I
Старость не радость: и пришибить некому, и умереть не хочется.
Вечер. Сальная свеча сомнительно и тускло горит в надломанном медном подсвечнике; в комнате темно и холодно; тоскливо и мерно дребезжит в окна дождь; с улицы долетает какой-то странный, смешанный звук, как будто жужжание несносного комара… Не разберешь, что это такое: далекий ли гул многолюдного города, не устающего от забот даже в поздний вечерний час, вздох ли это бедных странников моря житейского, для которых не припасено в этом мире пухового изголовья, или же просто-напросто шлепанье крупных капель дождя о крыши домов… Господи! один этот звук может иссосать сердце тоскою!
В комнате темно и холодно; на некрашеной деревянной кровати, покрытой затасканною, почти побелевшею серою шинелью, лежит длинный и исхудалый старик, которого лицо нам как будто знакомо. Да, вот те самые длинные и седые усы, составлявшие некогда гордость и украшение Белобородовского гусарского полка; вот те серые глаза, которых проницательный взор наводил трепет и уныние на сердца слабонервных жидов; вот и ястребиный нос – несомненное доказательство, что обладатель его должен принадлежать к породе хищников… Нет сомнения, это он… это Живновский!
Да, это Живновский… но как он исхудал и переменился! Он все еще без умолку говорит, но какая разница против прежнего! Прежде голос вылетал из его груди подобно звуку трубному и всецело господствовал над окрестностью; нынче… нынче это какой-то странный шепот, едва слышный даже для Рогожкина, который смиренно сидит у его изголовья. Живновский умирает; он охотно и даже довольно весело переносил все потасовки судьбы, все невзгоды жизни, но наконец налитая желчью чаша переполнилась; спина покоробилась под ударами, и силы не выдержали. Коли хотите, нравственно он по-прежнему бодр; он по-прежнему далек от отчаяния, по-прежнему ждет чего-то такого, что, несомненно, долженствует в скором времени случиться и вследствие чего он из ничтожества будет вознесен на верх славы и величия; но физически он устал. Он столько в свою жизнь искупил на базарах овса и сена, по поручению крутогорских купцов, столько истоптал сапогов, бегая в аптеку и назад по поручению различных благодетелей; в стольких пожарах принимал живейшее участие, что, наконец, сломился под тяжестью своей собственной деятельности.
– Да, брат, – говорит он Рогожкину, – умаялся я, шибко умаялся… могу сказать, послужил на свой пай человечеству! Пятнадцать лет сряду не знал, что такое значит ночь без просыпу проспать – все кому-нибудь да послужишь! Не знал, какое такое слово «перина» на русском языке называется – все на войлоке, а не ровен час и на досках… Да, брат, пора, пора мне на зимние квартиры… там, может, лучше делишки свои обделаю!
– Помилуйте, Петр Федорыч! какие еще ваши годы! Бог даст, еще поправитесь, да и опять в поход-с! – утешает Рогожкин.
– Нет, брат, не вывезла! не вывезла кривая! Конечно, кабы теперь подложить под нас этак мяконькую периночку, да сквозь пропустить стаканчик-другой Настоя Ерофеича… а что ты думаешь? воспрянул бы, дружище, как перед богом, воспрянул бы…
Не унывай и духом ты воспрянь!
Эти, брат, стихи я сам в молодости сочинил, только конец, жалко, позабыл… Я, брат, на все руки был!
Живновский глубоко вздохнул; Рогожкин, как эхо, повторил этот вздох.
– Да, пожил-таки я! – продолжал Живновский, – грех на судьбу пожаловаться – пожил! На таких перинах сыпал, с такими князьями-графами компанию важивал, что всём этим здешним шалопаям, и во сне не привидится! Я, брат, человек случайный! мне бы вот с кем-нибудь, хоть на облучке, только до Петербурга доехать, а там я уж как дома! Я, брат, сыщу себе место… у меня и наружность такая, что всякий с удовольствием на службу меня примет! А что ты думаешь? небось не примет?
– Как не принять-с? кого же и принять, как не вас, Петр Федорыч!
– То-то, брат! я ведь знаю, что говорю! Вот я вычитал на днях в ведомостях, что князя Сергея Курлятева чем-то по комиссариатской части сделали…важный, чу, человек стал! А мы ведь с ним душа в душу жили: бывало, Сережка да Петька – только и слов! А какая, братец, скотина-то был, если б ты знал! Все, братец, и мысли-то у него какие-то поганые были… не то чтоб просто пожуировать, а все, знаешь, со злом! Ну, жиды – бог с ним! на то народ этот и создан, чтобы удовольствие доставлять, а то над своим же братом солдатом ведь наругается!.. Стало быть, стоит мне только явиться к нему да припомнить того-сего – ну, и дело с концом! Мне ведь и нужно-то не бог знает что: мне бы вот денежек с рубль, да бумажек с пуд, да золотца что-нибудь – я и спокоен… а комиссариатскую-то часть я знаю!
– Как вам не знать, Петр Федорыч!
– Я, брат, все знаю… я и по адъютантской, и по казначейской части служил… я и полицейским мог бы быть хорошим… счастья вот только мне нет, а то как бы мне еще не служить! Прогорел, брат, я в последнее время, куда как прогорел! Плохо нынче житье нашему брату: всё муки да науки пошли, совсем даже с толку мы сбились… В прежнее время я бы пожил еще, потому что тогда просто было! Прежде, я тебе вот как скажу: в поле, бывало, покажешься, так и там даже трава словно перед тобой стелется… вот каково было житье! А нынче и глядеть-то на нас не хотят, а где и приютят тебя, сирого, так именно озорства ради, по пословице: зовут да покличут, а потом и в нос потычут. Одни эти купчишки как надо мной надругались: так бы, кажется, и перегрыз им горло! Так нет, сударь, не перегрызешь! Желанье-то есть, да силы, брат, не хватает! Ну, и выходит, что они над тобой свою мужицкую фантазию разыгрывают, а ты стой да молчи… Горько! Свиньи, брат, они все! Того и не поймет, подлец, что и комар лошадь повалит, коли медведь подсобит, а я видал-таки на своем веку медведей-то!.. Конечно, кабы сделали меня городничим… надо думать, что разыграл бы в ту пору и я свою фантазию… дда! всем оркестром…
Живновский задумался, вынул одну руку из-под шинели и начал щипать ею усы; Рогожкин заботливо обдернул шинель со всех сторон.
– А впрочем, и то навряд ли! – продолжал Живновский, – не могу я долго зло в сердце держать! Я, брат, добрый… может, и погибаю от доброты! Конечно, спервоначалу я оборвал бы их… ну, то есть, так бы оборвал, что года три после того они у меня в затылках бы почесывали… Я, брат, не из корысти – мне что! я только вот поучить люблю, чтоб знала скверная кошка, чье мясо съела… И не то чтоб со злом, а просто так, чтоб субординацию соблюсти! Я русский человек, у меня сердце отходчивое! я, коли побил, так после того рюмочку поднесу, только будь ты мной доволен да не сердись на меня! И станем мы после того други-приятели еще пуще прежнего – вот, брат, я как!
– Это справедливо, Петр Федорыч!
– А ты бы как думал? Русский, брат, на это не сердится, что ты в лицо ему заглянул, только будь ты с ним ласков! Лицо что! лицо – рожа, и больше ничего!.. Эх, только бы вот поправиться мне, Петя, зажили бы мы с тобой! Я бы в Петербург скатал, место бы там себе сыскал… ну, и тебя бы тоже не забыл! Я тебя люблю, Петя, потому что ты не человек, а душа! И не забуду я тебя – это ты помни! Я буду с местом, и ты будешь с местом! а и не будет для тебя места, так все равно у меня будешь жить, советы мне подавать будешь – тебе ведь, я знаю, гражданская-то часть известна! и станешь на всем на готовом блаженствовать!.. Да для тебя это, пожалуй, еще лучше всякого места! Что в нем, в месте! только забота одна да ответственность, а выгоды – еще бабушка надвое сказала: либо есть, либо нет!
– Это точно, Петр Федорыч!
– То-то, брат! Так ты меня держись, я многое для тебя могу сделать… В жизни, брат, нужно тоже свою сноровку иметь: коли видишь, что человек в случае, так ты в него зубами вцепись, замри тут, а не выпускай! А коли видишь, что он из случая вышел – ну, можно маленько его и поотпустить! Только и тут все-таки сноровка нужна: ты поотпустить-то поотпусти, а спиной поворачивайся к нему не вдруг, а постепенно, чтобы не могли сказать посторонние, что вот, дескать, подлец, взял боженьку за ноженьку, да и об пол! Ты, брат, меня слушайся! я недаром сквозь медные трубы прошел, я сноровку-то эту знаю!
– Уж кого же и слушаться, как не вас, Петр Федорыч! Мы, можно сказать, ваши преданные…
Рогожкин хотел еще что-то сказать, но голос его внезапно оборвался. С одной стороны, ему так сладко улыбалась тихая и радостная перспектива, рисуемая Живновским, с другой же стороны, он не мог не подозревать, что этот вечер, быть может, последний, который он проводит с своим другом. Две слезинки выкатились из его глаз, и хотя он отвернулся, чтобы скрыть свою горесть, однако Живновский заметил ее.
– Что, брат, – сказал он, – видно, уж больно плоха стала, коли ты плачешь! Да, пришлось, видно, ноги протягивать! Жил, что называется, семь лет, нажил семь реп, да и тех нет… скверно! Оно хоть и не то чтоб очень страшно умирать, а и не весело – вот я как скажу! Эх, Петя! изжил я свой век… скверно изжил! Кабы не разбрасывал я зря своих дарований, так, может, она и о сю пору была бы в ходу, машина-то! Да и машинища-то какая – ты посмотри только! В восемьсот четырнадцатом году, как шли мы походом, смотрел нас генерал Кирхенлебендорф, царство ему небесное! Так он, сударь, даже удивился, как увидел меня! Так, братец, и заголосил: «В гвардию! кричит, непременно в гвардию!» И упекли бы меня туда, именно бы упекли, только я, брат, и руками и ногами уперся – так и не сдвинули! Ну, конечно, им лестно иметь у себя такого подчиненного, только и у меня ведь губа-то не дура: знаю я, каково у них там в гвардии!.. Так вот, брат, каково у меня тело было, что даже начальники дивились!
– Зачем же вы, Петр Федорыч, воспротивились? Вот теперь были бы, может, генералом-с!..
– Был бы, это ты правду говоришь, что был бы! У меня, брат, в дарованиях недостатка нет! Да что ты станешь делать: не могу! Не люблю, знаешь, этой женировки, люблю, чтоб вокруг меня просторно было, чтоб можно было этак локтями туда-сюда пораздвинуть, ну, и потерял свою карьеру!.. Нет, да ты представь себе меня в генеральском-то мундире! рост этакой анафемский, без малого трех аршин, усищи только что не до плеч, ведь теперича всякому иностранному Посланнику этакого-то генералика показать лестно! Перметте, дескать, мы вам, в заключение, штучку покажем; есть, мол, у нас мальчик с пальчик… да и вывели бы этакую-то машинищу!
Говоря это, Живновский хитро подмигивал и вообще увлекался представлением своей собственной фантазии до того, что жизнь, казалось, вновь обильным ключом приливала в его изможденное тело.
– А теперь вот умирай тут, – продолжал он, глубоко вздохнув, – спасибо тебе, Петя, ты один меня не покинул! кабы не ты, издох бы я тут, как собака, без покаяния! Это, брат, я вот как чувствую! Так слушай же ты меня: все мое имущество, какое у меня есть, ты все себе возьми! Ты не смотри, что я бедный да убогий: у меня, брат, хорошенькие вещицы есть… Есть у меня там кисет, есть еще полушубок, два сюртука, три рубашки хороших… продай их только – хорошие деньги дадут! Все это, дружище, по случаю мне досталось, потому что я не то что другие… я, брат, пожил-таки на своем веку! Ты одно то себе вообрази, что у меня собственных своих восемьсот душ было, да еще в каком месте… в Воронежской, брат, губернии! Такое именье было, что с одним хлебом не знали куда деваться, а об яблоках и прочей мелочи нечего и говорить! Был там у меня сад, так я одному садовнику две тысячи платил, и сверх того, ешь, пей и веселись сколько влезет! Любил-таки я пожуировать! По мне, бывало, лучше и не жить, чем живучи оглядываться да на каждом шагу себя рассчитывать! Это какая же жизнь! Жизнь, я тебе скажу, вот какая должна быть: встал ты утром с постели, помолился богу, и пошел, и пошел… идешь себе все прямо, все прямо, и никаких тебе пригорочков нет… вот это жизнь! Дом у меня был как полная чаша… только птичьего молока недоставало, да и того бы достать можно, кабы постараться! Метрески какие были – и всё, братец, свои, некупленные, внутреннего, можно сказать, приготовления… А что, видно, и тебе вчуже завидно стало?.. Д-да! могу сказать смело, приехал бы ты ко мне в то время в Живновку, угостил бы я тебя на славу! Живновский не без основания обратился с этим вопросом к Рогожкину, потому что последний, несмотря на снедавшую его горесть, как только заслышал о метресках, в ту же минуту изменился в лице и начал сочувственно притопывать ножкой.
– Так вот какую я жизнь вел! Особливо там Наташа одна была: худенькая, братец, маленькая, ну, кажется, в чем только душа держится! а такая была девка, что с жизнию бы лучше расстался, а с ней ни за что! Так нет же, дружище, расстался! Продали в ту пору с молотка все мое имение, ну и ее заодно с другими… только уж что со мной тогда было, и не спрашивай! Недели две пищи никакой не мог принимать, только и укреплялся одним ерофеичем! Да хоть бы деньги-то дали хорошие, а то так, ни за что при других пошла! девка-то была тысячная, а пошла за сто рублей бумажками!
– С-с… – процедил Рогожкин.
– Ты, Петя, как я умру, съезди ко мне в Живновку! Увидишь, каким я там Балтазаром жил! Дом у меня там выстроен, так одного дерева тысяч на десять изведено, картины через жида нарочно выписывал… всё, брат, скоромные! Ну, и Наташу позови… Ты только моим именем действуй, так ни в чем тебе запрету не будет… Да и Наташе так скажи: Петр Федорыч, мол, велел… она девка добрая!.. Съездишь, что ли?
– Съезжу, Петр Федорыч!
– Да; было-таки, было со мной приключений! В то время, как стояли мы в Польше, познакомилась со мной одна панночка… Довольно тебе сказать, что глазенки у нее как угольки: так, бывало, и светятся, так и светятся! Полюбила она, братец, меня! Не надо, говорит, мне ни богатства, ни титулов, лишь бы ты, Пьер, мне не изменял! И жили мы с ней душа в душу, жили самым приятным манером, даже сыночком она меня подарила… узнал, братец, и я семейные радости… Только подвернулась тут под руку и еще панночка… Вот, дружище, кабы ты эту увидел!.. Знаю я тебя!.. ты с виду-то водой не замутишь, а ведь подлец ты, Петька, отбил бы ты ее у меня!
– Уж куда нам, Петр Федорыч, с вами сравниться!
– Врешь ты! Вижу я тебя насквозь! ты только что притворяешься таким постником да смиренником, а ведь шельмец ты, Петька!.. Да; приятные бывали минуты… я, брат, с малых лет в женском-то деле смыслил: это именно, можно сказать, прелестнейшая утеха рода человеческого! Еще маленький, бывало, все норовишь подсмотреть, как дворовые девки в пруду купаются… Даже маменька-покойница удивлялась: ах, Пьер, говорит, бывало, что ж из тебя, мой друг, будет, когда ты большой сделаешься? И я именно оправдал себя! У меня, братец, было в правиле никому спуску не давать: бей сороку и ворону, зашибешь невзначай и красного зверя… Так вот как мы в свое время жизнию жуировали!
Живновский остановился и вздохнул. Свеча по-прежнему разливала дрожащий свет, издавая по временам неприятный треск; с улицы доносился тот же докучный звук, а в комнате… Больной внезапно почувствовал себя очень худо; до сих пор он лежал спокойно, а теперь вдруг приподнялся на постели и сел.
– Петя! – сказал он, – посмотри! ведь это, кажется, Ицка в углу-то стоит?
– Помилуйте, Петр Федорыч! на что же-с! Ихнее, я думаю, и тело-то давно червяки съели!
– Нет, ты посмотри, ты пошарь…
Рогожкин должен был повиноваться: пошел в угол и пошарил рукой, но там никого не оказалось.
– Ну, стало быть, это мне почудилось! этого, брат, Ицку мы страхом одним до смерти довели: больше ничего как из пистолета в него целились… так, ради шутки… а он взял да и умер…
– На что же вспоминать об этом, Петр Федорыч! ну, умерли, и бог с ними!
– Правда твоя, Петя, правда, бог с ним! Теперь вот и самому умирать приходится… плохо! Так сделай же ты мне милость, съезди ты к Топоркову, отдай ему чубук мой: это, мол, вам от Живновского на память… Надули, мол, вы его, заставили на старости лет горя принять, а он на вас зла не помнит… Так, что ли, Петя?
– Это по християнству так, Петр Федорыч!
– То-то! Я, брат, хоть и блудный сын, а християнство во мне есть… Так съезди же ты к нему, да еще к вдове Поползновейкиной, отвези ей вот эту самую подушку и скажи: поручик, мол, Живновский приказали долго жить, и хотя вы им много в здоровье расстройства сделали, однако они на вас зла не помнят… Слышишь, Петя?
– Слышу, Петр Федорыч!
– Ты, брат, не вздумай этими вещами сам завладеть… знаю я, что ты до конца был мне другом… следовало бы мне тебя наградить… только уж ты эти вещи отдай по назначению… грешно, брат, будет, коли ты ими покорыствуешься!
– Уж это последнее дело, Петр Федорыч!
– Ну да… я, брат, в тебе уверен, а потому и делаю тебя душеприказчиком… А тяжело, Петя, умирать! Ведь я еще тово… мог бы и послужить, братец… да! Мне бы вот на минуточку выздороветь, пожили бы мы с тобой! Первое дело, нанял бы я лихую тройку и покатил бы в Питер, а второе дело, явился бы сейчас к князю Курлятеву… ох, брат, да, никак, ведь я умираю!
Живновский как-то странно весь вздрогнул; лицо его, и без того уже бледное, помертвело; члены вытянулись.
– Христос с вами, Петр Федорыч! – сказал Рогожкин, бросаясь к нему, – бог милостив, еще поживете!
Живновский не отвечал; он как-то тяжело и сосредоточенно вздыхал всею силою своей мощной груди, как будто усиливаясь отдышаться от давившего его страшного кошмара. Но увы! эта борьба была последнею и тщетною борьбой, в которой он неминуемо должен был пасть перед всесильною рукою судьбы.
– Свечку!.. со свечки сними! – едва мог проговорить он, – не вижу… темно…
.
И тут началась одна из тех страшных, мучительных агоний, которыми сопровождается разрушение здорового и сильного организма.