VII
Разговор
– Ну, что ж, говорил? – спросил однажды Иван Павлыч Мишку, которому, как читателю известно, было поручено подойти к Порфирьевым с заднего крыльца.
– Говорил-с.
– Ну, что ж?
– Не дело они, сударь, болтают. Надо, говорят, еще посмотреть, получит ли барин место, да какое еще, мол, у него состояние.
– Кто ж это говорил?
– Сама барыня в кухню выбегала… Ну, я говорю: состояние, говорю, хорошее, в Костромской губернии полтораста душ, земля больше чернозем и леса, говорю, большие…
– Что ж она?
– Надо, говорит, подумать; пущай, говорит, барин покамест так ездит.
– Ну, а насчет приданого узнал?
– А приданое, говорит: тридцать тысяч в руки, а потом, коли будет зять ласков, так смотря по силе возможности.
– Гм… ласков!.. Ступай!
«А это, черт возьми, скверно!.. Ласков!.. Что ж это, наконец, такое будет?.. Гм… ласков! не на коленях же, черта с два, перед тобою стоять!.. А ведь этак, пожалуй, и не поправишь обстоятельств!
Уж не отретироваться ли заблаговременно?.. Гм… да приударить этак по купеческой части?.. Тридцать тысяч!.. да нет, врешь ты, подлец! ты вот заиндевел здесь в мурье, да и думаешь, что на твои тридцать тысяч так сейчас и полезут!.. Ведь это, брат, не с Махоркиным дело иметь… Махоркин-то вот в медвежьей шапке даже летом ходит, ну, а я… я, брат, сам с усам – вот!
Что бы это, однако ж, за штука этот Махоркин? Неужели соперник?., да нет, не может этого быть! Ну, а если? ну, если да она, под видом скромности, уж имеет с ним тайные отношения?.. то есть, не то чтобы тово, а так коман ву порте ву, «Я вечор в саду, младешенька, гуляла»… А не дурна она, черт возьми! этакую женку, я вам скажу, всякий возьмет за себя с удовольствием! Кругленькая, сочненькая, рассыпчатая, с перевальцем, так и катится, так и катится… нет, черт побери, не надо упускать такой случай… или пан, или пропал, нынче или никогда – вот я как скажу!
И что делает этот скотина Сыромятников? нет, да и нет на письмо ответа! Из-за его подлейшей лености, может быть, люди тут погибают, а ему ничего: спит, чай, задравши ноги, или расчесывает собачку Каролины Карловны! И ведь нет же стрелы небесной для такого лентяя!
Однако она сказала: пускай ездит; стало быть, не все еще погибло! Кто знает, может быть, с божьею помощью, мне и удастся этот куш сорвать… может быть, я вот теперь и опасаюсь и беспокоюсь, а она в эту самую минуту мечтает обо мне и говорит своей maman: «Jean или никто!..» О, моя радость!
Может быть, в эту самую минуту, все уж у них решено, и мне остается только сделать формальное признание… Следовательно, все это еще очень недурно, и, следовательно, горевать и беспокоиться тут не о чем… эй, Мишка! водки!.. buvons, chantons et… aimons!»
Кончивши этот монолог, Иван Павлыч действительно стал в позицию и проканканировал несколько туров по комнате.
Надо сказать, что Вологжанин уже переехал из гостиницы и обитал в наемной квартире, состоявшей из четырех небольших комнат. Квартиру эту он немедленно украсил прекрасною мебелью и разными изящными безделками, как-то: настоящей бронзовою лампой, несколькими подсвечниками под бронзу, пресс-папье, на котором грациозно раскинулась борзая собака, и чернильницей, состоявшей из легавой собаки с коромыслом в пасти, на котором с одной стороны была повешена чернильница, а с другой – песочница. Все это было очень мило. К счастью его, в это время приехал в Крутогорск жид с картинами, и Иван Павлыч, как человек с развитым вкусом, поспешил удовлетворить врожденной ему потребности изящного. Он купил с десяток картин, изображающих исключительно дам в различных обстоятельствах жизни. У одной, например, была спущена с плеча рубашка, и внизу подписано: «Naïveté», другая раскинулась на диване, тоже весьма мало одетая, и внизу было подписано: «Viens», третья была изображена спящею в самой грациозной и непринужденной позе, и внизу было подписано: «La belle endormie» и т. д. Но сверх этих картин, которыми он украсил стены своей квартиры, было куплено им и еще несколько других, которые он показывал только самым коротким приятелям, а так как я, пишущий эти строки, не имел удовольствия пользоваться его доверенностью, то, к величайшему огорчению моему, не могу сообщить читателю никаких сведений по этой части. Итак, повторяю, все было очень мило, и Порфирий Петрович, приглашенный Вологжаниным на новоселье, осмотрел всё очень внимательно, крепко пожал хозяину руку и сказал:
– Очень приятно! я думаю, вам не дешево стало?
– Помилуйте, что ж это может стоить? Конечно, оно не дешево, но я могу… Нет, если б вы были у меня в костромской деревне! я туда перевез всю мебель, все вещи из петербургской своей квартиры.
– Очень приятно! – сказал снова Порфирий Петрович и при этом крякнул и искоса посмотрел на ломберный стол, что означало, что не мешало бы, дескать, теперь отдохнуть за вистиком.
Но возвращаюсь к прерванному рассказу.
Едва успел выпить Вологжанин поданную ему рюмку водки и проканканировать в последний раз, как в дверях комнаты показался Махоркин. Павел Семеныч остановился, скрестил руки на груди и, не снимая с головы фуражки, обвел грустным взглядом комнату.
– С кем я имею честь говорить? – спросил Вологжанин, несколько струсив и притворяясь, что не знает Махоркина.
В это же самое время он мысленно восклицал:
«Где же этот скотина Мишка! хоть бы он тут на всякий случай стоял!»
– Махоркин, – отвечал капитан, грустно покручивая усы.
– Очень рад-с… сделайте одолжение… не прикажете ли водки? эй, Мишка!
Махоркин, однако ж, молчал. Он все продолжал осматривать комнату; потом, не говоря ни слова, отправился в другую, которую тоже осмотрел, потом в третью и, наконец, в четвертую, где была спальня Вологжанина. В каждой комнате он на несколько времени останавливался, как будто соображая что-то, и наконец воротился тем же путем в первую комнату и сел на стул.
– Я люблю ее! – сказал он после нескольких минут размышления.
– Про кого вы изволите говорить? – спросил Вологжанин.
– И никому овладеть ее сердцем не позволю! – отвечал капитан.
– Мишка! подай водки!
– Благодарю! стакан квасу – и ничего больше! – возразил капитан.
Последовало несколько минут молчания.
– И она меня любит! скрывает, но любит… это верно! – продолжал капитан.
– Какая сегодня прекрасная погода! – прервал Иван Павлыч, – представьте, я был у генерала и…
Но тут Вологжанин заикнулся, потому что никак не мог вдруг изобрести, кого встретил или что делал у генерала.
«Проклятый язык! – подумал он с досадою, – вот, как не нужно, всякую дичь порет, а где нужно, тут его и нет!»
– И если вы задумали отнять у меня мое сокровище, – сказал Махоркин, – то я – лев!
Он встал и, скрестивши на груди руки, начал ходить по комнате. Потом стал к притолоке, вынул из кармана карандаш и заметил им рост свой; исполнивши это, взял за плечи Вологжанина и подвел его под мерку: не оказывалось восьми вершков. Результат этот, казалось, удовлетворил его, потому что он одну руку заложил за спину, а другою молча, но презрительно помахал пред самым носом Вологжанина, как бы желая сказать ему: «Ну, куда ж ты, жалкий человек, лезешь!»
Иван Павлыч ужасно покраснел и тогда же дал в душе своей обет, если испытание кончится благополучно, испороть Мишку беспримерным в истории образом за то, что смел пустить Махоркина в квартиру.
– Вы, конечно, сегодня гуляли, капитан? – спросил он, стараясь улыбнуться.
– Нет еще, – отвечал Махоркин, – но повторяю, что если будет продолжение замыслов, то я сотру того человека в табак и вынюхаю!.. дда, вынюхаю!
«Господи! да что ж это такое будет? Мишка, где же ты, ракальон ты этакой?» – вопиял мысленно Вологжанин.
– Да, и вынюхаю! и никто не узнает!
С этим словом Махоркин подошел к Ивану Павлычу, расстегнул сюртук свой и обнажил грудь, на которой рос дремучий бор волос.
– Ты это видишь? – сказал он, – это сила! это Самсон! Следственно, ты предуведомлен!
Павел Семеныч повернулся и медленными шагами вышел из комнаты.
– Уф! – крикнул во всю мочь Вологжанин, как только получил возможность овладеть своими чувствами.