужели это не утешение? ужели не утешение сказать себе: сначала – ясность, а потом – что бог даст?..»
Таким образом, свою творческую деятельность Салтыков-Щедрин мыслит в направлении, где она с наибольшим эффектом будет способствовать пробуждению сознательности «партикулярного человека». Разъяснить народу истинные причины общественного недуга, помочь разобраться в положении дел, в подлинных масштабах зла, рассеять боязливые смешения жизненных пропорций – такова задача передового художника.
Эзоповски зашифрованным оставляет Салтыков-Щедрин то место в рассуждениях из «Круглого года», где по ходу мысли надо было ответить, что же станет «потом», когда «ясность» будет массой достигнута. Целая строка точек в тексте подсказывает читателю, что у автора есть что сказать, но по цензурным условиям он не может этого сделать. Так Салтыков-Щедрин в 1879 году – в период «второго демократического подъема» – прозрачно намекал на то, что в его обобщениях русской действительности, в его прогнозах и ожиданиях революция не исключается. Иносказательным «а потом – что бог даст» художник подчеркивал именно эту мысль.
3
На последнюю службу в Пензе, Туле и Рязани (1864–1868) Салтыков-Щедрин сам смотрел как на своеобразную добровольную ссылку. «Делается тошно от одной мысли, что придется пробыть» в Пензе долго, «нахожусь в большом унынии», «мне очень трудно и тяжело», «мною овладела страшная тоска», «жить очень скучно». Буквально почти такими же словами он когда-то характеризовал свою жизнь в изгнании в Вятке. Вынужденный служить исключительно ради заработка, он, по его собственным словам, с удовольствием, когда представилась возможность, «бросил службу». (Салтыков-Щедрин был уволен в отставку по настоянию жандармов и царя.)
В 1868 году писатель вошел в редакцию «Отечественных записок» и с увлечением отдался литературному труду. Свыше пятнадцати лет он возглавлял журнал, сначала вместе с Некрасовым, а затем, после его смерти, опираясь на активное сотрудничество видных публицистов-демократов Г. З. Елисеева и Н. К. Михайловского.
Главным образом стихотворениям Некрасова и сатирам Салтыкова-Щедрина «Отечественные записки» были обязаны своей огромной популярностью. Этот лучший журнал семидесятых и первой половины восьмидесятых годов был преемником «Современника», активным продолжателем его революционно-демократических традиций. «В «Отечественные записки» вселился дух усопшего «Современника». Известно, что дух этого покойника отличался удивительною цельностью; книжки «Современника» были замечательны единством своего состава, полнотой внутренней гармонии. Качество это присуще и «Отечественным запискам». Цитированные слова принадлежат одному из публицистов реакционной «Зари», вынужденному признать громадное значение возглавляемого сатириком демократического органа в духовной жизни России.
Салтыков-Щедрин часто писал в журнале по вопросам литературно-критическим. И в тексте художественных произведений, и в специальных статьях и рецензиях он высказал интереснейшие мысли о специфике искусства, о задачах литературы и, в частности, сатиры.
Материалистические идеи русской эстетики, с таким блеском и глубиной мысли провозглашенные Белинским, а затем Чернышевским, нашли сильных сторонников в литературе. Здесь прежде всего должно быть названо имя Салтыкова-Щедрина. В статье о поэте А. В. Кольцове, особенно в запрещенном цензурой варианте (статья написана летом 1856 года, некоторое время спустя после появления диссертации и «Очерков гоголевского периода русской литературы» Чернышевского), утверждалось, что большой художник всегда является «представителем современной идеи и современных интересов общества».
Салтыков-Щедрин блестяще опровергал идеалистическое понимание художественности, когда литературе отказывают быть средством образного познания мира, когда из творчества изгоняется мировоззрение, которое хотят заменить интуицией, «прирожденной силой созерцания». Сатирик отвечал рутинерам от эстетики: «Мы тогда только интересуемся произведением науки или искусства, когда оно объясняет нам истину жизни и истину природы». Художник, непричастный «труду современности», будет лишь создателем бесцветных «кунштуков». Вслед за Чернышевским и Добролюбовым Салтыков-Щедрин ценил в литературе «главный орган общественного самосознания». Залог успеха «искусства слова» он видел в углублении и расширении его реалистического содержания. Подлинное искусство «чем ближе вглядывается в жизнь, чем глубже захватывает вопросы, ею выдвигаемые, тем достойнее носит свое имя».
Особенно часто Салтыков-Щедрин – критик останавливается на той мысли, что только передовое мировоззрение способно помочь художнику правильно уяснить общественные цели творчества. Литература, лишенная широких социально-нравственных идеалов, по язвительному замечанию сатирика, – есть «картонная» литература. К ней он относил мелкое литературное обличительство, благонамеренную беллетристику, отмеченную скукой, бессодержательностью «мотыльковую поэзию». «Над всем этим, – писал Салтыков-Щедрин, – царит беспримерная бесталанность и неслыханнейшая бедность миросозерцания». В программных статьях «Напрасные опасения» (1868), «Уличная философия» (1869) с замечательной теоретической глубиной Салтыков-Щедрин рассматривает идейность, тенденциозность в литературе как непременное условие истинной ее художественности. В типах, создаваемых великими писателями, обобщено нечто значительное в жизни, схвачен ее общий смысл.
Салтыков-Щедрин отстаивал в творчестве руководящую роль разумной мысли, мысли сомневающейся и неудовлетворенной, мысли анализирующей и оценивающей. «Мысль, – писал он, – есть главный и неизбежный фактор всех человеческих действий; творчество же есть воплощение мысли в живых образах или в ясном логическом изложении».
Во многих случаях, когда Салтыкову-Щедрину нужно определить и характеризовать цели литературы, и в особенности сатиры, он, как правило, обращался к таким понятиям, как «художественное исследование», «уяснительный процесс», «анализ», «социальный диагноз», «художественное разъяснение».
Принцип «анализа» и «исследования» был одним из основных эстетических принципов реалистической сатиры. Он органически отвечал просветительской, доктрине революционной демократии.
«Все дело… – заявлял сатирик, – в том, чтоб человек массы понял, где находится его интерес… Ловкие люди знают, что момент сознательности будет моментом суда над ними…» «Серьезно анализировать основы насущного положения вещей и обратиться к основам иным» – так Салтыков-Щедрин формулировал главную цель литературы.
Исходная позиция в деятельности сатирика – это постижение «безвестной жизни масс». «Таким образом, оказывается, – констатировал Салтыков-Щедрин, – что единственно плодотворная почва для сатиры есть почва народная, ибо ее только и можно назвать общественной в истинном и действительном значении этого слова. Чем далее проникает сатирик в глубины этой жизни, тем весче становится его слово, тем яснее рисуется его задача, тем неоспоримее выступает наружу значение его деятельности». Нельзя было яснее выразить демократический смысл общественной сатиры, чем это сделал писатель, определив ее народные истоки.
Главная задача сатиры, по мысли Салтыкова-Щедрина, – тщательное «исследование», глубокий анализ всего многообразия жизненного процесса, проходящего под игом «призраков». В щедринской трактовке «призраки» – внутренне уже прогнившие, отвергнутые историей дворянско-буржуазные устои: социально-экономические, государственные, семейно-бытовые. Под их уродливой сенью возникает глубоко трагический мотив «ухудшения жизни», «порчи» общественного человека. Сатира здесь, в этой сложной диалектике жизни и истории, находит свои сюжеты, темы, типы.
Салтыков-Щедрин отмечал существенное различие между передовой сатирой его времени и гоголевской сатирой. «Гоголевская сатира, – утверждал он, – сильна была исключительно на почве личной и психологической; ныне же арена сатиры настолько расширилась, что психологический анализ отошел на второй план, вперед же выступили сила вещей и разнообразнейшие отношения к ней человеческой личности».
Верная в своей основе мысль Салтыкова-Щедрина нуждается в уточнениях и поправках. Автор «Ревизора» и «Мертвых душ» в сферу сатирического изображения также включал «пошлость всего вместе», господствующую социальную среду.
Смысл салтыковских замечаний заключался, однако, в том, чтобы правильно ориентировать современную сатиру, направить ее жало прежде всего не против психологических, моральных изъянов отдельной личности, а против «силы вещей», против существующих социальных отношений, которые и являются главной причиной всяческих нравственных уродств и дикостей. Художественное исследование жизни с этой «общественной» стороны и дает обильную пищу для сатиры. «…Последнее время, – писал Салтыков-Щедрин, – создало великое множество типов совершенно новых, существования которых гоголевская сатира и не подозревала».
В салтыковских словах отмечена не только разница эпох. Богатство типов современности открывалось как раз именно сатире, исследующей «силу вещей и разнообразнейшие отношения к ней человеческой личности». Только общественная сатира может заметить в жизни моровые поветрия, время от времени поглощающие целые массы людей и выступающие в виде «язвы либерализма, язвы празднословия, язвы легкомыслия» и т. д.
Не случайно Салтыков-Щедрин объяснял неудовлетворительное состояние современной сатирической литературы тем, что ей внутренне необходимо перестроиться, что «сатира с почвы психологической ищет перейти на почву общественную, где несколько труднее ратовать…».
Но подобное утверждение не означает, что художник игнорировал психологизм в искусстве. В его творческом методе психологический анализ занял большое место. Это также обусловливалосьреволюционно-просветительскими, гуманистическими идеями сатиры Салтыкова-Щедрина, нашедшими одно из конкретных своих выражений в постановке проблемы совести. Вот что читаем мы об этом в журнальной редакции девятого «Письма о провинции»: «Как хотите, а в каждом человеке есть зародыш совести. Совесть эта может бездействовать только до тех пор, покуда не выступает вперед анализ, а вместе с ним и сознательность. Главная заслуга сознательности в том и заключается, что она делает невозможными медные лбы, пробуждает в человеке совесть, заставляет егоесли не влезать в кожу других (что для многих уже роскошь), то, по крайней мере, понимать, что польза общая не есть что-либо совершенно чуждое пользе личной, и соображать свои действия таким образом, чтоб эти два понятия не расходились в диаметрально противоположные стороны. Покуда в жизни царствует бессознательность, до тех пор, наряду с нею, будет царствовать и бессовестность…»
Этому просветительскому убеждению Салтыков-Щедрин остался верен до конца творческого пути. В его сатире применяются разнообразные способы раскрытия «человеческого» начала в отрицательных персонажах, даже в Иудушках. С другой же стороны, средствами психологического анализа ярко обнажалась своеобразная диалектика оподления души людей, наделенных властью. Сатирик высказывался и против самодовлеющего, узколичного и против морализирующего, дидактического психологизма. Он ценил психологический анализ в той мере, в какой он помогал правдиво и художественно цельно выявить многостороннее отношение человеческой личности, общественных групп, сословий и классов к социально-политическому строю. Психологизм – органическая часть щедринского сатирического анализа действительности.
Первые крупные программные произведения, воплощавшие идеи, высказанные писателем на рубеже семидесятых годов, – «Признаки времени» и «Письма о провинции».
Их идейная сердцевина, их пафос – в обличении крепостнической реакции, в критике деморализующей политики «уступок» и «компромиссов», в горячей защите «утопий», социалистического идеала. Благонамеренному утилитаризму «самодовольной современности» здесь противостоит согретая авторской симпатией идея «неполезного забегания вперед».
Салтыков-Щедрин любил иногда называть себя «летописцем минуты». Однажды отметив характерный процесс, явление, признак русской жизни, писатель затем интересовался, как изменялись замеченные им ранее процессы и явления в новых условиях, как выглядят «господа» теперь. Такое «прослеживание» продолжалось порой десятилетиями.
В прежних своих произведениях он уже дал сатирические зарисовки помещиков, недовольных реформой, заботящихся о сохранении сословных привилегий. С тех пор как перед читателями прошли типы напуганных реформой крепостников, много изменений произошло в русском обществе. Реакционные дворянские группы взяли силу. Они активно добивались всевозможных возмещений за утраченную крепостническую власть. Публично обсуждались планы компенсаций в форме учреждения аристократической «конституции», обеспечивающей право дворян выступать в роли советчиков самодержавной власти. Тип Пафнутьевых сатирически обобщал один из самых заметных «признаков» пореформенного времени – растущую помещичью агрессию, деятельное стремление вчерашних крепостников сохранить свои позиции хозяев жизни. Новое идейно-художественное обогащение и развитие типа фрондирующего крепостника будет затем осуществлено в «Дневнике провинциала» в образах Прокопа и Дракиных.
Салтыков-Щедрин последовательно и целеустремленно развивал в новых произведениях принципы и приемы повествования, свободно соединяющие образную картину с публицистическим анализом. Уже как система складывалась своеобразная форма собирательной сатирической характеристики, органически связанная у Салтыкова-Щедрина с его тяготением к художественному исследованию «основ» современного общества.
Наиболее характерные признаки эпохи раскрыты в групповых сатирических портретах «сеятелей-земцев», «легковесных», «хищников», «соломенных голов», «гулящих людей», «историографов», «складных душ». В такой образной форме удалось неразрывно сплавить художественный рисунок, художественно наглядное изображение с размышлением, с разъяснением причин и следствий того или другого общественного явления. Эта форма и представляла собою один из конкретных способов укоренения сатиры на «почве общественной». Художник создавал оригинальные обобщения, в самой структуре которых наличествуют элементы, активно способствующие рождению нарицательного понятия, типа.
Собирательные сатирические образы были явлением довольно необычным в литературе. У предшественников Салтыкова-Щедрина мы не находим полного развития этих художественных форм. Только у Гоголя в «Мертвых душах» они уже гениально намечены в авторских разъяснениях типов Манилова, Ноздрева, Коробочки. Салтыков-Щедрин широко ввел и утвердил в литературе собирательную характеристику, групповой образ.
Очерки, в которых соответствующее явление общественной жизни показывалось в такой форме, содержали обычно публицистическую посылку. Так, к примеру, в «Новом Нарциссе» автор рассуждал о шумных спорах в обществе и печати по поводу земского начала. «…Нельзя съесть куска, чтобы кусок этот не был отравлен – или «рутинными путями, проложенными себялюбивою и всесосущею бюрократией», или «великим будущим, которое готовят России новые учреждения».
Сатирическая «изюминка» группового портрета земцев как раз и заключалась в том, что снисходительно-похвальную оценку этим последним дал тот, кто объявлялся заклятым врагом новых земских учреждений, – бюрократ, чиновник. В ядовитом его монологе земцы аттестовались практическими исполнителями теории «взаимного оплодотворения». «Сеятели»-земцы заняты ничтожными пустяками, пререкаются по делу о выеденном яйце, хлопочут о «наидешевейшем способе изготовления нижнего белья».
В шелухе высокопарных слов о потомстве, о процветании, о «святом деле» и великих задачах молодого возрождения и тому подобном у «сеятелей» упорно пробивалось не выдуманное, а истинное «дело», забота о личном обогащении, забота о брюхе, идея «взаимного самовознаграждения». В результате создавался объемный групповой образ русского либерала пореформенной поры. Убийственно меткая, проницательная, богатая жизненными наблюдениями, мыслью, щедринская характеристика либерализма воспитывала в обществе демократическую непримиримость к социально-политическим силам, враждебным народу.
4
Одним из шедевров Салтыкова-Щедрина была его «История одного города» (1869–1870). Уже не только по общественному значению произведений, но и по масштабам художественного дарования и мастерства имя автора «Истории одного города» журнальная критика ставила рядом с именами Л. Толстого и Тургенева, Гончарова и Островского.
Салтыков-Щедрин уверенно овладевал новой идейно-художественной концепцией сатирического характера, заключающейся в широком обращении к фантастике, в разнообразном использовании приемов гиперболизации, гротеска, художественного иносказания.
Сатира исследует «алтари» современного общества, разоблачает их полную историческую несостоятельность. Одним из таких «алтарей» объявлен монархический государственный строй. Ему приписывают мудрость, в нем усматривают венец разумной исторической распорядительности. Сатирику-демократу эти монархические идеи, естественно, представлялись ложными, совершенно несостоятельными. Он полагал, что если из провозглашенного идеологами самодержавия принципа «распорядительности» «извлечь» все исторические следствия и современные результаты, то с помощью логических доведений писатель-сатирик непременно натолкнется на закономерное в этом случае сопоставление царской политики с механическим органчиком или чем-то похожим на него. А художественное воображение дорисует картину, даст нужное сатирическое распространение возникшему образу.
В творчестве Салтыкова-Щедрина до семидесятых годов приемы художественного преувеличения так далеко не шли. Герои его сатир в общем укладывались в рамки житейски-бытового правдоподобия. Но уже в предшествующей художественной практике сатирика были такие необыкновенно яркие сравнения и уподобления, которые предсказывали и предуготовляли дальнейшее развитие и использование приемов сатирической фантастики. Например, знаменитое уподобление реакционного «благонадежного» обывателя взбесившемуся клопу. Или – обозначение самодовольных реклам либерализма названием «прыщи, посредством которых разрешилось долго сдерживаемое умственное глуповское худосочие». И так далее в том же роде. Чтобы превратить эти уподобления в способ сатирической типизации, в средство построения сатирического образа, автор должен был художественно развить, активизировать второй член уподобления. Его взбесившийся клоп должен был как бы уже высказывать свои «клопиные» мысли, совершать «клопиные» поступки, раскрывать свой «клопиный» характер. Так создается гротескный образ, сатирический фантастический персонаж.
Салтыков-Щедрин писал: «Если, например, о пошехонцах сложилось в народе поверье, что они в трех соснах заблудились, то я имею вполне законное основание заключать, что они действительно когда-нибудь совершили нечто подходящее к этому подвигу. Не буквально, конечно, а в том же смысле». Народ сочинил множество метких прозвищ, одних людей или группу лиц назвал головотяпами, других – гущеедами и т. д. Сатирик развертывал народные формулы, народные изречения в картины, в гротескные образы. Неистощимый родник смешного и таился как раз в «буквальном» истолковании народных афоризмов, словесной фигуры, или, как выразился однажды сатирик, в «тропическом» (от слова «тропы») их распространении.
Гипербола и фантастика, утверждал Салтыков-Щедрин, – это особые формы образного повествования, отнюдь не искажающие явлений жизни. Литературному исследованию подлежат, отмечал сатирик, не только поступки, которые человек беспрепятственно совершает, но и те, которые он несомненно совершил бы, если бы умел или смел.
«Развяжите человеку руки, – писал Салтыков-Щедрин, – дайте ему свободу высказать всю свою мысль – и перед вами уже встанет не совсем тот человек, которого вы знали в обыденной жизни, а несколько иной, в котором отсутствие стеснений, налагаемых лицемерием и другими жизненными условностями, с необычайной яркостью вызовет наружу свойства, остававшиеся дотоле незамеченными, и, напротив, отбросит на задний план то, что на поверхностный взгляд составляло главное определение человека. Но это будет не преувеличение и не искажение действительности, а только разоблачение той другой действительности, которая любит прятаться за обыденным фактом и доступна лишь очень и очень пристальному наблюдению. Без этого разоблачения невозможно воспроизведение всего человека, невозможен правдивый суд над ним. Необходимо коснуться всех готовностей, которые кроются в нем, и испытать, насколько живуче в нем стремление совершать такие поступки, от которых он, в обыденной жизни, поневоле отказывается…»
Основная функция художественного преувеличения, таким образом, – выявление сущности человека, подлинных мотивов его речей, поступков и действий. Гипербола как бы прорывает осязаемые черты и покровы действительности, вынося наружу настоящую природу явления. Гиперболический образ приковывал внимание к безобразию зла, к такому отрицательному в жизни, что уже примелькалось.
Другая не менее важная функция гиперболической формы состояла в том, что она вскрывала зарождающееся, находящееся под спудом. Иначе говоря, приемы гиперболы и фантастики позволяли сатире художественно обозначить самые тенденции действительности, возникающие в ней какие-то новые элементы. Изображая готовность как реальную данность, как нечто уже отлившееся в новую форму, завершившее жизненный цикл, сатирик преувеличивал, фантазировал. Но это такое преувеличение, которое предвосхищало будущее, намекало на то, что будет завтра. Художественное преувеличение как форма предвидения – такова другая его функция в сатире.
Салтыков-Щедрин однажды заявил, что, рисуя ретивого губернатора-помпадура, любившего сочинять законы, он никак не предполагал, что русская действительность в период реакции так скоро полностью подтвердит этот гиперболический сюжет.
В революционной газете «Начало» в номере от 15 апреля 1878 года было помещено комическое извещение: «Несколько лиц обращаются к г-ну Щедрину с просьбой писать сатирические статьи в более отвлеченной форме, так как они при настоящей степени их реальности служат, по-видимому, материалом и образцом для государственных распоряжений г. министра внутренних дел».
Разъясняя характер эзоповской формы, включающей художественное преувеличение и иносказание, Салтыков-Щедрин заметил, что эти своеобразные приемы не затемняли его мысль, а, напротив, делали ее общедоступной. Писатель отыскивал такие дополнительные краски, которые врезывались в память, которые живо, доходчиво, рельефно обрисовывали объект сатиры, делали понятнее ее идею, Салтыков-Щедрин особенно дорожил живописной функцией гиперболы и фантастики в сатирическом произведении.
Теоретическим ядром суждений писателя о роли гиперболы и фантастики в сатире было утверждение глубоко реалистической, жизненной основы этих художественных форм. Они отнюдь не толкали сатиру на путь искажения действительности, на путь схематизации, нарочитого окарикатуривания. Художественное преувеличение в сатире вбирает в себя психологический анализ (без помощи такого анализа невозможно, например, вскрыть «готовности» человеческой личности), и бытопись, и даже пейзажный рисунок. Не худосочие, а, напротив, образную полнокровность вносила с собой в сатиру подлинная художественная гипербола, художественная аллегория, художественная ирония. Они были способом сатирической типизации.
Коллекцию «жизнеописаний» глуповских градоначальников открывал Брудастый. Это явно гротескный тип. В голове градоправителя действовал вместо мозга органный механизм, наигрывающий всего-навсего два слова-окрика. Отвечая Суворину на упреки в «преувеличении», в искажении действительности, Салтыков-Щедрин писал: «Если б, вместо слова «Органчик», было бы поставлено слово «Дурак», то рецензент, наверное, не нашел бы ничего неестественного… Ведь не в том дело, что у Брудастого в голове оказался органчик, наигрывавший романсы «не потерплю!» и «разорю!», а в том, что есть люди, которых все существование исчерпывается этими двумя романсами. Есть такие люди или нет?»
На этот хорошо рассчитанный иронический вопрос не могло не последовать положительного ответа. История царизма полна примерами «проявлений произвола и дикости». Вся современная политика самодержавия, вся реакционная практика его в данный исторический момент убеждали в справедливости таких заключений.
Ведь сакраментальное «разорю!» фактически стало лозунгом пореформенного десятилетия ограбления крестьян, ведь у всех на памяти был период усмирительный, когда «не потерплю!» Муравьева-вешателя оглашало грады и веси России. Ведь еще целые толпы муравьевских чиновников рыскали в Польше и северо-западных областях России, террором восстанавливая «порядок».
В 1871 году получили огласку результаты сенатской ревизии Пермской губернии. Был вскрыт чудовищный произвол властей. Полиция секла нещадно крестьян, выколачивая недоимки. Сельские общества под давлением администрации принимали постановления о высылке в Сибирь тысяч неплательщиков. В деревнях возникали бунты, образовывались даже «секты неплательщиков». В 1868 году одна из таких сект объединяла 400 семейств. За три года было сослано 2340 человек. В губернии был популярен административно-полицейский девиз «уйму и упеку». Так, даже знаменитые «не потерплю!» и «разорю!» подтверждались жизнью, и это после десяти лет «либеральных» реформ!
Салтыков-Щедрин типизировал в «органчике» упрощенность административного руководства, вытекающую из самой природы самодержавия как насильственного, узурпаторского режима и поощряемую благоприятной общественной обстановкой страха и бессознательности.
Автор разоблачал глубокий аморализм самодержавия, бесчинства фаворитизма, авантюры дворцовых переворотов. Сказание о шести градоначальницах особенно богато историческими аналогиями и намеками. Здесь угадываются события и черты нравов царствований Екатерины I, Анны Иоанновны, Анны Леопольдовны, Елизаветы, Екатерины II. Салтыков-Щедрин заметил в письме в редакцию «Вестника Европы», что если бы он собирался писать историческую сатиру на XVIII век, то ограничился бы «Сказанием». Салтыков-Щедрин писал политическую сатиру. Он не полемизировал с миром отжившим. Гиперболические картины изображали современную жизнь, находящуюся под «игом безумия».
«И Дунька и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим головы, ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполья, ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели. Распустивши волоса по ветру, в одном утреннем неглиже, они бегали по городским улицам, словно исступленные, плевались, кусались и произносили неподобные слова». Тут что ни фраза, то преувеличение, что ни слово, то невероятность. Но именно это скопление, это сгущение сатирико-фантастических штрихов и черт чрезвычайно сильно передавало общую мрачную картину, зловещий колорит жизни, отданной на поругание беспутным, грубым, циничным претендентшам на престол.
Сатирик шел на самые смелые и острые гиперболы. Его фантазия разыгрывалась, и перед читателем проносились видения остервенелой междоусобицы. Напомним эпизод осады на большом клоповном заводе. Защищавшие Дуньку паразиты, раздраженные запахом человеческого мяса, не находя пищи за пределами укрепления, набросились на свою предводительницу. «В самую глухую полночь Глупов был потрясен неестественным воплем: то испускала дух толстопятая Дунька, изъеденная клопами».
Перед нами типичный гротеск. Это, конечно, условное образное построение. Но отнюдь не произвольное. Как и все в искусстве, фантастический элемент здесь подчинен закону идейной и эстетической целесообразности. Бескультурье, невежество, всяческая нечистоплотность, всяческий паразитизм правящих клик сатирически персонифицированы автором в образе клопа, в образе целого полчища разъяренных клопов. Художник сознательно возбуждал в читателе чувства отвращения, омерзения.
Образ Угрюм-Бурчеева завершал галерею глуповских градоначальников. Русский царизм, будучи воплощен в угрюм-бурчеевской форме, обнажал до конца деспотический характер и, кроме того, что особенно важно, вскрывал все свои «готовности», все свои обуздательские возможности. В Угрюм-Бурчееве слились и бездушный автоматизм «органчика», и карательная неуклонность Фердыщенки, и административное доктринерство и педантизм Двоекурова, и жестокость, бюрократическая доскональность и въедливость Бородавкина, и идолопоклонская одержимость Грустилова. Все эти начальнические качества в Угрюм-Бурчееве соединились, переплавились. Образовался новый административный сплав неслыханно воинствующего деспотизма.
В этом блестящем создании салтыковской фантазии схвачены и сатирически рельефно запечатлены все бюрократические ухищрения антинародной власти, все ее политические установления и нравы от субординации до шпионского сердцеведения, вся ее законодательно-административная система, покоящаяся на принуждении, на всяческой муштре, на порабощении и угнетении масс.
Знаменитым казарменным «идеалом» Угрюм-Бурчеева охватываются наиболее реакционные эксплуататорские режимы не одной какой-нибудь эпохи, а многих эпох. И дело отнюдь не ограничивается аракчеевщиной, батожными порядками Николая I или вообще русским самодержавно-монархическим строем как таковым. Салтыков-Щедрин имел в виду и французский бонапартизм, и милитаристский режим Бисмарка. Более того, угрюм-бурчеевщина – это гениальное сатирическое обобщение – совсем недавно открыто, обнаженно проглянула в гитлеризме и проглядывает по сей день в режимах, концепциях, традициях и перспективах эксплуататорских классов и империалистических государств современной нам эпохи.
На первый взгляд кажется, что в изображении народа в «Истории» писатель обращался к тем же приемам гиперболы и гротеска, какими создавались сатирические типы правителей. Бесспорно, изобличающий смех звучал и в народных эпизодах. Здесь также нередки элементы художественного преувеличения и фантастики. И тем не менее внимательный анализ текста показывает отличие образной трактовки народной темы. Оно обусловлено, разумеется, идейными соображениями. Автор «Истории одного города» считал себя защитником народа и более последовательным, чем сам народ, врагом его врагов.
Смех в народных картинах лишен той уничижительной эмоциональной окраски, которая хорошо видна в сатирическом рисунке градоначальнического мира. Атмосфера гневного презрения и отвращения, атмосфера беспощадной издевки окружает фигуру Брудастого, Прыща или Угрюм-Бурчеева. В ином эмоциональном ключе даны Ивашки, «глуповцы». Главы «Истории одного города», где писатель рассказывает о тяжелой, бедственной судьбе глуповцев, страдающих под игом угрюм-бурчеевского режима, проникнуты глубоко трагическими мотивами. Смех как бы застывал, уступая место патетике горечи и негодования.
Салтыков-Щедрин резко нападал на «сентиментальничающих народолюбцев». Нестерпимая фальшь слышится сатирику в их умильных словах. Либералы рассматривали народ лишь как объект помещичьей филантропии, как пассивную, угнетенную историей жертву, которой помочь смогут лишь верхи общества; Салтыков-Щедрин видел в народе самостоятельного исторического деятеля, но еще не поднявшегося к активной общественной борьбе. О Салтыкове-Щедрине можно сказать то же самое, что говорил Ленин о Чернышевском – авторе «Пролога». Салтыков-Щедрин любил народ «тоскующей» любовью, тоскующей из-за отсутствия революционности в массах великорусского населения.
Писатель щедро использовал свои наблюдения над жизнью народа, свои знания его быта, психологии, нравов, устного творчества, языка, чтобы написать ряд блестящих социально-психологических эпизодов и жанровых картин и создать обобщенный художественный образ.
Собирательная характеристика глуповцев опиралась на современную Салтыкову-Щедрину сословно-классовую структуру русского общества. В ряде случаев автор очень метко передал различие экономического, общественного положения сословий и групп, различие их взглядов и т. д.
Но сатирик прослеживал прежде всего то общее, что объединяло разные слои глуповцев. Это общее – «трепет», подчинение обуздательским «мероприятиям» власти, послушное приспособление к тем обстоятельствам, которые складываются в результате грубых административных вмешательств.
Сатирический мотив начальстволюбия проходил через целый ряд сцен, эпизодов и картин, и в этом мотиве уже заключена жесткая демократическая оценка рабьей психологии глуповцев.
В «бунтарских» эпизодах «Истории» обобщены некоторые существенные стороны народных движений, в том числе и в недавнюю эпоху реформы. Как и автор «Кому на Руси жить хорошо», Салтыков-Щедрин воспользовался историческими красками этого «трудного», «лихого» времени.
Инертность и «бессознательность» масс ярче всего выразились в неорганизованных, не проясненных сознанием и отчетливым пониманием целей бунтарских вспышках, нисколько не облегчающих положения народа и отмеченных чертами глубокой политической отсталости. Почти все бунтарские эпизоды в «Истории одного города» освещены авторской улыбкой, порой иронической, порой полной недоумения и горечи, порой скептической. Не было здесь, однако, комизма ради комизма, пустого шаржирования, «веселонравия», как трубила об этом либеральная и реакционная печать.
В автокомментариях к сатире Салтыков-Щедрин настойчиво повторял: «Изображая жизнь, находящуюся под игом безумия, я рассчитывал на возбуждение в читателе горького чувства, а отнюдь не веселонравия». В сценах «бунта на коленях» слышатся вопли высеченных, крики и стоны обезумевшей от голода толпы, зловещая дробь барабана вступающей в город карательной команды. Здесь вершатся кровавые драмы. Сдержанным суровым драматизмом веет от страниц, где описывались неурожайный год, страшная засуха, поразившая злосчастную страну. Реалистически точно и выразительно автор изображал жуткие сцены поголовной гибели людей.
В русской прозе трудно найти более выразительную по словесной живописи и проникновенному, хватающему за сердце драматизму картину деревенского пожара, чем та, которая дана в «Истории одного города». Писатель создает динамичное, зримое изображение грозно полыхающего по ветхим строениям огня. С каким-то щемящим лиризмом рисуются в этой главе переживания погорельцев, их бессильное отчаяние, тоска, охватывающее их чувство безнадежности, когда человек уже не стонет, не клянет, не жалуется, а жаждет безмолвия и с неотвратимой настойчивостью начинает сознавать, что наступил «конец всего».
Художественные обобщения сатирика вобрали в себя все то, что он сам знал о безысходном положении русской деревни, и все то, что сообщала демократическая литература и вообще русская печать о невероятной нищете, о разоренье пореформенного крестьянства, о пожарах, ежегодно истреблявших двадцать четвертую часть всей деревянной и соломенной России.
Некоторые эпизоды «Истории одного города» соотносятся с некрасовскими сценами из народной жизни, с некрасовской поэтической характеристикой народа в «Кому на Руси жить хорошо».
Замечательно, что основные главы первой части поэмы Некрасова, написанные примерно в то же время, что и сатира Салтыкова-Щедрина, и опубликованные в тех же самых «Отечественных записках», сосредоточивали внимание не на обильной и могучей, а на убогой Руси. Великие художники революционной демократии в предвидении новых исторических схваток с царизмом открывали народу глаза на его слабости. И делалось все это с мыслью поднять активность народных масс.
Неверно было бы заявлять, что автор «Истории одного города» не видел в народной среде никаких положительных явлений. Это не так. В народной массе есть смелые, отважные люди, героические личности. Именно таким показан крестьянский парень, с разбега бросившийся в горящую избу, чтобы спасти Матренку. Салтыков-Щедрин не сомневается, что таких удальцов и отзывчивых людей, как этот парень, в народе немало. Ведь и упорный правдолюбец Евсеич наделен незаурядной нравственной силой. Да в конце концов ведь и глуповцы не безответны. Они выражают недовольство, ропщут, бунтуют. Но дремучая темнота, забитость, непонимание своих собственных интересов и неверие в свои силы делает протест их бесплодным.
Особенностью собирательной характеристики глуповцев является то, что показаны они почти всегда массой. Как и некрасовские мужики, глуповцы появляются на страницах «Истории» не в одиночку, а скопом, толпой, всем миром. Валом валят глуповцы к дому градоначальников; всей громадой бросаются на колени; толпами бегут из слобод и деревень, пораженных голодом; на лицах оцепеневших от горя глуповцев отражаются зловещие, багровые блики пожаров; шумно и бестолково галдит сходка, выбирая ходоков, эхом хмельных песен и гульбищ откликаются долы в пору, когда глуповцам на какой-то момент легче становится жить; и умирают глуповцы толпами, всей массой. В том же случае, когда автор останавливается на рядовых представителях глуповского мира, то появляются они словно запевалы в хоре и тянут обычный мотив глуповской песни – мотив покорности и послушания.
Говоря о демократических тенденциях «Истории одного города», нельзя обойти молчанием своеобразный спор Салтыкова-Щедрина с Л. Толстым – автором «Войны и мира». Спор создателя сатирической характеристики глуповцев с создателем каратаевского типа, образа, которым Л. Толстой художественно обосновывал одну из центральных идей своих историко-философских взглядов – идею «роевого» начала в жизни.
Демократизм автора «Войны и мира» сказался в том, что он увидел решающую силу народа в истории. Но, основываясь на фаталистических предпосылках, художник утверждал, что массы движут историю бессознательно, пассивно. Толстой отрицал, что люди активно, сознательно могут изменить ход крупных исторических событий. У Л. Толстого нашлись почитатели, которые уже без его таланта, без его гениального художественного такта, тенденциозно взялись защищать и пропагандировать идеи исторического фатализма.
Внимание Салтыкова-Щедрина привлекли статьи Н. Страхова о романе «Война и мир». «Немногие страницы, – писал Страхов, – где является солдат Каратаев, имеющий столь важный смысл во внутренней связи целого рассказа, едва ли не заслоняют собою всю ту литературу, которая была у нас посвящена изображениям быта и внутренней жизни простого народа». В лице Каратаева, заявлял критик, Толстой показывает «силу и красоту русского народа», его «страдательный», «смирный героизм». А в статье, посвященной Герцену, Страхов даже утверждал, что именно Каратаев является «живым воплощенным решением той задачи, которая мучила Герцена».
Салтыков-Щедрин в главе «Поклонение мамоне и покаяние» высмеял выступления Страхова. Стрелы своего сарказма он направил против мистического понимания народности, против идеализации патриархальщины, каратаевщины. Салтыков-Щедрин считал идейно обезоруживающими народ фаталистические взгляды на историю, как на «сновидение», как на нечто такое, что совершается без участия разума, слепо, стихийно. Не будь у глуповцев покорного, терпеливого, так сказать, каратаевского отношения к «злостным эманациям» жизни, к наносному «ее хламу», не будь у них пассивного, «роевого» подчинения «капризам истории», иначе сложилась бы их жизнь.
Характеристикой глуповцев сатирик невольно метил в воспетые Толстым «бездумность», «цельность», пассивность Каратаева, в толстовскую теорию «предопределения» и фаталистического «рока». В «Истории одного города» Щедрин отчетливо высказал полярную точку зрения: научить народ «рассуждать», заразить его духом «исследования» – это значит помочь ему бороться, помочь ему сознательно и открыто идти против Брудастых, против царизма.
Обе столь противоположные концепции – не плод отвлеченных, кабинетных занятий и рассуждений. И объективно, а отчасти и субъективно, они отражали реальные черты освободительного движения пореформенной эпохи, силу и слабость этого движения, силу и слабость назревавшей в стране демократической революции. Эти концепции воплощены в художественных обобщениях выдающихся произведений эпохи, произведений, в которых их авторы каждый по-своему «любил мысль народную».
Салтыков-Щедрин создал свою замечательную книгу во всеоружии новых приемов и средств художественной изобразительности. «История одного города» положила начало стилевому направлению, в русле которого позже будут созданы некоторые из помпадурских типов, роман «Современная идиллия», сатирические сказки и другие произведения, осваивавшие поэтику сатирической гиперболы и гротеска.
Гениальная сатира выдвинула Салтыкова-Щедрина в число крупнейших писателей России.
Назад: От редакции
Дальше: Повести