X
Папенька Григорий Семеныч, дяденька Семен Семеныч и сестрица Людмила Григорьевна
Папенька Григорий Семеныч Плегунов жил в маленьком желтеньком домике, выходившем тремя своими окнами в Фе-доскин переулок, неподалеку от Проезжей улицы. Жил он вместе с братцем Семеном Семенычем и дочерью, из дворян девицей Людмилой Григорьевной. Папеньке было восемьдесят лет, дяденьке семьдесят девять, сестрице Людмиле Григорьевне пятьдесят семь. Существовали они пенсией, получаемой обоими братьями, и вели жизнь чрезвычайно своеобразную. Григорий Семеныч, как старший, был в доме главным лицом; но, сверх старшинства, он имел неоспоримое право на главенство еще потому, что некогда обучался в духовной академии, а впоследствии своим умом дошел до мартинизма. Все это давало ему особый вес между семейными, которые ничего не находили лучшего, как безусловно покоряться всем его распоряжениям.
День в желтеньком доме начинался с пяти часов утра; кухарки, в это время проходившие на рынок за провизией, были уверены, что увидят через окно Семена Семеныча, маленького, но еще бодрого и румяного старичка, прохаживающегося по парадным комнатам в ожидании братца Григорья Семеныча, который, как умный, позволял себе несколько времени понежиться в постели. В шесть часов старики уже были в столовой за чаем, который разливала Людмила Григорьевна. Григорий Семеныч выходил обыкновенно в халате и покойно располагался в креслах, а Семен Семеныч, в застегнутом на все пуговицы сюртуке, садился на стул, даже не упираясь на спинку его. Если время было летнее и день стоял хороший, то открывалось окно, и утренний воздух мгновенно освежал старческую атмосферу, наполнявшую комнату. Григорий Семеныч медленно выпивал две чашки жиденького, но чрезвычайно сладкого чаю и после того принимался за распоряжения по дому: призывал кухарку и спрашивал о ценах на припасы, потом призывал кучера и спрашивал его о ценах на овес и сено. Иногда по этому поводу пускался в сравнения прошедшего с настоящим, которые всегда оказывались не в пользу настоящего. Затем он брал в руку кожаную хлопушку и до семи часов безустанно колотил ею направо и налево, что делал одинаково и летом и зимой, хотя нельзя было не заметить, что летом это занятие приобретало для него существенный интерес, потому что имело разумную цель: истребление мух. После восьми часов он запасался «Московскими ведомостями» и удалялся в спальную, где посвящал два часа мысленной беседе с отсутствующими, а другие два часа сочинению под названием: «Защита Сент-Мартена», которое он начал писать еще на сороковом году жизни и к которому ежедневно прибавлял несколько строк. В течение всего этого времени Семен Семеныч, все так же застегнутый, прохаживался по парадным комнатам, а иногда позволял себе развлечься и хлопушкой, но действовал ею осторожно, чтобы не обеспокоить братца; Людмила же Григорьевна садилась за вышивание или уходила к сестрице Софье Григорьевне, которая считалась в доме красавицей и вельможей, потому что была замужем за статским советником.
Таким образом проходило утро.
В двенадцать часов старики садились обедать и, совершивши этот обряд молча, расходились по своим комнатам для отдохновения, причем дяденька Семен Семеныч с наслаждением скидал с себя сюртук и облекался в халат. Однако ж к четырём часам все были снова у чайного стола, причем повторялась прежняя история с хлопушкой, длившаяся до пяти часов, а после того требовались купленные в клубе старые и засалившиеся от давнего употребления карты, и начиналась игра в дураки, в которой принимал участие (впрочем, стоя) и лакей Спиридон, такой же старик, как и его господа. Но и здесь главенство Григорья Семеныча высказывалось во всей его силе. Все взоры, все сердца были устремлены к нему. Семен Семеныч робко заглядывал к нему в карты с исключительною целью, чтобы братец Григорий Семеныч никак не остался в дураках; сообразно с полученными этим путем сведениями, располагал он своею игрою, без нужды принимал, когда замечал, что у братца есть паршивая тройка, которую необходимо сбыть с рук, ходил с одной, имея на руках пятерню самого убийственного свойства, и т. д.; но если и за всем тем убеждался, что братцу грозит неминуемая беда, то прибегал к последнему средству: поспешно бросал свои карты, в которых нередко скрывались туз и король козырей, смешивал их с теми, которые уже вышли из колоды, и говорил:
– Нечего и доигрывать: остался я!
Людмила Григорьевна равномерно старалась всеми средствами выгородить из беды своего отца, но так как женский ум ни в каком случае не может сравниться с мужским, относительно изобретательности, то ее полезные усилия на этом поприще ограничивались лишь тем, что она выходила всегда с такой масти, которую Григорий Семеныч мог перекрыть. Один Спиридон оставался непричастным к этим семейным маневрам и нередко, вытащив брошенных Семеном Семенычем короля и туза козырей, горько изобличал его в потачке.
– Ну, что ж, что туз, король, – оправдывался Семен Семеныч, – а третья-то была шестерка пик! ну, пойди ты под меня теперича с тройки, чем же я третью-то покрою?
– Не егози, сударь, – отвечал Спиридон, – не было у тебя никакой шестерки пик!
И, о верх неблагодарности! Сам же Григорий Семеныч, в пользу которого все это делалось, предательски подшучивал над братом и, благосклонно улыбаясь, говорил:
– Да, брат Семен! дал ты маху!
Игра продолжалась обыкновенно до ужина, то есть до восьми часов, если никто в это время не приезжал. Если же приезжал посторонний (что, впрочем, случалось весьма редко), то перебирались в гостиную, и там на круглом столе, перед диваном, неизменно являлись: моченые яблоки, пастила и сушеные плоды, и вторично подавался чай. Но в восемь часов семейство уже неизменно сидело за ужином, и около этого же времени заезжал, по дороге в клуб, Порфирий Петрович и завозил Софью Григорьевну с кем-нибудь из детей. Тут обсуждались обыкновенно разные политические новости, вычитанные утром в газетах, и поверялись городские слухи, почерпнутые Плегуновыми на базаре, а Порфирьевыми в высших аристократических салонах Крутогорска. В девять часов Софья Григорьевна удалялась, и старики ложились спать.
Неизвестно почему, Порфирий Петрович если не совершенно стыдился, то как будто конфузился семейства своей жены. Когда заходила об нем невзначай речь, то он ограничивался словом «благодарю», но и это слово выговаривал не прямо, а как-то боком, причем краснел и, отставив одну ножку вперед, на другой делал полуоборот. Вероятно, его смущал слишком простой образ жизни стариков, не сообразовавшийся с его собственными понятиями и привычками. Достоверно то, что в те редкие семейные торжества, когда Порфирью Петровичу нельзя было обходиться без того, чтобы не пригласить папеньку Григорья Семеныча, дверь его запиралась для всех посторонних, и когда Разбитной, в один из таких торжественных дней, презрев все приличия, каким-то образом прорвался прямо в гостиную и, так сказать, застал Порфирия Петровича на месте преступления, то последний, в течение целой недели после этого происшествия, был несчастен и краснел при встрече с каждым знакомым.
В такой-то дом должен был приехать нареченный жених Феоктисты Порфирьевны. В четыре часа пополудни он был уже на месте с невестой и ее papa и maman. При самом входе в зал его обдало смешанным запахом пастилы, моченых яблок и изюма. Запах этот, впрочем, составляет общую принадлежность всех домов, обитаемых стариками и в особенности старыми девами, которые имеют страсть хранить в шкафах огромные запасы такого рода сластей. В зале встретили их Людмила Григорьевна и дяденька Семен Семеныч; Людмила Григорьевна, сказавши: «Очень приятно!» – объявила, что папенька Григорий Семеныч сейчас выйдет; Семен Семеныч, с своей стороны, пожал руку Ивана Павлыча и шаркнул при этом одной ножкой. В ожидании все уселись в гостиной.
– Изволили в Петербурге служить? – спросил Семен Семеныч Вологжанина.
– Да-с, и в Петербурге служил.
– Приятный город-с! Я также там смолоду служил… очень приятные бывали минуты!
– О, вы бы теперь не узнали Петербурга!
– Да-с… вот в мое время славились там Милютины лавки… нынче что-то уже не слыхать об них…
– Помилуйте! они и теперь еще продолжают пользоваться прежнею славой…
– Приятные лавки-с!
– Вы, вероятно, смолоду были тоже гастрономом?
– Нет-с, я около окошек-с… Идешь, бывало, со службы, и все как-то завернешь в эту сторону… Вид, знаете, этакий приятный, и хоть купить не купишь, а посмотреть весьма любопытно!
– Да; я сам любил эти лавки; мы там с одним приятелем, Коко Сыромятниковым, частенько-таки угощались… Только дорого ужасно!
Семен Семеныч взглянул на Вологжанина с уважением. В это время дверь отворилась, и в комнату важно и величественно вошел тучный и высокий старик в длинном сюртуке и с белым галстухом на шее. Старик этот был сам Григорий Семеныч, вследствие чего немедленно последовало представление жениха.
– Много наслышан, государь мой! – сказал Григорий Семеныч, усаживаясь на диван, – вероятно, на службу к нам приехать изволили?
– Точно так-с, и получил уже место…
– Иван Павлыч получил место прекраснейшее, папенька, – вступился Порфирий Петрович, – в шестом классе и при безобидном содержании.
– Это хорошо, – сказал Григорий Семеныч, – теперь, стало быть, остается вам, государь мой, оправдать доверие, которым удостоило вас начальство!
– Я, с своей стороны, употреблю все усилия…
– Иван Павлыч сделал нам, папенька, честь, испросив нашего согласия на руку дочери нашей Феоктисты, – прервал Порфирий Петрович, – смею, папенька, надеяться, что и с вашей стороны не будет препятствий…
– Я препятствия делать не могу… партия эта весьма приличная! Итак, государь мой, вы не только в наш город, но и именно в наше семейство?
– Точно так-с; осмеливаюсь просить вас, милый дедушка, о расположении.
– Весьма приятно! Но позвольте вас при этом спросить, в каком смысле вы принимаете новую обязанность, которая ныне на вас налагается? То есть я разумею не брачную, а служебную обязанность, государь мой.
– Я, конечно… я употреблю все усилия…
– Я, папенька, завтра же познакомлю Ивана Павлыча с братцем Зиновием Захарычем, который, конечно, по родственному расположению, не откажется понапутствовать молодого человека.
– Это благоразумно. Но я потому сделал вам этот вопрос, государь мой, что сам в свое время служил и, могу сказать, служил не праздно.
– Папенька был советник здешней казенной палаты, – сказал Порфирий Петрович.
– Да, и был советником именно в ту самую эпоху, когда казенные палаты, так сказать, служили рассадниками истинного просвещения… вы, может быть, изволили слышать о Семене Никифорыче Веницееве?
Последние слова Григорий Семеныч произнес таинственно, но вместе с тем и самодовольно.
– Так вот-с, – продолжал он, – мы с покойником Семеном Никифорычем несколько разошлись в мнениях… Умный был он человек, а заблуждался! Вот я, например, доказывал, что все вещи телесные имеют начала бестелесные и что, например, минерал во времени и пространстве существует без телесных своих покровов, а он это отрицал… очень приятно проводили тогда время в умственных упражнениях!
Вологжанин разинул рот перед этою бездною премудрости, но выразить мнение свое не осмелился, а только подумал: «О, да он, кажется, либерал, почтеннейший grand-papa!» Григорий Семеныч, однако ж, не только не принял этого молчания в худую сторону, но остался, по-видимому, доволен произведенным впечатлением, потому что с удвоенною благосклонностью продолжал:
– Да-с, государь мой, проводя время в умственных упражнениях, необходимо изощряли мы и остроту ума и делались, вследствие того, истинно полезными деятелями для отечества. Да-с, недаром прежние казенные палаты слыли рассадниками просвещения! Нынче, конечно, тоже встречаются изредка просвещенные люди, но все-таки не то, что прежде… Вот хоть бы теперь, например: пишут в газетах о комете, а подумал ли кто-нибудь о том, что означает это явление? какое влияние производит оно на судьбы народов? будет ли голод, мор или кровопролитие? А в мое время мы бы все эти вопросы непременно разрешили!
Голос старого Плегунова дрожал при этом воспоминании старого времени.
– Да, это общее мнение, что в старые годы люди как-то основательнее были, – подольстился Вологжанин.
Но Григорий Семеныч так был растроган, что даже не отвечал, а только указал рукою на поставленные на столе моченые яблоки и другие сласти.
Вообще, Иван Павлыч произвел благоприятное впечатление в семействе Плегуновых, которое преимущественно любило скромных молодых людей. Григорий Семеныч, против обыкновения, просидел до десяти часов и приказал подать на стол закуску и сладкой водки. Он беседовал с Иваном Павлычем и о других предметах человеческого ведения и во всем оказал изумительное разнообразие познаний, так что Вологжанин, несмотря на то что получил в юношестве приятное образование, не находил слов, чтоб поддерживать столь философическую беседу, и ограничивался только непритворным изумлением.
– А ведь дедушка-то преначитанный! – сказал он Порфирию Петровичу, когда они возвращались домой.
– Как же, ведь он мартинистом был! – отвечал Порфирий Петрович.
– И знаете, я вам скажу, что в наше время его, пожалуй, признали бы за либерала!
– Да ведь, коли хотите, оно и точно есть немножко, – сказал Порфирий Петрович, подмигивая глазом.
Возвратившись домой, Иван Павлыч чувствовал себя совершенно довольным. У него было как-то легко и прозрачно на душе; ноги ходили как будто сами собою, а руки тоже сами собою потирались от удовольствия.
– Умнейшая голова! – сказал он, подходя к окну и всматриваясь, сквозь темноту ночи, в противоположную сторону улицы.
Там стоял низенький серенький домик, в котором, незадолго перед тем, поселились какие-то новобрачные. Новобрачные эти, должно полагать, очень любили друг друга, потому что окна маленького домика запирались ставнями с восьми часов вечера и не отпирались до утра и потом снова запирались в три часа пополудни и отпирались в шесть. Иван Павлыч любил наблюдать за этим запираньем и отпираньем ставней, и хотя не мог проникнуть нескромным оком внутрь комнаты, но все-таки чувствовал себя как-то спокойнее после такой операции.
– Счастливчики! – сказал он, весело вздохнувши, кликнул Мишку и спросил на сон грядущий рюмку водки.