Книга: Том 16. Книга 1. Сказки. Пестрые письма
Назад: Пестрые письма*
Дальше: Примечания

Комментарии

Подготовка текста и текстологические разделы комментария: В. Н. Баскаков – «Сказки»; В. Э. Боград – «Пестрые письма».
Комментарии: В. Н. Баскаков, А. С. Бушмин – раздел V статьи «Сказки», примечания к отдельным сказкам; А. С. Бушмин – разделы I–IV статьи «Сказки»; К. И. Тюнькин – «Пестрые письма».
Условные сокращения
ВЕ – «Вестник Европы».
ГПБ – Отдел рукописей Государственной Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Ленинград.
Изд. 1886 – «Пестрые письма. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина)», типография M. М. Стасюлевича. СПб., 1886.
Изд. 1887 – «23 сказки М. Е. Салтыкова (Щедрина). Издание второе, с приложением «Рождественской сказки»». СПб., типография M. M. Стасюлевича, 1887.
Изд. 1933–1941 – Н. Щедрин (М. Е. Салтыков). Полное собрание сочинений в двадцати томах. М., ГИХЛ, 1933–1941.
ИРЛИ – Отдел рукописей Института русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР, Ленинград.
ЛН – «Литературное наследство».
М. вед. – «Московские ведомости».
НВ – «Новое время».
ОД – «Общее дело», эмигрантская газета, Женева.
ОЗ– «Отечественные записки».
РБ – «Русское богатство».
PB– «Русский вестник».
Р. вед. – «Русские ведомости».
«Салтыков в воспоминаниях» – сборник «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников». Предисловие, подготовка текста и комментарии С. А. Макашина. М., Гослитиздат, 1957.
СПб. вед. – «Санкт-Петербургские ведомости».
ЦГАЛИ – Центральный государственный архив литературы и искусства, Москва.
ЦГИАЛ – Центральный государственный исторический архив, Ленинград.

 

Сказки
I
«Сказки» – одно из самых ярких творений и наиболее читаемая из книг Салтыкова. За небольшим исключением, они создавались в течение четырех лет (1883–1886), на завершающем этапе творческого пути писателя. О мотивах, побудивших Салтыкова к написанию сказок, высказывались разные предположения. Наиболее ранними по времени и совершенно наивными являются попытки объяснить появление сказок частными фактами личной биографии писателя: или приступами мучительной болезни, мешавшими ему сосредоточить мысль на более сложной творческой работе; или тем, что, скучая по детям во время заграничных поездок, Салтыков писал им письма забавного, сказочного содержания и под влиянием этих обстоятельств набрел на сказочную литературную форму. Другие усматривали «нечто неожиданное в том, что суровый сатирик русского общества Салтыков обратился на склоне своих лет к волшебной сказке».
Исходя из таких представлений о «неорганичности», «неожиданности» сказочной формы в творчестве Салтыкова, предпринимались попытки объяснить ее то как средство борьбы с цензурой, то как следствие воздействия на писателя литературно-сказочной – зарубежной и отечественной – традиции, или, наконец, традиции фольклорной сказки. Все это, конечно, могло играть какую-то роль. В частности и в особенности – народно-поэтическая традиция.
Интерес к фольклору проявился у Салтыкова тотчас же, как писатель возобновил свою литературную деятельность после возвращения из ссылки в 1856 году. Правда, в «Губернских очерках» это выразилось преимущественно в использовании духовных стихов для характеристики быта и настроений простонародья. В то же время писатель касался вопросов народной поэзии в статьях о Кольцове и о книге инока Парфения (см. т. 5 наст. изд.). К этому же времени относится и прямое признание Салтыкова о его влечении к стилю народной сказки и первый опыт в этом роде. В письме к И. С. Аксакову от 17 декабря 1857 года он сообщал, что в задуманной книге рассказов «Умирающие» решил «употребить в дело сказочный тон». Книга не была осуществлена, но предназначавшаяся для нее сказка об Иванушке-дурачке была написана и позднее включена под заглавием «Сон» в очерк «Скрежет зубовный» (1860).
Однако, как справедливо заметил Н. К. Пиксанов, салтыковская сказка «так оригинальна, так не похожа на сказки литературные и народные в своем существе, элементы традиции так в ней переработаны, что теряет остроту вопрос, откуда именно позаимствовал Салтыков те или иные элементы художественной формы для своих сказок».
Сказочная форма в сатире Салтыкова не подсказана какими-либо частными фактами биографии писателя или только цензурными условиями его деятельности, она не является неожиданной творческой находкой или просто следствием увлечения фольклорной и литературной традицией в области этого жанра. Некоторые из этих фактов оказывали свое дополнительное, стимулирующее действие, но ни один из них в отдельности, ни все они, взятые вместе, не раскрывают происхождения салтыковской сказки.
Сказка, хотя она и представляет собою лишь один из жанров Салтыкова, органически близка его художественному методу, она тесно взаимодействует с другими его произведениями. Отдельные указания на это были сделаны еще современниками писателя (Н. К. Михайловским, К. К. Арсеньевым, А. М. Скабичевским и Е. М. Гаршиным), а затем дополнены Р. В. Ивановым-Разумником. Справедливо суждение В. Я. Кирпотина, выраженное в форме общего тезиса: «В фантазии народных сказок Щедрин чувствовал нечто родственное с собственными художественными приемами».
Изучение творческой истории «Сказок» Салтыкова убеждает, что они подготовлялись исподволь, как бы стихийно вызревали в недрах его сатиры в силу таких присущих его творческому методу приемов, как художественное преувеличение, фантастика, иносказание, сближение обличаемых социальных явлений с явлениями животного мира. Писатель не столько заставлял служить своим целям уже выработанные фольклором образцы, сколько шел навстречу им. Эта особенность творческого метода сатирика, в свою очередь, обусловила свободное вхождение в его художественную систему традиционных фольклорных элементов, которые впадали в мощный поток собственной творческой фантазии писателя и видоизменялись в нем до утраты всяких следов стороннего источника. Можно сказать, что салтыковская сказка самостоятельно возникала по типу фольклорных сказок, а последние лишь способствовали ее формированию.
«Сказки» Салтыкова, появившиеся на завершающем этапе его творчества, – это зрелые плоды, завязи которых обнаруживаются уже в самых ранних произведениях писателя. В этом смысле особенно примечательны его сказки, написанные в форме животного эпоса.
К зоологизмам Салтыков прибегал, начиная с повести «Запутанное дело» (1848), представив здесь класс эксплуататоров в образе «голодных волков». В «Губернских очерках» (1856–1857), где впервые определилось сатирическое дарование Салтыкова, зоологические уподобления попадаются довольно часто. Писатель отмечает в портретах персонажей «телячье выражение», «зверообразную лютость», «нечто плотоядное», «свиное выражение»; в характеристику нравственного облика чиновников он включает сравнения с голодным псом, лесным зверем, шакалом, плотоядным животным; в губернских аристократах он обнаруживает свойства коршуна, зубастой щуки, величие, свойственное индейскому петуху. Подобных примеров можно было бы выписать из «Губернских очерков» несколько десятков. Как особо любопытные случаи, отметим упоминание о Трезоре и чиновнике-пискаре, которые спустя почти тридцать лет станут героями сказок «Верный Трезор» и «Премудрый пискарь».
Еще более частое применение зооэпитетов к человеку наблюдается в цикле «Сатиры в прозе» (очерк «Клевета», 1861). Использованный в «Клевете» для эпизодического сравнения каплун годом позже озаглавил собою особый очерк, где весь сюжет построен на принципе сближения интеллигентов, равнодушных к практическим задачам общественной борьбы, с каплуном-птицей. Полемизируя с сотрудниками журнала «Эпоха», издававшегося братьями Достоевскими, Салтыков заключил свою статью «Литературные мелочи» (1864) памфлетом «Стрижи», который явился первым по времени опытом сатирика, последовательно выполненным в «орнитологической» форме.
Использование образов животного мира становится в сатире Салтыкова особенно широким, начиная с «Признаков времени». В очерке этого цикла «Литературное положение» (1868), где публицисты-обыватели уподоблены зайцам, а поэты – соловьям в клетке, намечаются некоторые мотивы таких будущих сказок, как «Орел-меценат», «Здравомысленный заяц» и др.
Частота применения зоологических сравнений, их разнообразие и та свобода, с какой они включаются в характеристику социальных типов, свидетельствуют о том, что здесь мы имеем дело с одним из наиболее излюбленных и привычных ходов поэтической мысли сатирика.
Самое существо задач обличения психики представителей эксплуатирующих групп и классов закономерно подводило сатирика к зоологическим уподоблениям. Художественный эквивалент для помещика-мракобеса намечен в образе зверя. Он одичал, весь оброс волосами, «ходил же все больше на четвереньках<…> Но хвоста еще не приобрел» («Дикий помещик»). Пройдет еще некоторое время, и процесс оформления «хвостатого» героя завершится. В мае 1881 года в очерках «За рубежом» появится драматическая сцена «Торжествующая свинья», а в журнальную публикацию «Современной идиллии», где еще в декабре 1882 года читателям стала известна знаменитая «Сказка о ретивом начальнике», в январе 1883 года войдет «Злополучный пискарь». После этого в течение 1883–1886 годов Салтыковым будет написано четырнадцать сказок, населенных разнообразной фауной.
Дополним сказанное примерами из наблюдений, относящихся к творческой истории отдельных сказок.
«Медведь на воеводстве» (1884) – сатира на административные принципы самодержавия. Тема сказки восходит ко многим ранее созданным Салтыковым произведениям, и прежде всего к «Помпадурам и помпадуршам» и к «Истории одного города». В свою очередь, и художественный прием уподобления представителей помещичьего класса медведю возникает довольно рано. Так, в рассказе 1863 года «Деревенская тишь» помещик Сидоров видит себя во сне превратившимся в медведя и испытывает удовольствие от того, что в этом новообретенном зверином образе торжествует физическую победу над своим непокорным слугой Ванькой. «Дикий помещик» в одноименной сказке 1869 года, оказавшись без мужиков, звереет, приобретает ухватки и облик медведя. В рассказе того же года «Испорченные дети» есть упоминание о «принце Шармане, обращенном в медведя злым волшебником». Примерка медвежьего костюма к соответствующим социальным типам завершилась к 1884 году созданием сказки «Медведь на воеводстве», где царские сановники преобразованы в сказочных медведей, свирепствующих в лесных трущобах.
«Карась-идеалист» – еще более наглядный пример синтеза идейно-художественных мотивов, ранее встречавшихся в целом ряде произведений Салтыкова. В них, с одной стороны, неоднократно появляются образы одиночек-«правдоискателей», отважно пытающихся склонить жестоких правителей к сострадательности и добродетели и трагически погибающих (общественный ходок Евсеич в «Истории одного города», Андрей Курганов в «Пошехонских рассказах» и др.). Сказка «Карась-идеалист» продолжила этот трагический мотив наивного правдоискательства и явилась аккордом в разоблачении утопических надежд на умиротворение хищников и деспотов.
С другой стороны, изображая социальные антагонизмы, Салтыков часто прибегал к уподоблению враждующих лагерей прожорливым щукам и дремлющим в неведении карасям; напоминал пословицу: «На то и щука в море, чтобы карась не дремал», и временами воплощал идею этой пословицы в образные картины. «Горе «карасям», дремлющим в неведении, что провиденциальное их назначение заключается в том, чтоб служить кормом для щук, наполняющих омут жизненных основ!» («Благонамеренные речи»; «Кандидат в столпы», 1874). В подобных эпизодах вызревала идейно-образная система сказки о трагическом столкновении карася со щукой.
Устойчивость мотивов, подводящих к этой сказке, свидетельствует, что ситуация, представленная в ней, воплотила идею, давно и глубоко волновавшую писателя. Но, конечно, сказка «Карась-идеалист» является не только итогом длительных наблюдений и раздумий писателя. Для уяснения смысла сказки еще большее значение имеют условия времени ее появления, яркий отпечаток которых она несет на себе. В обстановке правительственной реакции 80-х годов образ прожорливой щуки, давно уже вошедший в арсенал изобразительных средств сатирика, оказался как никогда уместным и эффективным.
Процесс формирования идейных мотивов и поэтической формы сказок «Медведь на воеводстве» и «Карась-идеалист» характерен в известной мере и для многих других салтыковских сказок. Сами задачи сатирической типизации диктовали привнесение в человеческие образы тех или иных зоологических оттенков. Появлялись соответствующие эпитеты и сравнения с животными, возникали отдельные эпизоды, сцены, вставные сказки и, наконец, обособленные сказки в форме животного эпоса. Это не означает, что сказки явились лишь следствием внутреннего развития определенных сюжетных и идейных мотивов. Сами эти мотивы повторялись, варьировались, развивались, обогащались именно в силу того, что в сознании писателя наслаивались все новые и новые впечатления от фактов реальной действительности, не позволявшие мотивам замереть, побуждавшие писателя двигать найденную художественную форму до ее полного завершения.
Появление целой книги сказок в первой половине 80-х годов объясняется, однако, не только тем, что к этому времени Салтыков овладел жанром сказки. В обстановке правительственной реакции сказочная фантастика в какой-то мере служила средством художественной «конспирации» для идейно-политических замыслов писателя, формально затрудняла применение к ним буквы цензурного устава. Приближение формы сатирических произведений к народной сказке открывало также писателю путь к более широкой читательской аудитории. Поэтому в течение нескольких лет Салтыков с увлечением работает над сказками. В эту форму, наиболее доступную народным массам и любимую ими, он как бы переливает все идейно-тематическое богатство своей сатиры и, таким образом, создает своеобразную малую сатирическую энциклопедию для народа
II
По широте затронутых вопросов и обозрения социальных типов книга сказок занимает первое место в наследии Салтыкова и представляет собою как бы художественный синтез творчества писателя.
Жизнь русского общества второй половины XIX века запечатлена в салтыковских сказках во множестве картин, миниатюрных по объему, но огромных по своему идейному содержанию. В богатейшей галерее типических образов, исполненных высокого художественного совершенства и глубокого смысла, Салтыков воспроизвел всю социальную анатомию общества, коснулся всех основных классов и социальных группировок – дворянства, буржуазии, бюрократии, интеллигенции, тружеников деревни и города, затронул множество социальных, политических, идеологических и моральных проблем, широко представил и глубоко осветил всевозможные течения и оттенки общественной мысли – от реакционных до социалистических.
Самый общий и основной смысл произведений сказочного цикла заключается в развитии идеи непримиримости социальных противоречий в эксплуататорском обществе, в развенчании всякого рода иллюзорных надежд на достижение социальной гармонии помимо активной борьбы с господствующим режимом, в стремлении поднять самосознание угнетенных и пробудить в них веру в собственные силы, в пропаганде социалистических идеалов и необходимости общенародной борьбы за их грядущее торжество.
В сказке «Медведь на воеводстве» самодержавная Россия символизирована в образе леса, и днем и ночью гремевшего «миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие – победный клик». Эти слова могли бы быть поставлены эпиграфом ко всему сказочному циклу и служить в качестве идейной экспозиции к картинам, рисующим жизнь классов и социальных групп в состоянии непрекращающейся междоусобной войны.
В сложном идейном содержании сказок Салтыкова можно выделить четыре основные темы: сатира на правительственные верхи самодержавия и на эксплуататорские классы, обличение поведения и психологии обывательски настроенных кругов общества, изображение жизни народных масс в царской России, разоблачение морали собственников-хищников и пропаганда социалистического идеала и новой нравственности. Но, конечно, строгое тематическое разграничение салтыковских сказок провести невозможно, и в этом нет надобности. Обычно одна и та же сказка наряду со своей главной темой затрагивает и другие. Так, почти в каждой сказке писатель касается жизнн народа, противопоставляя ее жизни привилегированных слоев общества.
Резкостью сатирического нападения непосредственно на деспотизм самодержавия выделяются три сказки: «Медведь на воеводстве», «Орел-меценат» и «Богатырь». В первой из них сатирик издевательски высмеял административные принципы, а во второй – псевдопросветительскую практику самодержавия, в третьей же, своеобразно повторяя тему «Истории одного города», заклеймил презрением царизм вообще, уподобив его гниющему трупу мнимого богатыря.
Карающий смех Салтыкова не оставлял в покое представителей массового хищничества – дворянство и буржуазию, действовавших под покровительством правящей политической верхушки и в союзе с нею. Они выступают в сказках то в обычном социальном облике помещика («Дикий помещик»), генерала («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), купца («Верный Трезор»), кулака («Соседи»), то – и это чаще – в образах волков, лисиц, щук, ястребов и т. д.
Салтыков воссоздает полную социального драматизма картину общества, раздираемого антагонистическими противоречиями, высмеивает лицемерие разного рода прекраснодушных апологетов насилия и «разбоя» – историков, публицистов, поэтов, с восхищением писавших об актах великодушия «хищников». Один волк обещал помиловать зайца («Самоотверженный заяц»), другой волк однажды отпустил ягненка («Бедный волк»), орел простил мышь («Орел-меценат»), добрая барыня подала погорельцам милостыню, а священник обещал им счастливую загробную жизнь («Деревенский пожар»). Сатирик ниспровергает все эти фальшивые панегирики хищникам, усыпляющие бдительность их жертв. Разоблачая ложь о великодушии и красоте «орлов», он говорит, что «орлы суть орлы, только и всего. Они хищны, плотоядны <…> хлебосольством не занимаются, но разбойничают, а в свободное от разбоя время дремлют».
В 80-е годы мутная волна реакции захватила интеллигенцию, средние, разночинные слои общества, породив настроения страха, упадничества, соглашательства, ренегатства. Поведение и психология «среднего человека», запуганного правительственными преследованиями, нашли в зеркале салтыковских сказок сатирическое отражение в образах «премудрого пискаря», «самоотверженного зайца», «здравомысленного зайца», «вяленой воблы», российского «либерала».
В «Премудром пискаре» сатирик выставил на публичный позор малодушие той части интеллигенции, которая в годы политической реакции поддалась настроениям постыдной паники. Изображением жалкой участи обезумевшего от страха героя сказки, пожизненно замуровавшего себя в темную нору, сатирик высказал свое предостережение и презрение всем тем, кто, покоряясь инстинкту самосохранения, уходил от активной общественной борьбы в узкий мир личных интересов.
В сказке «Самоотверженный заяц», написанной одновременно с «Премудрым пискарем», Салтыков изобличал другую сторону рабской психологии – покорность и иллюзорные надежды на милосердие хищников, воспитанные в массах веками классового гнета и возведенные на степень добродетели. В самоотверженном зайце повиновение пересиливает инстинкт самосохранения. Заглавие сказки с удивительной точностью очерчивает ее смысл. Слово заяц, которое всегда в переносном смысле служит синонимом трусости, дано в неожиданном сочетании с эпитетом самоотверженный. Самоотверженная трусость! Уже в одном этом заглавном выражении Салтыков проникновенно постиг противоречивость психологии подневольной личности, извращенность человеческих свойств в обществе, основанном на насилии.
С глубокой горечью показывал Салтыков в сказке о самоотверженном зайце, что волки еще могут верить в покорность зайцев, что рабские привычки еще сильны в массе. Но должны ли зайцы верить волкам? Помилует ли волк? Могут ли, способны ли вообще волки миловать зайцев?
На этот вопрос писатель ответил отрицательно сказкой «Бедный волк», показав в ней, что «волк всего менее доступен великодушию». Социальный смысл этого иносказания заключается в доказательстве детерминированности поведения эксплуататоров «порядком вещей». Медведь, убедившись в том, что волк не может прожить без разбоя, урезонивал его: «Да ты бы, – говорит, – хоть полегче, что ли…»
Рационализаторская идея о регулировании волчьих аппетитов всецело овладела «здравомысленным зайцем», героем сказки того же названия. В ней высмеиваются попытки теоретического оправдания рабской «заячьей» покорности, либеральные рецепты приспособления к режиму насилия, философия умиротворения социальных интересов. Трагическое положение труженика герой сказки возвел в особую философию обреченности и жертвенности. Убежденный в том, что волки зайцев «есть не перестанут», здравомысленный «филозо́ф» выработал соответствующий своему пониманию идеал усовершенствования жизни, который сводился к проекту более рационального поедания зайцев (чтоб не всех сразу, а поочередно).
Сказка о «здравомысленном зайце» и предшествующая ей сказка о «самоотверженном зайце», взятые вместе, исчерпывают сатирическую обрисовку «заячьей» психологии как в ее практическом, так и теоретическом проявлении. В первом случае речь идет о холопской психологии несознательного раба, во втором – об извращенном сознании, выработавшем вредную холопскую тактику приспособления к режиму насилия. Поэтому к «здравомысленному зайцу» сатирик отнесся более сурово.
Если идеология «здравомысленного зайца» оформляет в особую социальную философию и теорию поведение «самоотверженных зайцев», то «вяленая вобла» одноименной сказки выполняет такую же роль относительно житейской практики «премудрых пискарей». Проповедью идеала умеренности и аккуратности во имя шкурного самосохранения, своими спасительными рецептами – «тише едешь, дальше будешь», «уши выше лба не растут», «ты никого не тронешь, и тебя никто не тронет» – вобла оправдывает и прославляет низменное существование «премудрых пискарей», которые, «по милости ее советов, неискалеченными остались», и тем самым вызывает их восхищение.
Мораль «вяленой воблы» обобщает характерные признаки общественной реакции 80-х годов. Процесс «вяления», омертвления и оподления душ, покорившихся злу и насилию, начался раньше, но эпоха реакции «усыновила» воблу и дала ей «широкий простор для применений». Пошлые призывы воблы потому так и пришлись ко времени, что они помогали людям, утратившим гражданское достоинство, «нынешний день пережить, а об завтрашнем – не загадывать».
Трагикомедия либерализма, представленная в «Здравомысленном зайце» и «Вяленой вобле», нашла великолепное завершение в сатире «Либерал». Сказка замечательна не только тем, что в истории ее героя, легко скатившегося от проповеди «идеала» к «подлости», остроумно олицетворена эволюция русского буржуазного либерализма, в полной мере раскрывшаяся в последующее время, в период революционных схваток 1905–1917 годов. В ней рельефно раскрыта психология ренегатства вообще, вся та система софизмов, которыми отступники пытаются оправдать свои действия и в собственном сознании и в общественном мнении.
Салтыков всегда проявлял непримиримость к тем трусливым либералам, которые маскировали свои жалкие общественные претензии громкими словами. Он не испытывал к ним другого чувства, кроме открытого презрения, выражавшегося нередко (как в «Вяленой вобле» и «Либерале») в формах сатирического гротеска. Из этого, однако, не следует заключать, что таково было вообще отношение Салтыкова к российскому либерализму. Последний в своих лучших проявлениях в 80-е годы был еще действенной силой общедемократического движения, и Салтыков, понимая это, не игнорировал наличия в либерализме честных, хотя и ограниченных в своих программных требованиях деятелей и сближался в ряде вопросов с ними. Такое отношение к либеральной интеллигенции, включающее элементы и критики и солидарности, достаточно определенно проявилось, например, в «Письмах к тетеньке». Еще более сложным было отношение Салтыкова к тем честным наивным мечтателям, представителем которых является заглавный герой знаменитой сказки «Карась-идеалист». Как искренний и самоотверженный поборник социального равенства, карась-идеалист выступает выразителем общественных идеалов самого Салтыкова и вообще передовой части русской интеллигенции – идеалов, сильно окрашенных в тона утопического социализма. Но наивная вера карася в «бескровное преуспеяние», в возможность достижения социальной гармонии путем одного морального перевоспитания хищников, обрекает на неминуемый провал все его высокие мечтания, а его самого на гибель. Хищники не милуют своих жертв и не внемлют их призывам к великодушию. Волк не тронулся самоотверженностью зайца, щука – карасиным призывом к добродетели. Гибнут все, кто пытался, избегая борьбы, спрятаться от неумолимого врага или умиротворить его, – гибнут и премудрый пискарь, и самоотверженный заяц, и его здравомысленный собрат, и вяленая вобла, и карась-идеалист. Все меры морального воздействия на хищников, все апелляции к их совести остаются тщетными. Ни рецепты «здравомысленных зайцев» из либерального лагеря о рационализации волчьего разбоя, ни «карасиные» идеи о возможности «бескровного преуспеяния» на путях к социальной гармонии не приводят к ожидаемым результатам.
Беспощадным обнажением непримиримости социальных противоречий, изобличением идеологии и тактики сожительства с реакцией, высмеиванием наивной веры простаков в великодушие хищников салтыковские сказки подводили читателя к осознанию необходимости и неизбежности социальной революции.
«Карася-идеалиста» художник И. Н. Крамской справедливо назвал «высокой трагедией». Сущность трагизма, запечатленного в сказке, – в незнании прогрессивной интеллигенцией истинных путей борьбы со злом при ясном понимании необходимости такой борьбы. Эта главная трагедия – трагедия тщетности идейных исканий – осложнена в судьбе карася-идеалиста, проглоченного щукой, как и в судьбе некоторых других героев маленьких салтыковских комедий, заканчивающихся кровавой развязкой («Премудрый пискарь», «Самоотверженный заяц», «Здравомысленный заяц»), не столь высоким, но более чувствительным трагизмом жестокого времени, обрекавшего на гибель поборников социальной справедливости. На них лежит трагический отблеск эпохи Александра III, ознаменовавшейся свирепым правительственным террором, разгромом народничества, полицейскими преследованиями интеллигенции.
Наибольшим драматизмом отмечены те страницы салтыковских сказок, где рисуются картины массового пореформенного разорения русского крестьянства, изнывавшего под тройным ярмом – чиновников, помещиков и буржуазии. Здесь рассказано о беспросветном труде, страданиях, сокровенных думах народа («Коняга», «Деревенский пожар», «Путем-дорогою»), о его вековой рабской покорности («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), о его тщетных попытках найти правду и защиту в правящих верхах («Ворон-челобитчик»), о стихийных взрывах его негодования против угнетателей («Медведь на воеводстве», «Бедный волк») и т. д. Через все эти изумительные по своей правдивости, лаконичности и яркости зарисовки крестьянской жизни проходит мотив поистине страдальческой любви писателя-гуманиста к народу. И даже картины природы запечатлели в себе великую скорбь о крестьянской России, задавленной грозной кабалой. На темном фоне ночи взор автора улавливает прежде всего «траурные точки деревень», «безмолвствующий проселок», многострадальные массы людей «серых, замученных жизнью и нищетою, людей с истерзанными сердцами и поникшими долу головами» («Христова ночь»).
Источником постоянных и мучительных раздумий писателя служил поразительный контраст между сильными и слабыми сторонами русского крестьянства. Проявляя беспримерный героизм в труде и способность превозмочь любые трудности жизни, крестьянство вместе с тем безропотно, покорно терпело своих притеснителей, пассивно переносило гнет, фаталистически надеясь на какую-то внешнюю помощь, питая наивную веру в пришествие добрых начальников.
С горькой иронией изобразил Салтыков рабскую покорность крестьянства в «Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил». Громаднейший мужичина, мастер на все руки, перед протестом которого, если бы он был на это способен, не устояли бы генералы, безропотно подчиняется тунеядцам. Дал им по десятку яблок, а себе взял «одно, кислое». Сам же веревку свил, чтобы генералы держали его ночью на привязи. Да еще благодарен был генералам за то, что они «мужицким его трудом не гнушалися». Трудно себе представить более рельефное изображение силы и слабости русского крестьянства в эпоху самодержавия.
Никогда не утихавшая боль писателя-демократа за русского мужика, вся горечь его раздумий о судьбах своего народа, родной страны сконцентрировалась в тесных границах сказки «Коняга» и высказалась в жгучих словах, волнующих образах и исполненных высокой поэтичности картинах. В сказке, от начала до конца ее, звучит трагическая нота, вся сказка пропитана чувством тревоги гуманиста за судьбу подневольного труженика и чувством гнева писателя против идеологов социального неравенства. Примечательно, что в сказке крестьянство представлено и непосредственно в образе мужика, и в параллельном образе – Коняги. Человеческий образ казался Салтыкову недостаточным для того, чтобы воспроизвести всю ту скорбную картину каторжного труда и безответных страданий, которую являла собою жизнь крестьянства при царизме. Художник искал более выразительного образа – и нашел его в Коняге, «замученном, побитом, узкогрудом, с выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами». Коняга – символ силы народной и в то же время символ забитости, вековой несознательности. Коняга, как и мужик в сказке о двух генералах, – это громадина, не осознавшая своей мощи и причин своего страдальческого положения, это – «не умирающая, не расчленимая и не истребимая», но плененная сила.
Где выход из плена? Салтыков мучительно ищет ответа, но эти поиски не дают утешительных результатов. Как глубокий и трезвый мыслитель, он не верил в возможность осуществления социальной гармонии без активной борьбы. Участие широких масс в освободительном движении он считал решающим фактором коренных общественных преобразований. Но в мировоззрении Салтыкова, которое было ограничено кругом идей крестьянского демократа-социалиста, представление о массовой преобразующей силе связывалось прежде всего с крестьянством. В то же время исторический опыт внушал Салтыкову сомнения относительно способности крестьянства к самостоятельной организованной и сознательной борьбе. Отсутствие близкой перспективы вызволения мужика из вековечного «плена» явилось причиной тех глубоких идейных переживаний и скорбных настроений писателя, которые отразились в сказке о многострадальном бессловесном Коняге.
Эта сказка, как и сказка-элегия «Приключение с Крамольниковым», свидетельствует, что в 80-е годы в мировоззрении Салтыкова назревали серьезные перемены. Он по-прежнему оставался социалистом-утопистом – и в то же время обострялось его критическое отношение к теориям утопического социализма. Он оставался крестьянским демократом – и вместе с тем усиливались его сомнения в способности крестьянства стать организованной общественной силой. Он был сторонником «мирных», легальных способов социально-политических преобразований – и все более убеждался, что в условиях самодержавной России они не оправдывают надежд.
Идейные тревоги, пережитые Салтыковым в 80-е годы, М. С. Ольминский не без основания определил как «трагедию переходного момента от утопического к научному социализму». До понимания исторической роли рабочего класса он не дошел, закончив свою литературную деятельность в преддверии пролетарского этапа освободительного движения.
Главной причиной долготерпения угнетенных масс Салтыков как просветитель-демократ считал отсутствие у них политической сознательности, понимания своего значения как общественной силы. Воссоздавая в «Сказках» картину крестьянских бедствий, он последовательно проводил идею о необходимости противопоставить эксплуататорам мощь народную. Он настойчиво внушал «замученному Коняге» и «измалодушничавшему воронью» («Ворон-челобитчик»), запуганным и доверчивым «людишкам» («Богатырь»), что их притеснители – жестоки, но не столь могущественны, как это представляется устрашенному сознанию. Он стремился поднять сознание масс до уровня их исторического призвания, вооружить их мужеством и верой в свои дремлющие силы, разбудить их огромную потенциальную энергию для коллективной самозащиты и активной освободительной борьбы.
Салтыков не разделял мелкобуржуазных концепций о возможности достижения социального идеала только путем морального исправления эксплуататоров. В понимании причин социального зла и путей его искоренения он не придавал моральному фактору решающего значения и не связывал с ним далеко идущих надежд. Вместе с тем он не преуменьшал огромного значения нравственности – стыда и совести – как действенного начала в общественной борьбе. И в этом смысле он может быть назван великим моралистом. Не чужда была ему и мысль о воздействии на «эмбрион стыдливости» в людях привилегированной верхушки общества. Поэтому наряду с политическими и социальными проблемами он так или иначе постоянно касался в своем творчестве и проблем моральных. В частности, среди его сказок есть такие, которые посвящены преимущественно осмеянию и отрицанию морали эксплуататоров. Это – «Пропала совесть», «Добродетели и Пороки», «Дурак», «Баран-непомнящий», «Христова ночь», «Рождественская сказка», «Приключение с Крамольниковым».
Первые три из перечисленных сказок – сатира на исторически изжившие себя моральные принципы привилегированных классов. Писатель показывает полное извращение всех нравственных категорий в паразитических слоях общества. Здесь совесть превращена в «негодную тряпицу», от которой каждый стремится поскорее избавиться («Пропала совесть»). Здесь добродетели ловко уживаются с пороками на почве лицемерия («Добродетели и Пороки»). Здесь все подлинно высокие человеческие достоинства признаются ненормальными, опасными и подвергаются жестокому гонению («Дурак»).
Давно занимавшая творческое воображение Салтыкова и оставшаяся неосуществленной мысль о создании произведения (под названием «Паршивый»), героем которого должен был бы явиться самоотверженный поборник социальной справедливости, революционер типа Чернышевского или Петрашевского, – эта мысль нашла свое частичное претворение в сказке «Дурак». В ней представлена свободная от всех нравственных пороков привилегированного общества личность гуманиста – правда, не в образе революционера, а в опрощенном, соответственно народной сказке, образе прирожденного крестьянского «праведника», который «не понимал» и потому не признавал никаких требований официального морального кодекса. Разумеется, жизнь одинокого протестанта, взгляды и поступки которого находились в непримиримом конфликте с господствующей средой, должна была закончиться трагически. Финальный эпизод сказки – внезапное исчезновение, а затем, по прошествии многих лет, возвращение измученного Иванушки – намекает на административную кару, постигшую героя. Такова была участь многих «справедливых людей» из народа, и Салтыков своей сказкой выражал им сочувствие.
Как и в сказке «Дурак», любовь к ближнему в ее социалистической трактовке – основной мотив «Христовой ночи» и «Рождественской сказки». Мотивом любви к ближнему и «религиозной» формой его художественного воплощения эти два произведения Салтыкова больше всего напоминают народные рассказы и сказки Льва Толстого. Однако Толстой и Салтыков расходятся в своем понимании способов служения ближнему. Если первый полагал, что моральное самоусовершенствование человека, чисто нравственное проявление любви к ближнему, христианское смирение и всепрощение уже сами по себе достигают цели, ведут в конечном счете к коренному преобразованию всей общественной жизни, то Салтыков противопоставил толстовской проповеди нравственного перевоспитания социальных верхов идею активного протеста. Об идейных расхождениях двух великих современников в трактовке моральных проблем свидетельствует, в частности, такой факт. Салтыков, идя навстречу сделанному ему Толстым предложению, послал в марте 1887 года пять сказок в «Посредник». Ознакомившись с ними, Чертков писал Толстому 19 марта 1887 гада, что в каждой из сказок «есть что-нибудь прямо противоположное нашему духу; но когда указываешь на это, то он <Салтыков> говорит, что всю вещь написал именно для этого места, и никак не соглашается на пропуск». Из свидетельств Черткова известно также, что особенное внимание Толстого обратила на себя «Рождественская сказка». Но и она, по словам Черткова, вызывала у него противоречивое чувство. С одной стороны, он нашел ее «изумительной» и хотел бы издать ее в «Посреднике», с другой – будто бы отказался от этою ввиду «нехристианского» конца.
Внести сознание в народные массы, вдохновить их на борьбу за свои права, пробудить в них понимание своего исторического значения, осветить им светом демократического и социалистического идеала путь движения к будущему – в этом состоит основной идейный смысл «Сказок» и вообще всей литературной деятельности Салтыкова, и к этому он неутомимо призывал своих современников из лагеря передовой интеллигенции. И какие бы сомнения и огорчения ни переживал писатель относительно пассивности народной массы в настоящем, он никогда не утрачивал веры в пробуждение ее сознательной активности, в ее решающую роль, в ее конечное, может быть, как ему казалось в 80-е годы, очень отдаленное торжество.
Назад: Пестрые письма*
Дальше: Примечания