Комментарии
Вводные статьи: E. И. Покусаева и В. В. Прозорова – «Господа Головлевы», В. А. Мыслякова – «Убежище Монрепо», П. С. Рейфмана – «Круглый год»
Подготовка текста и текстологические разделы комментария: В. Н. Баскакова – «Господа Головлевы», В. Э. Бограда – «Убежище Монрепо», Д. М. Климовой – «Круглый год»
Комментарии: В. В. Прозорова – «Господа Головлевы», В. А. Мыслякова – «Убежище Монрепо», П. С. Рейфмана – «Круглый год»
Переводы иноязычного текста: Е. А. Гунста
Условные сокращения
БВ – «Биржевые ведомости».
BE – «Вестник Европы».
ГБЛ – Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина.
ГПБ – Государственная публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Изд. 1880 – «Господа Головлевы. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина)», СПб. 1880.
«Убежище Монрепо. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина)», СПб. 1880.
«Круглый год. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина)», СПб. 1880.
Изд. 1883 – «Господа Головлевы. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина). Издание второе», СПб. 1883.
«Убежище Монрепо. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина). Издание второе», СПб. 1883.
«Круглый год. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина). Издание второе», СПб. 1883.
Изд. 1933–1941 – Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Полн. собр. соч. в двадцати томах, ГИХЛ, M 1933–1941.
ИРЛИ – Институт русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР.
ЛН – «Литературное наследство».
Макашин – С. Mакашин, Салтыков-Щедрин. Биография, т. 1, издание второе, дополненное, Гослитиздат, М. 1951.
MB – «Московские ведомости».
НВ – «Новое время».
PB – «Русский вестник».
«Салтыков в воспоминаниях» – сборник «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников. Предисловие, подготовка текста и комментарии С. А. Макашина», Гослитиздат, М. 1957.
«СПб. вед.» – «Санкт-Петербургские ведомости».
Тургенев, Письма – И. С. Тургенев, Полн. собр. соч. и писем в двадцати восьми томах. Письма, «Наука», М. – Л. 1961–1967.
ЦГИАЛ – Центральный государственный исторический архив (Ленинград).
Господа Головлевы
Пророческий, по выражению Горького, смех салтыковской сатиры проделывал огромной исторической важности очистительную работу, революционизировал сознание и волю целых поколений русских людей. И в этом своеобразном процессе общественного воспитания особая роль принадлежала роману Салтыкова «Господа Головлевы» – роману, который открыл читающей России образ Иудушки, вошедший в галерею мировых сатирико-нарицательных типов.
Когда критически осмысливается такой литературный шедевр, законно стремление добраться сквозь частные факты и биографические подробности, поясняющие внешнюю историю его появления, до тех подлинных причин, которые обусловили создание великого произведения и коренятся в самой действительности, в глубинных тенденциях общественной жизни и истории литературы.
Головлевская хроника первоначально не мыслилась Салтыковым как самостоятельное произведение. Она входила в «Благонамеренные речи» и задумана была в более чем скромном объеме (см. стр. 668–669). Но роман о Головлевых, конечно, не просто отпочковался от очередного художественно-публицистического цикла, а был подготовлен всем предшествующим творчеством Салтыкова, пристально интересовавшегося уходом с исторической арены «ветхих людей», дворян-душевладельцев, чиновников патриархальной складки. В преддверии новой революционной ситуации 1879–1881 годов Салтыков уже ясно видел резкие очертания пореформенной «переворотившейся» России, в социальной структуре которой свое место заняли «чумазые», Деруновы и Колупаевы, буржуазные столпы общества. Поездки за границу (1875–1876 и 1880–1881 гг.), в свою очередь, расширяли круг наблюдений, вооружали Салтыкова новыми историческими критериями, новыми социальными измерениями происходящего. Та идейно-художественная концепция, какая реализуется в романе «Господа Головлевы» и его центральном герое, могла возникнуть и определиться в полном виде лишь на позднейшей стадии творчества Салтыкова, когда у него сложилась новая повествовательная форма, новый жанр – «общественный роман» («Господа ташкентцы», «Дневник провинциала в Петербурге»), когда он создал ряд крупных произведений, разоблачавших «принципы», «краеугольные камни» современного общества («История одного города», «Помпадуры и помпадурши», «Благонамеренные речи»). «На принцип семейственности, – сообщал автор Е. И. Утину 2 января 1881 года, – написаны мною „Головлевы"».
Всю глубину и злободневность замысла «Господ Головлевых» можно по достоинству оценить, если вспомнить, что в то время проблема семьи активно обсуждалась в научных трактатах, в публицистике, в художественной литературе, в официальных документах. Со страниц благонамеренной печати не сходили высокопарные заявления вроде следующего: «Сила и крепость государства находятся в прямой зависимости от силы и крепости семейного союза в стране». Катковские передовицы в «Московских ведомостях» на разные лады перепевали эти мотивы. Время от времени возобновлялись злобные выпады против Чернышевского, автора «Что делать?», которому инкриминировалось дерзкое содействие разрушению современной семьи.
В публичных выступлениях либеральных деятелей провозглашались святость и нерушимость «семейственного союза». В нашумевшей в 1876 году речи по уголовному делу об истязании ребенка либеральный адвокат и профессор В. Д. Спасович восклицал: «Государство только тогда и крепко, когда оно держится на крепкой семье».
В то же время в русской прессе публиковались материалы, в которых в достаточной мере объективно назывались обстоятельства, подрывавшие семью. Э. Золя в «Парижских письмах» писал о том, как коммерческий расчет вытеснил любовь из французской буржуазной семьи и как стремительно она разрушалась. Знакомые русскому читателю по переводам эпизоды из истории семьи Ругон-Маккаров подтверждали публицистические выводы французского художника. В связи с этим в газетах появлялись и такие заметки: «Если сопоставить картины Золя и картину Щедрина, то многое можно сказать о причинах упадка семьи».
Несмотря на цензурные препоны, в печати тех лет можно встретить и острые критические суждения о дворянской семье, в которых заметны следы влияния автора «Господ Головлевых». Вот одно из таких высказываний: «Барская семья, жившая на крепостном труде и взирающая на весь мир с точки зрения своего сословного point d’honneur, семья, для самой себя специально создавшая «институты», теперь лежит перед нами уже в развалинах».
В пору, когда писались «Господа Головлевы», проблема семьи живейшим образом интересовала крупнейших русских писателей. Исследуя пореформенную жизнь, Лев Толстой, как автор «Анны Карениной», глубоко задумался над судьбой семейного начала в современном обществе и с большой художественной силой обнажил неблагополучие в одном из самых прославленных «институтов» господствующего класса. Правда, Л. Толстой несчастливым, разрушающимся семьям Карениных, Облонских, Вронских противопоставляет чету Левиных, полно и гармонично осуществляющую в своей жизни патриархальный семейственно-усадебный идеал. Однако последние страницы романа показывают нам уже несколько иную картину. Над семьей Левиных простирается не безоблачное небо, а нависают мрачные тучи. В сомнениях и тревогах толстовского правдоискателя, на время успокоенного фоканычевой формулой «жить для души», предчувствуется смятение, перелом мировоззрения великого художника. В романе «Воскресение», а также в повести «Крейцерова соната» Толстой уже беспощадно разоблачает семейные устои дворянско-буржуазного общества.
Проблема семьи волновала и другого современника Салтыкова – Ф. М. Достоевского. В «Дневнике писателя» за 1876 год он заявлял: «Мы не станем и отстаивать таких святынь, в которые перестанем верить сами, как древние жрецы, отстаивавшие, в конце язычества, своих идолов, которых давно уже сами перестали считать за богов. Ни одна святыня наша не побоится свободного исследования, но это именно потому, что она крепка в самом деле. Мы любим святыню семьи, когда она в самом деле свята, а не потому только, что на ней крепко стоит государство. А веря в крепость нашей семьи, мы не побоимся, если, временами, будут исторгаемы плевелы…»
В своих художественных произведениях, в особенности в «Братьях Карамазовых», Достоевский сам «исторгал плевелы», сам рисовал картину гниения, духовного и физического распада дворянской семьи. В рабочих записях середины 70-х годов одна из главных тем последнего романа определена им как «разложение семейного начала». Но с точки зрения Достоевского, принцип семьи – это святыня того идеального уклада жизни, который якобы вновь созидается возвышенными и окрепшими силами народного православия. Будучи втянуто во всеобщий хаос пореформенного развала и умственной смуты, семейное начало подверглось лишь временной порче, вызванной барским отрывом от народной «почвы», влиянием материализма, либерализма и атеизма.
Салтыков же полагал, что провозглашаемый идеологами современного общества принцип семьи утратил свое содержание и давно уже перестал быть святыней даже для них самих. Во имя мнимой святости этого «идола» охранители преследуют «свободное исследование» основ современного общества. Фраза Салтыкова в письме к Утину (2 января 1881 г.) о том, что он задался миссией «спасти идеал свободного исследования как неотъемлемого права всякого человека и обратился к тем современным «основам», во имя которых эта свобода исследования попирается», может быть, является ответом на суждения Достоевского в «Дневнике писателя». Автор «Господ Головлевых» показал, как мир собственников и тунеядцев изнутри подрывает, разваливает семью, превращает в фикцию то, что на словах выдавалось за «краеугольный камень» современного социального уклада.
Во многих своих сочинениях пореформенной поры Салтыков изображал процесс оскудения помещичьих гнезд и вытеснения недавних душевладельцев с занятых ими позиций новыми «столпами» – Деруновыми и Разуваевыми. В «Господах Головлевых» акцент сделан на другом. Головлевы приспосабливаются к пореформенным порядкам, даже богатеют. Но это удачливое накопительство не укрепляет семью, а наоборот – становится как бы подстрекающей силой ее распада, исчезновения родственных связей. Повседневные отношения приобретают форму либо глубокой разобщенности, отчужденности, либо откровенного недоброжелательства. В конечном счете стихия старокрепостнического и новобуржуазного хищничества выступает в романе как социально-историческая мотивировка разложения семьи – этой первичной клетки общественного организма.
Тургеневская усадьба овеяна поэзией природы, высоких человеческих чувств, искусства. Патриархальные устои в гончаровской усадьбе – утес, выдерживающий натиск пореформенного времени. В описании усадьбы Толстого преобладает поэзия семейного счастья, разумной, близкой к народу сельской жизни и труда. Салтыковская усадьба полна запаха тлена, разорения, распада жизни.
На протяжении всей своей творческой жизни Салтыков напряженно и активно искал новые художественные формы, соответствующие и его собственным замыслам, и характеру изменившейся действительности. К началу семидесятых годов он утверждается в мысли, что «роман утратил свою прежнюю почву с тех пор, как семейственность и все, что принадлежит к ней, начинает изменять свой характер», что «разрабатывать по-прежнему помещичьи любовные дела сделалось немыслимым». У Салтыкова сложилась концепция нового «общественного романа», целью которого является проникновение в «тайны современности», исследование «силы вещей», «двигающих пружин» буржуазно-дворянского общества, типа современной личности не столько в узко-семейной, интимной сфере ее бытия, сколько в многообразных связях ее с социальной действительностью.
«Лжи, обманы, коварства, надежды, разочарования – все это кишит вокруг нас, в том обществе, среди которого мы живем, а в литературе нашей все-таки нет даже признаков чего-нибудь похожего на общественный роман…» – полагал Салтыков. «Господа Головлевы» блистательно реализовали идейно-эстетические принципы именно такого «общественного» романа, в котором современная ему действительность предстает свободной от фетиша, от «призраков», от мнимых идеологических представлений. Отказавшись от традиционного истолкования «семейной» темы, от романического сюжета, Салтыков тем не менее имел право заявить: «Я считаю мои «Современная идиллия», «Головлевы», «Дневник провинциала» и др. настоящими романами; в них, несмотря даже на то, что они составлены как бы из отдельных рассказов, взяты целые периоды нашей жизни».
Салтыков поставил перед собой сложную задачу: раскрыть внутренний механизм разложения семьи, обнаружить те черты личности, психологии, житейских представлений, принципов поведения, которые ведут к гибели нормальных человеческих отношений, к распаду семейных союзов. В каждом из членов головлевского семейства находит писатель разные формы проявления черт характера, порожденных крепостничеством, – корыстолюбие и безалаберность, жажду приобретательства и неспособность к осмысленному труду, безудержный эгоизм и крайнее равнодушие к людям, к близким, цинизм и ханжеское благолепие и т. д. От главы к главе прослеживается трагический уход из семьи, из жизни всех ее членов. Наиболее же последовательно и полно все характерное для процесса разрушения помещичьего клана обобщено в Порфирии Головлеве. Не случайно в самом начале второй главы замечено: «Семейная твердыня, воздвигнутая неутомимыми руками Арины Петровны, рухнула, но рухнула до того незаметно, что она, сама не понимая, как это случилось, сделалась соучастницею и даже явным двигателем этого разрушения, настоящею душою которого был, разумеется, Порфишка-кровопивец».
Так в ходе окончательного оформления идейно-художественного замысла автор романа естественно должен был особое внимание уделить разработке образа Порфирия Головлева.
В одной из журнальных статей, кстати сказать пропагандировавшей идею Чернышевского об огромной познавательной роли литературы, создание оригинального художественного типа приравнивалось по своему значению к выдающемуся научному открытию.
«…Открытие данного типа, свидетельствуя о необычайной сложности душевного движения, вызванного в художнике изучением его свойств и созерцанием его образа и, следовательно, о высоте его нервной возбудимости, в то же время обличает в нем великий ум, может быть, величайший, который не уступит уму знаменитейших деятелей науки».
Передовая русская эстетика одним из непременных условий полноценности художественного типа считала воплощение им существенных и в то же время ранее не замеченных новых черт эпохи, ее социальной практики, идеологии, морали. В Иудушке, его духовном облике, в характере и поведении отразились наблюдения писателя над современным ему обществом. Острый и глубокий ум сатирика обнаружил одну из весьма существенных черт эпохи – разительное противоречие между узаконенными благонамеренными словами, представлениями, принятыми нормами поведения и практикой жизни, между созданными на протяжении не одного десятилетия мифами и реальностью. Поэтому обиходные словесные формулы, принятые догмы, признанные моральные нормы оказываются ложью, бессодержательной фразой, пустословием. А. В. Никитенко, далекий от сочувствия современным радикальным идеям, записал в январе 1875 года в своем дневнике: «Все ложь, все ложь в любезном моем отечестве. У нас есть хорошая восточная православная религия. Но в массе народа господствует грубое суеверие; в высших классах или полный индифферентизм, или неверие под маскою новых идей или научного высокомерия. Унас есть законы; но кто их исполняет из тех, кому выгодно неисполнение их, или кто поставлен блюсти за их исполнением? У нас есть наука; но кого она серьезно занимает… У нас нет общественного духа ни на йоту, тут открыто и нелицемерно мы воруем, пьянствуем, мошенничаем взапуски друг перед другом».
В процессе работы над романом Салтыкову уяснилось, что центральным его героем должна стать личность, которая как бы пропиталась разлитой в воздухе ложью, лицемерием, показной «благонамеренностью», бессознательным внешним благочестием, скрывающими жестокую и разрушающую жизнь практику.
В образе Иудушки Салтыков гениально обозначил, так сказать, каждодневное, «бытовое» проявление лицемерия, «пустословия», лжи, используемых для охраны того, что уже исторически подорвано, истощилось, одряхлело и злым призраком тяготеет над обществом, людьми, над честными порываниями в будущее. «Обманное слово» (Н. Михайловский) оказывалось инструментом охранительного исторического действия. Обозреватель «Вестника Европы» однажды остроумно заметил, что сатирик древнее изречение errare humanum est изменил применительно «к нашему времени на humanum est mentire».
Салтыков писал в «Круглом годе»: «Правда, что общество наше – лицемерно и посмеивается над основами «потихоньку», но разве лицемерие когда-либо и где бы то ни было представляло силу, достаточную для существования общества? Разве лицемерие – не гной, не язва, не гангрена?» Этими словами намечено основное идейное направление повествования в «Господах Головлевых» и основная линия развития образа Иудушки. Автор сосредоточивается на анализе внутреннего мира своего «выморочного» героя. Исходя из просветительских взглядов, Салтыков прежде всего в безудержном культивировании и распространении «обманного», лживого слова, в необеспеченности «правильных» речей действительным смыслом видел конкретное проявление процесса разложения личности, процесса духовной деградации враждебных народу, исторически отвергнутых жизнью классов и групп. Такая широкая установка потребовала от писателя всестороннего и глубокого анализа пустословия как социального порока. В «Господах Головлевых» это и составило одну из главных идейно-художественных задач автора, создавшего классический тип пустослова.
Нет ни одного сколько-нибудь значительного сатирического цикла, в котором бы Салтыков не разоблачал пустословие и пустословов. Уже в «Губернских очерках» создается запоминающийся образ Озорника, сановного чиновника, усматривающего в бюрократии «высший организм» относительно всей прочей человеческой массы. Эпиграфом к этому этюду Салтыков ставит латинское изречение: Vir bonus, dicendi peritus. Изобличению либерального фразерства и краснобайства немало места отведено в «Невинных рассказах» и «Сатирах в прозе». Разгул «обманного» слова в эпоху реформ, в эпоху «глуповского возрождения» образно запечатлен в красноречии помпадуров, нарциссов-земцев и других разновидностей тогдашних прогрессистов. О том, что «глупые мысли, дурацкие речи сочатся отовсюду, и совокупность их получает наименование «морали» и «что выслушивание азбучных истин становится действительно обязательным», Салтыков писал в очерке 1871 года «Самодовольная современность», добавляя: «…раздражает бесконечная удовлетворенность, не подозревающая даже возможности иного миросозерцания, кроме низменного» (т. 7, стр. 149, 153).
В пору, когда писались «Господа Головлевы», Салтыков предпринимает энергичное наступление против засилия лживого благонамеренного слова. Он клеймит «служительские слова», «ташкентский брех», под прикрытием которых осуществляется реакционная политика обуздания и ограбления.
Порфирий Головлев назван не Иудой, как известный евангельский персонаж, а Иудушкой, что сразу как-то его приземляет. Это именно Иудушка, где-то здесь, рядом, под боком у домашних совершающий каждодневное предательство. В семье, за чайком и обедом, в повседневном общении с родными, дворней, мужиками, соседями по имению плетет словесную паутину Порфирий. Салтыкова не случайно интересуют помещики Головлевы, господа Головлевы. Ибо помещичья жизнь оказалась той питательной средой, в которой сформировался характер Иудушки, совершилась деформация его личности.
По глубокому убеждению революционного просветителя, слово – это могучее средство общения и взаимопонимания людей, содержательный знак умственного человеческого опыта, орудие культуры и созидания. Со словом надо обращаться честно, – вслед за Гоголем говорил Салтыков. Автор «Господ Головлевых» должен был изобразить слово в извращающей его природу функции – разобщения людей, тиранического истязания их. Салтыков обнаружил великое умение образно раскрывать диалектику пустого «обманного» слова.
В ординарной речи героя, в лексике, в синтаксисе его словесных упражнений необходимо было открыть такие вариации, такие обороты, которые бы создали особую «стилистическую атмосферу» (Б. В. Томашевский), когда читатель вживе представил бы себе человека, не знающего другого слова, кроме праздного, бессодержательного. Такой эстетической целенаправленности языка, речевой характеристики персонажа Салтыков достигает мастерски.
Слово Иудушки имитирует благородные идеи, высокие душевные побуждения, прекрасные человеческие действия и поступки, тогда как на самом деле у героя нет ничего за душой, кроме бессердечия. Слова утрачивают свое настоящее содержание, свой настоящий смысл. Автор романа всюду показывает, что Иудушке неизвестны «муки слова». Он не ищет слова, а легко берет готовое чужое. Истертая пословица, выхваченная из Священного писания моральная сентенция, примелькавшаяся цитата из молитвы, ходячее изречение из арсенала старинной мудрости, истасканная житейская заповедь – все это затвердевшее, прописное, внутренне обесцененное, мертвое выступает у него нестерпимо скучным, назойливо нудным многоглаголанием, скрывающим живые человеческие чувства и мысли.
Словам Иудушки придана особая тональность. Его речь отличается ласковостью и витиеватостью. «Обманное» слово обычно звучит в сатире Салтыкова патетично, фразисто, громко, особенно громко произносится оно теми, кто лицемерит и предательствует на поприще гражданской, политической, служебной деятельности. Сфера жизни Порфирия Головлева – семья, собственное поместье. Здесь выступает он ревнителем христианской морали, семейных уз, помещичьей деловитости. Мимикрия «обманного» слова в сфере, доступной «дикому помещику», должна быть, конечно, иной, чем в столичной аудитории.
Салтыков писал: «Из уст человека не выходит ни одной фразы, которую нельзя было бы проследить до той обстановки, из которой она вышла». Писатель нашел для речевой характеристики своего пустослова именно ту интонацию, которая органически соответствовала обстановке героя, социально-психологической его сущности.
Автор романа дважды в особых отступлениях дает свое разъяснение головлевского типа (см. «Семейные итоги», «Расчет»). И делается это не потому, что объективное художественное изображение Иудушки само по себе недостаточно, а, по-видимому, потому, что в статьях и первых критических откликах на публиковавшиеся по частям главы Порфирий Головлев упорно именовался русским Тартюфом: «Иудушку – русского Тартюфа – автор обрисовал очень тщательно…» Или: «Щедрин посвящает последнюю главу своего рассказа «Иудушке-кровопивцу» – этому русскому Тартюфу…» и т. п. Возможно, эти печатные выступления были отголоском мнений, складывавшихся в широких кругах читателей, между тем как образ Иудушки ни по замыслу, ни по исполнению не давал материала для определения его формулой «русский Тартюф». Сходные психологические черты в образах Иудушки и Тартюфа не отрицал и сам писатель, усматривая их прежде всего в лицемерии. Но специфика художественного воплощения этого явления в каждом из них была своя и определялась различными общественными формами, порождением которых были русский и французский лицемеры. Салтыков и начинает свои разъяснения с этого главного пункта.
В его трактовке Тартюф (как и любой современный французский буржуа, добавлял сатирик) – лицемер сознательный. Лицемерие – знамя, вокруг которого собираются люди «дирижирующих классов». Они заботятся о «декоруме», о «красивой внешней обстановке», для того чтобы выгодные им институты религии, собственности, государственного порядка выглядели «приличными» и признавались бы за таковые народом. Лицемерие – это узда для массы людей, которые «нелицемерно кишат на дне общественного котла». Лицемерие не простая черта нравов, но сознательно утверждающееся начало официальной господствующей идеологии. «Иудушка не столько лицемер, сколько пакостник, лгун и пустослов». И Салтыков показывает своего героя именно в этом его качестве.
Сознательное лицемерие, с помощью которого «верхи» управляют, вызывает, как заметил писатель, «негодование и страх», а бессознательное лицемерие, лганье и пустословие, которые охватывают людей тех же паразитических классов, – скуку и омерзение.
В пустословии, в лицемерии Салтыков видит особую форму социального и духовного разложения класса, исторически себя изжившего и отравляющего атмосферу миазмами гниения. Автокомментарии писателя, как и вся художественная история семьи Головлевых, дают основание утверждать, что так расширительно понимал тип Иудушки сам Салтыков, посчитавший необходимым сопоставить своего Порфирия Головлева с Тартюфом.
Оригинальность созданного писателем типа выявляется и «нетартюфским» финалом Иудушки. Салтыков убедительно раскрыл тончайший психологический процесс, когда пустословие своей разъедающей, как ржавчина, сущностью разрушило личность героя.
Однако Салтыков отнюдь не склонен трактовать «запой праздномыслия» Иудушки как только нечто патологическое, как особую форму безумия. Писатель предлагает сложную социально-психологическую мотивировку. Наедине с самим собой, в призрачном, фантастическом мире Иудушка играет все ту же роль, что и прежде в действительной жизни, роль помещика-стяжателя. Он и здесь опутывает все и вся сетью кляуз, притеснений и обид, разоряет, обездоливает, мучает людей, мстит родным, штрафует мужика, сопровождая все эти воображаемые сценки оргией поучений и нудного морализирования.
Пустословие предстает здесь в его крайнем выражении. Все «готовности», заложенные в этой страсти, раскрыты автором до логически возможного конца. Средство постепенно превращается у Иудушки в цель. Он довольствуется одним процессом праздномыслия, не отягощенным практическими действиями и соображениями. Это, так сказать, чистое праздномыслие, чистое пустословие. Такое крайнее развитие порочной страсти приводит к разрушению личности, к обессмысливанию ее существования.
Писатель трактует этот процесс в широком историко-философском плане: Иудушка персонифицирует как бы общую черту жизни собственников, эксплуататоров, которых весь ход исторического развития выталкивает из колеи здоровой, разумной, полезно-производительной деятельности.
Однако в заключительных эпизодах романа Салтыков обнаруживает в Порфирии Головлеве способность к таким поступкам, от которых резко очерченный тип помещика-стяжателя и пустослова становится по-настоящему трагическим. И такой поворот в трактовке образа Иудушки не снижает, а, наоборот, повышает содержательность, жизненно-историческую убедительность созданного Салтыковым типа.
В сознании иных из читателей образ Иудушки не трагичен, и в этом отношении разделяет судьбу многих мировых художественных типов. Однако в круг научного исследования входят не только те черты типа, которые определили его массовое восприятие, но и другие его качества. Трагические элементы в образе Иудушки имеют существенное значение для понимания сознательных намерений автора в конструировании величайшего сатирического типа.
На последних страницах романа герой заговорил настоящим человеческим языком. Его слова исполнены боли и горечи, неподдельного волнения. Исчезло пустословие, с его блудливой уклончивостью и фамильярностью, с его сюсюкающей елейностью.
И авторская речь утратила иронические интонации, не слышны в ней больше насмешка, издевка, вообще смех, пусть даже горький.
Жизненно достоверно объясняется и непосредственная причина, побудившая Иудушку так действовать, чтобы «самому создать развязку». Это была прослушанная Порфирием всенощная на страстной неделе, с чтением двенадцати евангелий. Иудушку и раньше занимала обрядовая сторона «святых дней», теперь же он, охваченный нравственной смутой, проникся чувством своей виновности, а евангельская притча об искуплении вины страданием так прямо соотносилась с тем, что он в данный момент переживал, что его «решение» о «расчете» с жизнью явилось само собой.
Последнее, что произносит герой романа-хроники, обращаясь к Анниньке, воспринимается как прощание с жизнью.
«Надо меня простить! – продолжал он, – за всех… И за себя… и за тех, которых уже нет… Что такое! что такое сделалось?! – почти растерянно восклицал он, озираясь кругом, – где… все?..»
С гениальной художественной чуткостью Салтыков намеренно не показал самого акта гибели. Читателю и без того была ясна трагичность конца Порфирия Головлева.
Салтыков отнюдь не впадает в сентиментально-христианское человеколюбие, завершая роман таким драматическим эпилогом. Он всюду подчеркивает, что проснувшаяся совесть не успокоила героя, никак не утешила и не открыла ни малейшей надежды на будущее возрождение, исцеление. Пробудившееся на минуту сознание заставило Иудушку вновь почувствовать себя человеком, оглянуться, увидеть предельную мерзость всего им содеянного и понять, что никаких ресурсов для «воскресения» у него нет.
Подобно всем русским демократам 60-х годов, Салтыков подчеркивал решающую роль социальной среды, исторически сложившихся общественных отношений, под властным и всесторонним воздействием которых формируется человеческая личность, определяются ее понятия, мораль, весь образ жизни и поведения. Источник зла не в дурной природе человека, а в социальных условиях его жизни. Самый закоснелый злодей, – разъяснял еще Чернышевский в статье о «Губернских очерках», – все-таки человек. Сам писатель в «Круглом годе» заявлял: «Болото родит чертей, а не черти созидают болото». Сосредоточенный сатирический огонь своего творчества он направлял на «болото», на изживший себя мир дворянско-буржуазных порядков старой России.
Салтыков даже в Иудушке, говоря словами Добролюбова, сказанными по другому поводу, заставляет «проглядывать его человеческую природу сквозь все наплывные мерзости».
Такая гуманистическая установка не приводила и не могла привести писателя к точке зрения всепрощающего моралиста. Он никогда не разделял упрощенные, вульгарные представления о социальной среде, о фатальном влиянии ее на человеческую личность.
В просветительских концепциях Салтыкова подчеркивалась активная роль человеческого сознания, нравственного суда, «совести», «стыда». Проблема пробуждения стыда не была для него только моральной проблемой. Речь шла прежде всего о пробуждении общественного сознания, революционной сознательности народа в широком смысле слова. Как справедливо заметил Д. Заславский, салтыковская трактовка проблемы стыда заключала в себе в какой-то мере и тот аспект, который открывается в знаменитых словах Маркса: «Стыд – это своего рода гнев, только обращенный вовнутрь. И если бы целая нация действительно испытала чувство стыда, она была бы подобна льву, который весь сжимается, готовясь к прыжку». Вольных и невольных проводников «бесстыжества» сатирик карал горьким, злым и колючим смехом. Он хорошо понимал, что сатирическое творчество лишается одного из важных побудительных источников, если исключить понятие нравственной ответственности людей за свои действия, за свою жизнь. Салтыков писал П. В. Анненкову 25 ноября 1876 года: «Тяжело жить современному русскому человеку и даже несколько стыдно. Впрочем, стыдно еще не многим, а большинство даже людей так называемой культуры просто без стыда живет. Пробуждение стыда есть самая в настоящее время благодарная тема для литературной разработки, и я стараюсь, по возможности, трогать ее».
Роман Салтыкова по мере появления отдельных глав встречал почти единодушные признания критики, за которыми, однако, угадывалась разность идейно-эстетических, общественно-литературных позиций.
В печатных отзывах отмечалось, что «сатирическая преднамеренность», свойственная огромному большинству произведений Салтыкова, уступает в романе место «художественной объективности»: «Уже самый выбор сюжетов показывал, что автор, действительно, хочет быть художником более, чем сатириком. Он выбирает мир разрушающегося деревенского барства…»
При всей неточности противопоставления сатирического и собственно художественного начал, читатели и критики подметили главное: в «Господах Головлевых» Салтыков обнаруживает новую грань своего дарования. «Правда, рассказы носят на себе по временам сатирический оттенок, – писал Вс. Соловьев, – но чисто художественно-повествовательная форма и все приемы сильно его затушевывают».
Появляется первое отдельное издание «Господ Головлевых», и рецензенты сразу же ставят новый роман в связь с классической русской и зарубежной традицией, отмечают бесспорный его успех: «…Вся читающая Россия с глубоким интересом прочла это выходящее из ряду вон по своим достоинствам сочинение Щедрина…» Предсказывается скорое превращение Порфирия Головлева в нарицательный образ, в тип: «В нашей литературе, в среде вполне русских культурных типов, каковы Чичиков, Ноздрев, Собакевич, Коробочка, Простакова, Плюшкин и пр., недоставало только этого самого Иудушки, и г. Щедрин вполне удачно восполнил этот важный пробел». О том же пишут и другие критики: «Арина Петровна и Иудушка останутся в нашей литературе замечательными типами, художественно обработанными автором до малейших деталей».
Вслед за первыми, суммарными оценками салтыковского романа появляются аналитические разборы, в которых все чаще звучит мысль о психологической достоверности авторского рисунка в «Господах Головлевых» и делаются попытки разгадать тайну финала Иудушки.
«Автор с большой художественной проницательностью намечает главнейшие моменты психической жизни героев, постепенные переходы их к сознанию губительности их жизни… Иудушка вышел в жизнь именно с таким запасом практических сентенций, которые и сложились в нем в то, что автор называет пустословием и пустомыслием. Судьба Иудушки должна была, очевидно, сложиться именно так, как показывает нам автор. Оставшись одиноким и видя кругом себя только ненависть, он должен был, в конце концов, прийти к тяжелому сознанию, покаравшему его…» – пишет Ар. Введенский.
К. Арсеньев обращает внимание на то, что в «Иудушке и в Арине Петровне, как и в Разумове («Больное место»), г. Салтыков сумел отыскать человеческую черту – и это совершенно согласно с истиной; такая черта хранится во всякой душе – не всякий только способен разглядеть ее сквозь наносный слой, придавивший ее своею тяжестью». «Немного найдется страниц более мрачных, чем конец головлевской эпопеи», – замечает критик.
Евг. Утин в статье о «Круглом годе» подчеркивал умение «нашего сатирика» создавать не только произведения, «чуткие ко всякой злобе дня», но и «мастерские художественные образы», «точно из бронзы отлитые фигуры» Иудушки и Арины Петровны.
Позднее предпринимались попытки освободить образ Порфирия Головлева от конкретно-исторических, социально-классовых приурочиваний и перенести трагедию «выморочной» семьи на почву «исключительно нравственную». «Щедрин, – писал, например, Евг. Соловьев, – был моралистом. Этические идеалы стояли у него на первом месте», «жалкими и возбуждающими сострадание, прямо жертвами, оказываются в конце концов все его герои: и мерзавец Иудушка, и сатана Разумов, и Молчалин с окровавленными руками. Щедрин, пожалуй, слишком верил в человека и в невозможность истребить в нем образ и подобие, чтобы безусловно казнить…»
Высоко оценили роман Салтыкова критики-марксисты. Не упуская из виду конкретно-политический, социально-классовый аспект, они вместе с тем призывали помнить об общечеловеческом звучании «Господ Головлевых», об Иудушке Головлеве, взращенном на российской почве, в лоне крепостного права, но ставшем художественно-литературным образом мирового значения. М. Ольминский выражал недоумение по поводу заявлений современных Салтыкову критиков о том, что в головлевской хронике можно найти исключительно «изображение старинной, дореформенной помещичьей семьи» и что Салтыков будто бы сказал «этим своим лучшим сочинением»: «Вот такую культуру вас призывают охранять и насаждать». «Неужели не сказал ничего больше? – приходится спросить нашего поклонника и ценителя <Скабичевского>, – продолжает Ольминский. – Какой же интерес может представлять это сочинение теперь, когда никто никого не зовет охранять и насаждать головлевскую культуру?»
В опубликованной впервые в «Правде» в 1926 году лекции о Салтыкове Луначарский писал: «…В типах Иудушки Головлева и Глумова Щедрин поднимается до обобщающих типов, пожалуй, даже более содержательных, чем знаменитые типы Тургенева. Иудушка и Глумов могут встречаться в разные эпохи у разных народов. И заслуживают глубокого изучения те их основные черты, которые связаны со всем классовым общественным укладом вещей и только варьируются в зависимости от вариантов этих укладов».
Лучшее же подтверждение мысли об Иудушке Головлеве как о мировом типе лицемера, кляузника и пустослова публицисты-марксисты, а вслед за ними и все советское щедриноведение находили у В. И. Ленина, неоднократно использовавшего салтыковский тип в целях политической, классовой борьбы. Ленин возводил позднейших буржуазных и дворянских лицемеров к бессмертному Иудушке Головлеву, расширяя тем самым социально-политические масштабы салтыковского обобщения.
Один из наиболее ярких случаев ленинской интерпретации этого образа содержится в статье «Торжествующая пошлость или кадетствующие эсеры» (1907), где Ленин не только «к случаю» вспоминает Иудушку, но в щедринском стилевом ключе воспроизводит его новейшие речи, с их сладостно-елейной, деланно-недоумевающей интонацией, с их отупляющим, ханжеским празднословием: «…Жаль, что не дожил Щедрин до «великой» российской революции. Он прибавил бы, вероятно, новую главу к «Господам Головлевым», он изобразил бы Иудушку, который успокаивает высеченного, избитого, голодного, закабаленного мужика: ты ждешь улучшения? Ты разочарован отсутствием перемены в порядках, основанных на голоде, на расстреливании народа, на розге и нагайке? Ты жалуешься на «отсутствие фактов»? Неблагодарный! Но ведь это отсутствие фактов и есть факт величайшей важности! <…> кадетский Иудушка Головлев способен внушить самое жгучее чувство ненависти и презрения. <…> Ведь он действительно засоряет глаза народу, действительно отупляет умы!..»
«Господа Головлевы» давно уже прочно вошли в неписаный, но непременный читательский минимум наших современников. «Разве можно не дать ничего из «Господ ташкентцев», из «Господ Головлевых»?» – спрашивала Н. К. Крупская, размышляя еще в 1926 году о новой программе по школьному курсу истории литературы. Роман Салтыкова продолжает жить не только в сознании новых поколений читателей, но и в публицистике, в изобразительном искусстве, на театральной сцене и в кино. Слава создателя головлевской хроники перешагнула границы России. «Господа Головлевы» переведены и продолжают переводиться на все главные языки мира. Теодор Драйзер так вспоминал в 1939 году о первом своем чтении «основного труда» Салтыкова – «Господ Головлевых»: «Книга настолько по-особому, так живо и действенно изображала русскую семью и все ее окружение, что это заставило меня увидеть в авторе не только выдающегося писателя своего народа, но фигуру мирового значения. Это мое мнение осталось до сих пор неизменным <…> Для меня совершенно ясно, почему марксисты и все сторонники социального равенства, борющиеся с классовым угнетением, видят в нем своего единомышленника, на которого они опираются и у которого черпают примеры, укрепляющие их веру и закаляющие ненависть к еще более грубым формам унижения человека и к социальной несправедливости – где бы они ни проявлялись».
Замысел «Господ Головлевых» сложился не сразу. Первый рассказ о Головлевых – «Семейный суд» – возник в рамках цикла «Благонамеренные речи». Судя по письму к Некрасову от 8 октября (27 сентября) 1875 года, Салтыков считал, что для завершения «Благонамеренных речей» ему остается, помимо печатавшегося «Семейного суда», написать «еще один рассказ» (он имел в виду очерк «Непочтительный Коронат», над которым в это время работал). Таким образом, в октябре 1875 года замысла головлевской хроники еще не существовало. Однако поощренный восторженными отзывами Некрасова и Тургенева (см. стр. 676), писатель в октябре – ноябре обратился к продолжению головлевской темы и написал второй рассказ – «По-родственному». Этот рассказ, вместе с «Непочтительным Коронатом», должен был заключать «Благонамеренные речи», а следовательно, и историю головлевского семейства, разрабатывавшуюся, в составе этого цикла. «На днях два рассказа в Питер послал; кто что, а я все стараюсь. Пишу да пописываю – благо, другого и делать нечего. С «Благонамеренными речами» покончил. Знаю, что много бы нужно еще сказать, да ведь и кончить когда-нибудь надо», – сообщал Салтыков 2 декабря (20 ноября) 1875 года Анненкову.
В январе 1876 года в Ницце Салтыков стал получать отзывы о рассказе «По-родственному». «Мне здесь показывали письма из Питера, в которых велят узнать, не будет ли продолжения. Хотя вопрос этот глупый, но он дал мне мысль написать еще рассказ», – писал Салтыков Некрасову 19 января 1876 года. В этом же письме содержится и его заявление о плане завершения головлевской темы: «К марту я постараюсь прислать Вам особый рассказ, в котором изображу конец головлевского семейства». И письмо Салтыкова, и заглавие рассказа дают основание полагать, что писатель намеревался рассказом «Семейные итоги» завершить головлевскую тему и возвращаться к ней не собирался. Однако в действительности получилось по-иному.
В апреле 1876 года Салтыков решил написать «конец Иудушки», то есть главу «Перед выморочностью». В процессе работы над нею у Салтыкова оформился замысел всего цикла. «Во время писания, – признавался он в письме к Некрасову 15 мая 1876 года, – получилось некоторое развитие подробностей, которое помешало кончить совсем эту материю. Так что будет еще новый рассказ в августе, окончательный». Именно тогда, когда художественные интересы Салтыкова сосредоточились на образе Иудушки, когда семейная тема стала приобретать больший масштаб и глубину, у Салтыкова появилось сожаление, что головлевские очерки были введены им в «Благонамеренные речи»: «Жаль, что я эти рассказы в «Благонамеренные речи» вклеил: нужно было бы печатать их под особой рубрикой: «Эпизоды из истории одного семейства».
Рассказ «Перед выморочностью» («Племяннушка») был последним произведением на головлевскую тему, появившимся в печати с обозначением принадлежности его к «Благонамеренным речам».
Последовавший за ним в 1876 году рассказ «Выморочный» был написан как самостоятельное произведение уже после окончания работы по подготовке отдельного издания «Благонамеренных речей», а «Семейные радости» («Недозволенные семейные радости») – даже после его выхода в свет. Таким образом, решение о превращении головлевских глав в независимый от «Благонамеренных речей» цикл было принято Салтыковым летом 1876 года.
Работа над романом, особенно над образом Порфирия Головлева, сопровождалась напряженными творческими исканиями. «Боюсь одного, – высказывал Салтыков свои опасения Некрасову 9 июля 1876 года, – как бы не скомкать Иудушку. Половину я уже изобразил, но в сбитом виде, надо переформировать и переписать. Эта половина трудная, ибо содержание ее почти все психологическое».
После публикации в декабре 1876 года главы «Семейные радости» в печатании «Господ Головлевых» наступает почти четырехлетний перерыв. Заключительная глава хроники появилась лишь в 1880 году. Однако в течение всего этого времени мысль писателя продолжала работать, отыскивая возможные варианты Иудушкина конца. Еще в 1876 году Салтыков получил отзывы А. М. Жемчужникова и Гончарова, заставившие его задуматься над исходом головлевской трагедии. 28 сентября 1876 года Жемчужников писал ему: «Очень я доволен Вашим «Выморочным» <…> я в восторге от Вашего Иудушки. Он, по моему мнению, одно из самых лучших Ваших созданий. Это лицо – совершенно живое. Оно задумано очень тонко, а выражено крупно и рельефно. Вышла личность необыкновенно типичная <…> В ней есть замечательно художественное соединение почти смехотворного комизма с глубоким трагизмом. И эти два, по-видимому, противоположные, элемента в нем нераздельны. Хотелось бы продолжать смеяться, да нет, нельзя; даже сделается жутко: он – страшен. Относиться к нему с постоянным негодованием и злобою также нельзя, потому что он бесспорно комичен, особливо когда творит самое, по его мнению, важное в нравственном отношении дело: когда рассуждает о боге или молится ему с воздеванием рук». В отзыве же Гончарова, в письме от 30 декабря 1876 года, сообщалось, что последний из Головлевых может «делаться все хуже и хуже: потерять все нажитое, перейти в курную избу, перенести все унижения и умереть на навозной куче, как выброшенная старая калоша, но внутренне восстать – нет, нет и нет! Катастрофа может его кончить, но сам он на себя руки не поднимет! Разве сопьется – это еще один возможный, чисто русский выход из петли». К концу 1876 или началу 1877 года, то есть ко времени переписки с Гончаровым и Жемчужниковым по поводу Иудушки, относится незавершенный очерк «У пристани», развивавший тему Иудушки. Его содержание и заголовок дают представление о намечавшемся «варианте» окрашенного в уничижительно-комические, юмористические тона исхода Иудушки. От подобного окончания Салтыков отказывается.
Не без внутренней полемики с Гончаровым сатирик избирает иной путь.
В мае 1880 года в «Отеч. записках» появляется «Последний эпизод из головлевской хроники» – глава «Решение», а в июле осуществляется первое отдельное издание романа, получившего название «Господа Головлевы». При подготовке первого отдельного издания Салтыков провел большую работу по редактированию рассказов, написанных в 1875–1876 годах: изменил заглавия некоторых из них, провел стилистическую правку текста (кроме текста последней главы), сделал ряд вставок в рассказах «Семейный суд», «Семейные итоги», «Недозволенные семейные радости», произвел значительные сокращения в главах «Семейный суд», «Племяннушка», «Недозволенные семейные радости», сократил и переработал рассказ «Выморочный» (см. поглавные текстолог. прим.).
В помещаемой ниже таблице отражены изменения, произведенные Салтыковым в первоначальной (журнальной) последовательности глав головлевской хроники и в заглавиях их при подготовке Изд. 1880 (цифры в скобках, предшествующие названию глав, обозначают последовательность, в какой они появлялись в «Отеч. записках» и в какой были напечатаны в отдельных изданиях).
Название очерков в журнальной публикации Изд. 1880, 1883
(1) Благонамеренные речи. XIII. Семейный суд. – ОЗ, 1875, № 10 (1) Семейный суд
(2) Благонамеренные речи. XVII. По-родственному. – ОЗ, 1875, № 12 (2) По-родственному
(3) Благонамеренные речи. XVIII. Семейные итоги. – ОЗ, 1876, № 3 (3) Семейные итоги
(4) Благонамеренные речи. Перед выморочностью. – ОЗ, 1876, № 5 (4) Племяннушка
(5) Выморочный. – ОЗ, 1876, № 8 (6) Выморочный
(6) Семейные радости. – ОЗ, 1876, № 12 (5) Недозволенные семейные радости
(7) Решение (Последний эпизод из головлевской хроники). – ОЗ, 1880, № 5 (7) Расчет
Подготавливая второе отдельное издание (1883), Салтыков продолжил стилистическую правку глав и внес несколько мелких изменений в рассказ «По-родственному».
В настоящем издании «Господа Головлевы» печатаются по тексту второго отдельного издания с исправлением ошибок и опечаток по всем предшествующим изданиям и рукописям. Рукописный материал, относящийся к «Господам Головлевым», сосредоточен в Отделе рукописей ИРЛИ.
Семейный суд
Впервые – ОЗ, 1875, № 10 (вып. в свет 18 окт.), стр. 565–614, под заглавием «Благонамеренные речи. XIII. Семейный суд».
Сохранилась наборная рукопись под заглавием «Благонамеренные речи. XIII. Семейный суд». Очерк опубликован под ошибочно поставленным в рукописи номером XIII. На самом деле «Семейный суд» был XVI главой «Благонамеренных речей».
Работу над очерком Салтыков начал в июле 1875 года в Баден-Бадене. «К сентябрьской книжке, не позже 1-го числа, пришлю еще рассказец «Благонамеренных речей». Почти уже готов», – сообщал он Некрасову 6 августа (25 июля). Однако «Семейный суд» был закончен позднее намеченного писателем срока. Ему помешали, по-видимому, и срочные работы по завершению начатых произведений из других циклов («Экскурсии в область умеренности и аккуратности», «Между делом»), и заботы, связанные с переездом из Баден-Бадена в Париж, и мало способствовавший литературному труду образ жизни писателя во французской столице («…целый день почти вне дома и ничего буквально не работаю» – письмо Анненкову, от 24 (12) сентября 1875). Уже в письме к Некрасову от 22 (10) августа Салтыков сообщает о возможной задержке очерка: «Я обещал еще фельетон для сентябрьской книжки; он у меня почти готов, но все-таки не могу еще сказать наверное, вышлю ли. До 1-го сентября подождите, а затем уж пусть остается до октября». Опасения оправдались: к сентябрьскому номеру «Отеч. записок» Салтыков действительно не успел закончить «Семейный суд», а поэтому в письмах к Некрасову от 29 (17) августа и 9 сентября (28 августа) уже намечен новый срок его окончания: 1 октября. Очерк выслан из Парижа в редакцию журнала 7 октября (26 сентября): «Вчера послал я <…> рассказ «Семейный суд» в редакцию. Поместите его, когда найдете удобным. Мне несколько прискучили «Благонамеренные речи», но в этом году я непременно их кончу. Останется еще один рассказ и больше не будет».
Очерк «Семейный суд» написан как очередная глава «Благонамеренных речей»; основное внимание в нем уделено проблеме разложения семьи, образ же Иудушки, будущего главного героя «Господ Головлевых», являясь еще эпизодическим, очерчен весьма бегло.
В первоначальной редакции очерка детские годы и служебная деятельность Порфирия Головлева освещались более подробно, но при подготовке рукописи к публикации фрагменты эти были вычеркнуты или заменены.
Стр. 15, строка 17. Вместо: «Порфирий был женат, Павел – холостой» – в рукописи было:
Порфирия Арина Петровна боялась и потому наружно оказывала ему большее доверие, хотя внутренно ненавидела. К Павлу она была равнодушна, и только потому не помещала его в разряд «постылых», что в таком случае все имение ее должно было перейти в руки мерзавца – Порфишки.
Стр. 15, строка 24. После слов: «…а иногда и слегка понаушничать» – было:
Послушлив он был необыкновенно, и притом послушлив не только за страх, но и за совесть.
Стр. 16, строка 14. После слов: «…глаза его подергивались слезою» – было:
– Ты бы, душенька, с братцем поиграл, – говорила ему Арина Петровна.
– Я, маменька, лучше на вас посмотрю!
– Что на меня смотреть! не бог знает какие узоры на мне нарисованы! Ступай, душенька, поиграй!
Но Порфиша медлил уходить и обдумывал, что бы ему такое сказать, что могло бы понравиться маменьке.
– Степка опять из кухни пирог утащил! – наконец доносил он, потупляя глаза и умалчивая о том, что он сам третью часть этого пирога съел.
При этом извещении Арина Петровна вскакивала с места, как ужаленная, и немедленно приступала к расправе с «балбесом». Но по окончании расправы глаза ее снова встречали неподвижный взор Порфиши, и снова шевелилось в ней предчувствие чего-то загадочного, недоброго.
Стр. 16, строка 28. После слов: «…смутную тревогу чего-то загадочного, недоброго» – было:
но ежели кроток и послушлив был Порфиша при обыкновенной домашней обстановке, то еще более кротким и послушливым являлся он – при «гостях». Он инстинктивно догадывался, что мнение «гостей» представляет для него такое убежище, в котором сама Арина Петровна не властна настигнуть его. И действительно, весь околодок был от него в восхищении, все соседки-помещицы не могли нарадоваться на его кротость и почтительность к матери, так что когда Арина Петровна, все еще преследуемая идеей, что Порфиша со временем будет ей злодеем, пробовала инсинуировать, что «нет ли, мол, в нем хитрецы», то «гости» в один голос восклицали: «Помилуйте! это такой ребенок! такой ребенок! Да посмотрите ему в глаза! Ну, могут ли эти глаза лгать! И т. д.».
Те же привычки покорливости и сердечной ясности детства перенес Порфиша и в дальнейшую жизнь. В школе начальники называли его «откровенным молодым человеком», на службе – «благородным юношей». Тут уже не было прозорливца вроде Степана-балбеса. Даже в товарищах он старался заискивать, ибо очень скоро постиг, что в том загадочном мире случайностей, который носит официальное название «прохождения государственной службы», сверстники играют, по крайней мере, такую же роль, как и начальники. «Я, маменька, писал он к Арине Петровне, так рассуждаю: будущее зависит от бога, а не от нас, и потому даже с подчиненными стараюсь быть ласковым, ибо кто же может заранее предвидеть, что мой сегодняшний подчиненный не будет завтра моим начальником?» И практика вполне оправдала этот образ действия, ибо ежели Порфирий Владимирыч и не занимал еще важного государственного поста (припомним, что дело было в начале пятидесятых годов, когда молодые люди не так-то быстро двигались по лестнице почестей, как теперь), то мог смело дерзать в будущем, потому что был на отличном счету и у начальства и у товарищей. А главное – он вполне заручился против угрожающих сомнений матери. Заручился и в мнении соседей, и в мнении начальников, так что Арина Петровна сама отлично сознавала, что Порфишка-кровопивец, словно вьюн, выскользнул из ее рук и что никакая каверза, вроде «выбрасывания куска», уже не может настигнуть его.
Приведенные фрагменты, зачеркнутые в наборной рукописи главы, впервые опубликованы Н. В. Яковлевым, в 1927 году перепечатаны в комментариях к роману, а в 1956 году воспроизведены в статье А. С. Саранцева «Из творческой истории романа Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы». По-видимому, на первоначальной стадии работы над очерками, впоследствии составившими хронику головлевского семейства, Порфирий Головлев рассматривался писателем как второстепенный персонаж, не требующий специально углубленной характеристики.
К первому очерку будущего головлевского цикла Салтыков относился сдержанно и даже высказывал сомнение в его художественных достоинствах. «Вероятно, Вам не понравилась, – писал он Некрасову 14 (2) октября 1875 года, – статья моя «Семейный суд». Я и сам вижу, что выходит и кропотливо и разорванно, да что же делать? – вообще мне за границей не пишется или пишется туго». Более четко эта мысль высказана в письме к Некрасову от 4 ноября (23 октября) 1875 года: «Кажется мне, многоуважаемый Николай Алексеевич, что чересчур уж Вы хвалите мой последний рассказ. Мне лично он не нравится. Кажется, что неуклюж и кропотливо сделан. Свободного, легкого творчества нет, а я всегда недоволен тем, что туго пишется».
В Изд. 1880 (вып. между 1 и 16 июля) внесены следующие изменения.
Стр. 24, строка 3. После слов: «…Наша матушка-Русь православная!» – дополнено:
«Откупщики, подрядчики, приемщики – как только бог спас!»
Стр. 48, строка 18. После слов: «…что ему нечего ни ограждать, ни ухичивать» – сокращено:
Праздность одна была его уделом, и она до такой степени охватила его всего, что даже парализировала то бесконечное празднословие, которое так глубоко лежало в его природе. Он сделался молчалив или говорил отрывисто, односложными словами.
Последняя фраза была вычеркнута Салтыковым в связи с тем, что празднословие, здесь свойственное Степану Головлеву, стало в дальнейших главах основной характеристикой личности его брата Порфирия Головлева.
Начальная глава наиболее насыщена автобиографическими реминисценциями. Не случайно писатель взялся за первый головлевский очерк после смерти в 1874 году матери, Ольги Михайловны. За некоторыми образами и деталями «Семейного суда» угадываются подлинные имена, поступки, дела известных Салтыкову лиц.
Упоминание о «постылых детях» Арины Петровны, несомненно, связано с обычным в семье Салтыковых делением детей на «любимчиков» и «постылых». Назидательные поучения Арины Петровны Павлу («Помнишь ли, что в заповеди-то сказано: чти отца твоего и матерь твою – и благо ти будет…») живо напоминают наставления, бывшие в ходу в семействе Салтыковых. Отец писателя увещевал «непокорного» Николая Евграфовича: «Неужели тебе не известен закон божий, повелевающий чтить отца и матерь, да благо ти будет и долголетен будеши на земле, злословя же отца и матерь, смертию ты умрешь…» Рассказ Арины Петровны о «первых шагах на арене благоприобретения» отражает некоторые обстоятельства покупки О. М. Салтыковой в 1829 году ярославской части вотчины с селом Заозерье Угличского уезда.
В долгой и запутанной тяжбе о наследстве (1872–1874), которая затронула и Салтыкова, самая неприглядная роль принадлежала старшему брату, – писатель называет его «злым демоном», способным «вызуживать людей». «…Злой дух, обитающий в Дмитрии Евграфовиче, неутомим и, вероятно, отравит остаток моей жизни», – пишет он 7 апреля 1873 года матери. 22 апреля 1873 года Салтыков, отмечая, что у брата «одна система: делать мелкие пакости», довольно подробно живописует самый механизм, производящий эти пакости, набрасывает строки, в которых проглядывают контуры Иудушки: «…этот человек не может говорить резонно, а руководится только одною наклонностью к кляузам. Всякое дело, которое можно было бы в двух словах разрешить, он как бы нарочно старается расплодить до бесконечности… Не один я – все знают, что связываться с ним несносно, и все избегают его. Ужели, наконец, не противно это лицемерие, эта вечная маска, надевши которую этот человек одною рукою богу молится, а другою делает всякие кляузы?»
Последующие упоминания о Дмитрии Евграфовиче в салтыковских письмах выразительно дополняют его «Иудушкин» портрет. Так, летом 1873 года Дмитрий Евграфович сообщает свои соображения в форме письма к «милому другу маменьке», предварительно сняв с него копии для братьев. «Ну не досадно ли видеть этого празднолюбца, который свои письма (на целом листе) пишет в трех экземплярах?» – замечает Салтыков. Особым смыслом наполняется его обещание в письме к матери 20 ноября 1873 года: «Дмитрий Евграфович может быть уверен, что я попомню ему это». Через два года, 13 ноября 1875 года, в несохранившемся письме к Унковскому Салтыков, называя старшего брата «негодяем», заявляет: «Это я его в конце Иудушки изобразил».
«Иудушкой, – вспоминала Панаева, – он звал своего родственника и через несколько лет воспроизвел его в «Головлевых». Даже «язык Иудушки является в основном пародированной речью Дмитрия Евграфовича».
Образ Арины Петровны вобрал в себя впечатления писателя от яркой и властной фигуры его матери. Исследовательская традиция сближает Владимира Михайловича Головлева с отцом сатирика, но, по-видимому, в еще большей степени своей набожностью и ханжеством Иудушка напоминает Евграфа Васильевича.
Верные суждения об автобиографических истоках романа принадлежат близко знавшему писателя доктору Белоголовому: «Семья была дикая и нравная, отношения между членами ее отличались какой-то звериною жестокостью, чуждой всяких теплых родственных сторон; об этих отношениях можно отчасти судить по повести «Семейство Головлевых», где Салтыков воспроизвел некоторые типы своих родственников и их взаимную вражду и ссоры, – но только отчасти, потому что, по словам автора, он почерпнул из действительности только типы, в развитии же фабулы рассказа и судьбы действующих лиц допустил много вымысла».
«Семейный суд» сразу же был замечен читателями и критикой.
Восторженно отозвался об этой главе Тургенев: «Я вчера получил октябрьский номер – и, разумеется, тотчас прочел «Семейный суд», которым остался чрезвычайно доволен. Фигуры все нарисованы сильно и верно: я уже не говорю о фигуре матери, которая типична – и не в первый раз появляется у Вас – она, очевидно, взята живой – из действительной жизни. Но особенно хороша фигура спившегося и потерянного «балбеса». Она так хороша, что невольно рождается мысль, отчего Салтыков вместо очерков не напишет крупного романа с группировкой характеров и событий, с руководящей мыслью и широким исполнением? Но на это можно ответить, что романы и повести до некоторой степени пишут другие – а то, что делает Салтыков, кроме его, некому. Как бы то ни было – но «Семейный суд» мне очень понравился, и я с нетерпением ожидаю продолжения – описания подвигов «Иудушки». Соредактор Салтыкова и Некрасова по «Отеч. запискам» Г. З. Елисеев тоже приветствовал появление первого головлевского рассказа: «Мне он тоже очень нравится, но более нравятся те статьи, которые соприкасаются с вопросами и явлениями текущего времени».
Благожелательные отклики в печати не обладали, однако, той же степенью проницательности и чуткости, какую обнаружил в своем отзыве Тургенев. Но и первые газетные рецензенты заметили необычность повествовательной манеры, отсутствие «нарочито-благонамеренных речей, отличающихся мнимым патриотизмом или поддельной гуманностью». Салтыкова оставляет «игривость веселой музы», и он возвышается, считал критик, до «мрачной торжественности, идущей к строгому моралисту». Строились догадки относительно продолжения «головлевского» сюжета: «..за этим очерком вероятно, последуют другие, потому что, по замечанию автора, нынешний рассказ посвящается преимущественно первому брату. Два остальные брата – Порфирий, прозванный за свое бесчувствие и лукавство «Иудушкою-кровопивушкою», и Павел, равнодушный флегматик».
Складывалось одностороннее представление об очерке, имеющем будто бы чисто историческое значение: «Это нечто вроде обличительной хроники из времен покойного крепостного права». «Но что же это значит, – спрашивал другой рецензент, – что наш сатирик снова обратился к своим старым темам и перенес обличение общественных недугов опять в область невозвратно прошедшего времени, давно уж им же разобранного и сведенного к итогу?» «…Это бытовая повесть, – писал А. Скабичевский, – и если хотите, историческая, потому что рисует нам нравы отжившего прошлого, которое хотя бы сделалось прошлым не далее, как вчера, но все-таки успело уже вступить в пределы истории». Особой удачей Салтыкова признавался образ Арины Петровны.
…в Москву для сбора оброков с проживающих по паспортам крестьян… – Крепостные, занятые «отхожими промыслами» и ремеслами, получали временные паспорта и жили в городах на оброке, размер его произвольно определялся помещиками.
Рекрутское присутствие – учреждение, существовавшее в губерниях до 1874 года и ведавшее набором рекрутов – лиц мещанского и крестьянского сословия, предназначенных отбывать воинскую повинность.
Помещик нередко старался сбыть в рекруты всех наиболее «строптивых» и «непослушных».
…разузнавала по секрету об отношениях их владельцев к опекунскому совету… – В 1808 году при опекунскихсоветах – учреждениях, призванных заботиться о сиротах и вдовах преимущественно дворянского звания, – была учреждена ссудная касса, которая, для поддержки разоряющихся дворян, выдавала ссуды под залог имения и другого имущества. Имения владельцев, не уплативших в срок полученной ссуды, продавались с аукциона.
Надворный суд – учреждение для разбора гражданских и уголовных дел, касающихся собственности; надворныесуды появились в Москве и Петербурге еще при Петре I, часто реорганизовывались, просуществовав до 1866 года.
…он прогорел окончательно и был рад-радехонек поступить, в качестве заместителя, в ополчение… – 29 января 1855 года, во время Крымской войны, Николай I обратился ко всем сословиям с манифестом, содержавшим призыв «приступить к всеобщему государственному ополчению». Не желавшим воевать дворянам дозволялось нанимать себе за плату менее состоятельных «заместителей».
Суздаль-монастырь – Спасо-Евфимиевский мужской монастырь в городе Суздале Владимирской губернии; кроме монахов, в нем содержались административно-заключенные, сосланные за преступления против веры и церкви (см. т. 6, стр. 685–686).
Выжига – здесь: чистое серебро, которое остается по сожжении пряденого или тканого серебра.
А мне водка даже для здоровья полезна… Мы, брат, как походом под Севастополь шли – еще до Серпухова не дошли, а уж по ведру на брата вышло! – Столичные и провинциальные газеты пестрели такими сообщениями: «Везде, где только останавливались ратники, их встречали духовенство с святыми иконами, почтеннейшие лица из дворянства и городских и сельских обывателей, угощали по чисто русскому обычаю водкою и закускою, а всем гг. офицерам давали, где только возможно, обеденный стол» («Русск. инвалид», 1855, № 212, 30 сентября). «По совершении молитвы ратники приглашены были к трапезе. Для любознательных приписываю, в чем состоял обед: чарка водки, щи с говядиной, пироги, каша с маслом и яблоки по два на ратника…» («Сев. пчела», 1855, № 182, 22 августа).
«А завтра – где ты, человек?» – Из оды Державина «На смерть князя Мещерского» (1779).
…говорил преосвященный Смарагд, когда мы через Обоянь проходили. Через Обоянь ли? А черт его знает, может, и через Кромы! – ПреосвященныйСмарагд (мирское имя Александр Крыжановский) – с 1844 по 1858 год архиепископ орловский, с 1858 г. рязанский и зарайский. Салтыков знал его по своей службе вице-губернатором в Рязани. Обоянь – городок Курской губернии, Кромы – Орловской губернии.
Земский – старший писарь при помещичьей «вотчинной» конторе или при бурмистре.
Полоток – половина распластанной птицы (соленой, вяленой, копченой).
Мытаря судить приехали?.. вон, фарисеи… вон! – По евангельским притчам, фарисеи фискалят Христу на мытарей (Марк, II, 16, 18, 24), совещаются, как погубить Христа (Марк, III, 6).
Куранты – плутни, проделки. Ср. у Даля: «Это финти-фанты, немецкие куранты, т. е. плутни» («Толковыйсловарь…», т. II, М. 1955, стр. 221).
Ухичивать – укрывать, защищать от холода, мороза, уготовить к зиме.
Соборне – служба с несколькими священниками.
Сорокоусты – молитвы об умерших; их читают в церкви в течение сорока дней после смерти.
В горних – то есть в небесах, в раю.
По-родственному
Впервые – ОЗ, 1875, № 12 (вып. в свет 21 дек.), стр. 337–378 под заглавием «Благонамеренные речи. XVII. По-родственному».
Сохранилась наборная рукопись с типографской разметкой и авторской правкой под заглавием «Благонамеренные речи. XVII. По-родственному». Первоначальное заглавие (зачеркнутое) «Благонамеренные речи. XVII. Наследство». Текст рукописи совпадает с журнальной публикацией.
Рассказ написан в Ницце в октябре – ноябре 1875 года. «У меня уже около ⅓ написано нового рассказа «Наследство», тоже принадлежащего к серии «Благонамеренных речей», – я пришлю его Вам, вероятно, к 1-му декабря старого стиля», – сообщает Салтыков Некрасову 10 ноября (29 октября), а 26(14) ноября уточняет: «Я в понедельник (20-го) Вам вышлю новый рассказ для декабрьской книжки. Вы получите его около 23-го ноября старого стиля».
При подготовке отдельных изданий автором проводилась небольшая стилистическая правка. Лишь в 1883 году (во втором издании) Салтыков добавил несколько мелких штрихов в характеристику Иудушки, в этом рассказе заметно выдвинувшегося на первый план и, по существу, ставшего уже центральной фигурой развертывающегося повествования. Так, в конце главы (стр. 86), где говорится о «злости» как одной из характерных черт Иудушки, Салтыков в Изд. 1883 добавляет в скобках пояснение: («даже не злость, а скорее нравственное окостенение»). В журнальной публикации Арина Петровна, подавленная празднословием Иудушки, забывшего прежние ее наставления, думает: «А может быть, и не позабыл, а нарочно делает, мстит». В Изд. 1883 эта мысль существенно дополнена: «А может быть, даже и не мстит сознательно, а так, нутро его, от природы ехидное, играет» (стр. 91). Эти дополнения сделаны после завершения работы над хроникой, когда тип Иудушки уяснился во всех мельчайших деталях. При подготовке Изд. 1880 Салтыков изменил имя сына Иудушки: первоначально он назывался Мишенька.
В отличие от всех остальных глав, действие настоящего очерка происходит не в Головлеве, а в соседнем имении Дубровино, принадлежащем умирающему Павлу Владимирычу.
Рассказ о переживаниях Арины Петровны накануне крестьянской реформы, о «целой массе пустяков», которую рисовало ей воображение, перекликается с очерком «Госпожа Падейкова» («Сатиры в прозе», т. 3, стр. 295–310), героиня которого, Прасковья Павловна, известная в целом околотке «как дама, которой пальца в рот не клади» (один из первых набросков типа Арины Петровны Головлевой), страшно напугана и озлоблена вестями о предстоящих переменах, когда, может случиться, крепостная Феклуша «с барыней за одним столом будет сидеть».
Рассказ получил широкое признание в литературных кругах: «По поводу рассказа «По-родственному», – писал Салтыков Некрасову 19 (7) января 1876 года, – я отовсюду получаю похвалы. Анненков в умилении, даже Тургенев, который вообще предпочитает умалчивать, поздравляет меня…»
Среди немногочисленных печатных откликов на главу выделяются рассуждения Скабичевского: «Знаете ли вы, приходило ли вам в голову подумать, что такое г. Щедрин. Ведь это один из тех народных и вместе с тем общечеловеческих сатириков вроде Рабле, Мольера, Свифта, Грибоедова и Гоголя, смех которых раздается громовыми раскатами под сводами веков». А. М. Скабичевский утверждал далее, что «в лице г. Щедрина мы имеем сатирика, который, наверное, будет со временем беспристрастными судьями-потомками поставлен не только на одну высоту с Гоголем, но во многих отношениях выше его».
«…Кувырком, кувырком, ку-выр-ком по-ле-тит!» – Популярная строка из арии Елены (опера-буфф Оффенбаха «Прекрасная Елена»). «Работа была не совсем легкая, – пишет А. Вольф об усилиях русских переводчиков либретто, – то есть не было возможности приискать на русском языке выражений, соответствующих парижско-бульварному жаргону. Например, долго ломали себе голову – как перевести: «cascader ma vertu», и, наконец, подыскали совсем не подходящее выражение «кувырком» (Хроника петерб. театров, СПб. 1884, ч. III,стр. 40).
Заволока – старинный способ лечения нарывов: при помощи иглы в воспаленное место вводится тесьма (заволока), вбирающая в себя гной.
Сначала простые слухи, потом дворянские собрания с их адресами, потом губернские комитеты, потом редакционные комиссии… – В преддверии крестьянской реформы правительство обращалось с «призывами» к дворянству проявить инициативу в деле «улучшения быта сельского сословия». В «высочайшем рескрипте» Александра II, адресованном в 1857 году виленскому генерал-губернатору Назимову и поощрявшем намерения некоторых помещиков литовских губерний постепенно улучшать участь крепостных, содержалась характерная приписка: «Вы и начальники вверенных вам губерний обязаны строго наблюдать, чтобы крестьяне, оставаясь в полном повиновении помещикам, не внимали никаким злонамеренным внушениям и лживым толкам» (MB, 1857, № 152, 19 декабря). Вопреки этим оговоркам слухиоботменекрепостногоправа вызывали страх и панику в помещичьей среде. В течение 1858 года крестьянские комитеты были открыты во всех губерниях. Учрежденные в 1859 году редакционныекомиссии, назначавшиеся правительством, призваны были подвести итоги работы губернских крестьянских комитетов, рассмотреть представленные ими проекты и материалы, подготовить новое законодательство.
…в самом кумполе свет, и голубь на него смотрит! – По христианским представлениям, бог «троичен в лицах»: бог-отец, бог-сын и бог-дух. Бог-дух изображается в виде голубя.
Хотьков – Покровский-Хотьков девичий монастырь в Дмитровском уезде Московской губ. Там похоронена О. М. Салтыкова, мать писателя.
Узнает адвокат, что у тебя собственность есть, – и почнет кружить! – Намек на события, обсуждавшиеся русской прессой в пору работы Салтыкова над очерком. В связи с рядом скандальных процессов адвокатская тема не сходит со страниц петербургских газет. «Закон вызвал его к жизни в 1865 году, – писал об институте адвокатов Боборыкин. – Прошло всего пять лет, и общество уже переполнено было неодобрительными толками об этом новом сорте людей… Слово «адвокат» превратилось в целый ряд насмешливых и даже просто презрительных прозвищ: аблакат, дровокат, брехунец и т. д.» («СПб. вед.»,1875, № 308, 16 ноября). Газеты сообщали, к примеру, как находившийся под следствием миллионер, мельник Овсянников, дал своему адвокату Думашевскому обязательство уплатить несколько десятков тысяч рублей за одно только умелое «составление жалоб» («СПб. вед.», 1875, № 238, 7 сентября, и № 245, 14 сентября).
Начнет: Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей, и вдруг сама не знает как, съедет на от лукавого. – Начальные строки псалма перебиваются заключительными словами молитвы «Отче наш» («Но избави нас от лукавого»).
…блажен муж… яко кадило… научи мя… – Начальные слова псалма III.
Месячина – содержание дворовых и крепостных, выдававшееся помесячно продуктами питания.
Не ве́сте – не знаете (церковнослав.).
«Начатки». – Имеется в виду один из распространенных первоначальных учебников по закону божию. Ср., например: Начатки. Приготовление к христианскому учению… СПб. 1873. Или: Начатки учения православной христианской веры… А. Свирелин, М. 1874.
Проскомидия – первая часть христианской обедни (литургии).
У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… – Слова из Евангелия: «Вынь прежде бревно из твоего глаза, и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего» (Матф., VII, 3–5).
Афон – православный греческий мужской монастырь на Халкедонском полуострове у Эгейского моря (см. также т. 3, стр. 634; т. 5, стр. 541).
…мамзель Лотар <…> в «Прекрасной Елене» <…> она на театре Елену играет. – Опера-буфф Ж. Оффенбаха, пародирующая античный сюжет о Троянской войне, пользовалась в 70-е годы в Петербурге необычайной популярностью. В сезон 1866/67 года на сцене Михайловского театра опереточная актриса Лотар играла в «Прекрасной Елене» Ореста, а не Елену (А. Вольф, Хроника петерб. театров, ч. III, СПб. 1884, стр. 158). См. т. 10, стр. 689.
Покойная Лядова – известная в 60-е годы в Петербурге опереточная актриса. Внезапная кончина В. А. Лядовой (1870 г.) «страшно поразила весь театральный мир; опереткоманы совсем приуныли, лишившись самой блистательной представительницы каскадного жанра» (А. Вольф, Хроника петерб. театров, ч. III, СПб. 1884, стр. 41).
Сергиева пустынь – мужской монастырь под Петербургом.
Трисвятую песнь припевающе – слова из «Херувимской», духовной песни, исполняемой во время обедни.
Ханаанская земля – Так в Библии названа Финикия, славившаяся исключительным плодородием.
…душа <…> в среднее какое-то место поступает. – Имеется в виду чистилище, где, согласно учению церкви, души умерших, прежде чем попасть в рай, испытаниями очищаются от грехов.
…в Париже, сказывают, крыс во время осады, ели. – В таком пошло преувеличенном виде доходили до провинциальных помещиков слухи, основывающиеся, в частности, на сообщениях газет, о голоде во время осадыПарижа немцами в 1870 году (эпизод франко-прусской войны). «Неделя» передавала подслушанный газетным репортером разговор парижан в дни осады города: «…нам предстоит научиться побеждать предрассудки нашего желудка. Даже те, кто не любит баранины, должны принести свой вкус в жертву своей родине. Очень легко может статься, через несколько недель и тем желудкам, которые имеют предубеждения против крыс, тоже придется победить этот предрассудок» («Неделя», 1870, № 40, 8 октября).
Семейные итоги
Впервые – ОЗ,1876, № 3 (вып. в свет 22 марта), стр. 227–270, под заглавием «Благонамеренные речи. XVIII. Семейные итоги».
Сохранилась наборная рукопись (лл. 1-11, 14–16 рукой Е. А. Салтыковой, лл. 12–13, 17–23 – рукой Салтыкова) с типографской разметкой и правкой автора под заглавием «Благонамеренные речи. XVIII. Семейные итоги». Текст рукописи совпадает с журнальной публикацией.
Рассказ написан в Ницце в январе – феврале и выслан в Петербург в два приема: основная часть в последних числах февраля, конец рассказа – 4 марта.
При подготовке Изд. 1880 Салтыков, помимо стилистической правки и устранения ошибок и опечаток, внес ряд исправлений в текст рассказа, устранив несоответствия с предыдущими главами: изменено имя второго сына Иудушки, уточнена сумма казенных денег, растраченных Петенькой, и т. д., но оставлено создающее хронологическое смещение в фабуле указание на 30-летнюю службу Головлева в департаменте. У 53-летнего Головлева к моменту отставки, случившейся 10 лет тому назад, не могло быть такого административного «стажа».
Глава мыслилась как завершающая, однако при продолжении романа автор сохранил первоначальный заголовок, подчеркивая, что домашние, «родственные» отношения в семействе Головлевых окончательно распадаются, обессмысливаются, оборачиваются своими противоестественно жестокими сторонами.
Встречающееся в главе изображение снежной русской зимы, исполненное мотивов умирания и щемящей грусти («…земля на неоглядное пространство была покрыта белым саваном»), непосредственно восходит к знаменитой картине природы в «Кузине Машеньке» («Благонамеренные речи». XII): «Саваны, саваны, саваны!»
«Семейные итоги» были положительно оценены критикой и читателями. «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке», – писал 9 апреля 1876 года П. М. Третьяков И. Н. Крамскому. – Огромный талант! До настоящего времени я его считал только прекрасным сатириком и, даже замечая повторение одного и того же, некоторое время не все читал даже, теперь же после таких типов, как Иудушка и маменька, да и вообще – мастерского рассказа, я его ужасно высоко ставлю и вперед не пропущу ни одной статьи его». Рецензенты отмечали усилившийся драматизм повествования. «Казалось, что после «Истории одного города» г. Щедрин ничего не напишет лучшего, что это chef d’oeuvre его деятельности, – размышлял Скабичевский. – Но в последних «Благонамеренных речах» его – в «Семейном суде», «По-родственному» и в «Семейных итогах» – открывается еще новая сторона его таланта: именно уменье выставлять не только одну смешную, пошлую сторону жизни, но и обнаруживать в этой пошлой стороне потрясающий трагизм. Главный герой этих трех рассказов, Порфирий Головлев, возбуждает в вас не один уже смех, но отвращение, смешанное с ужасом».
Очерк Салтыкова – это «картина старопомещичьего вырождения, целая эпопея чисто трагического характера, несмотря на то, что она преисполнена самой обыденной прозы и даже пошлости». «Главные два лица семейной драмы: старуха и сын ее Порфирий, прозванный Иудушкой, достигают размеров вполне художественных и типических фигур. Это, действительно, продукты целой культурной полосы».
…заговаривает о девах, погасивших свои светильники. – Евангельская притча о десяти девах, встречавших со светильниками жениха. Пять неразумных дев не взяли с собой масла, и, когда жених задержался, светильники у них погасли, и девы не поспели на брачный пир (Матф., XXV, 1-12).
«Филозов без огурцов» – заключительные слова басни Крылова «Огородник и философ».
…в ту коронацию – в коронацию Николая I в 1826 году.
«Перикола» – оперетта Оффенбаха (1868 г.), с успехом шедшая на русской сцене (см. т. 10, стр. 771–772).
«Анютины глазки». – «Барская спесь и Анютины глазки» – переводный французский водевиль, переделанный для русской сцены в 60-е годы.
…один на Плеваку похож <…> Другой <…> вроде петербургского Языкова. – В газетах 70-х годов помещались подробнейшие отчеты о судебных заседаниях с воспроизведением адвокатских выступлений, что не в последнюю очередь создавало популярность их авторам. Ф. Н. Плевако – известный адвокат и судебный оратор, славу которому приносили его речи на различных «скандальных» процессах. А. И. Языков – петербургский адвокат 60-70-х годов, чье увлечение поэзией, сочинительством, переводами, публиковавшимися в «Вестнике Европы», послужило поводом к иронической строке: «…расстроил себе воображение чтением «Собрания лучших русских песен и романсов»
…помяни, господи, царя Давида и всю кротость его! – Молитва, предотвращающая гнев и немилость сильных (Псалт., 131, ст. 1–2).
У Иова <…> бог и все взял, да он не роптал… – По библейскому преданию, бог поразил праведника Иова проказой, отнял у него все земные блага, чтобы испытать его благочестие (книга Иова).
Племяннушка
Впервые – ОЗ, 1876, № 5 (вып. в свет 23 мая), стр. 149–194, под заглавием «Благонамеренные речи. Перед выморочностью».
Сохранилась наборная рукопись, под заглавием «Благонамеренные речи. Выморочный», с типографской разметкой и правкой автора. На л. 14 об. карандашная надпись неизвестной рукой: «Перед выморочностью». Текст рукописи соответствует журнальной публикации.
Салтыков начал работу над рассказом 18 (6) апреля в Париже. В отправленном в этот день письме к Некрасову он сообщал: «Поощренный Вашим отзывом, об «Семейных итогах», я сегодня начал писать конец Иудушки. Не знаю, что еще выйдет, но ежели выйдет, то к 10–12 мая ст. ст. получите. Я думаю, для майской книжки это не поздно будет, потому что, по-видимому, сроки выхода книжек сами собой отдалились до 20-го. Впрочем, я 5-го числа ст. ст. телеграфирую Вам, нужно ли ожидать или нет. Я еще хорошенько и сам не наметил моментов развития, а тема в том состоит, что все кругом Иудушки померли, и никто не хочет с ним жить, потому что страшно праха, который его наполняет. Таким образом, он делается выморочным человеком». Салтыков работал над рассказом менее месяца: 8 мая (26 апреля) он отправил Некрасову первую половину рукописи, обещая к 10 мая ст. ст. прислать остальное. Однако закончил работу Салтыков раньше намеченного срока. В письме от 15 (3) мая он уже сообщал Некрасову: «Посылаю Вам <…> конец рассказа: слава богу, что ко времени кончил и даже прежде, чем обещал. Прошу Вас переменить заглавие: вместо «Выморочный» поставить «Перед выморочностью». Во время писанья получилось некоторое развитие подробностей, которое помешало кончить совсем эту материю».
При подготовке Изд. 1880 Салтыков переменил заглавие очерка и, кроме того, произвел ряд сокращений, устраняя главным образом длинноты.
Так, в «Отеч. записках» было:
Стр 134, строка 14 сн. После слов: «Вот и ум твой!»:
Ты на ум надеялся, он, бог-то, сверху – тук-тук: не надейся на ум, а надейся на бога!
Стр. 135, строка 18 сн. После слов: «…и думал об том, как бы успокоить доброго друга маменьку»:
– Приедет она из Погорелки, – говорит он сам себе, – что ж, милости просим! Икорки захочется – икорку на стол ставь! индюшка есть – индюшку волоки! И тепленько у нас, и уютненько – чего бы еще, кажется!
Стало быть, это – только так, только померещилось милому другу маменьке. Полно, здорова ли она? не перед смертным ли часом ей вдруг бунтовать вздумалось.
Стр. 167, строка 20. После слов: «Аннинька торопливо глотала ложку за ложкой»:
– Ах, как ты скоро ешь! – продолжал он, покачивая головой, – уехать, видно, поскорее хочется, скучно со стариком дядей в деревне лишний часок побыть! Что ж, друг мой, извини! чем богаты, тем и рады! И при папеньке покойном, в Головлеве, балов не бывало, и маменька – дай бог ей царство небесное! – их не жаловала, а я так и терпеть не могу!
Стр. 169, строка 12. После слов: «…чтоб попрощаться с ним»:
– Погоди! – остановил он ее строго, – сперва дай богу помолиться, а потом и за обед благодари!
Помолились богу, поцеловались, а Иудушка все еще не выказывал намерения расстаться с милой племяннушкой.
– Посидим, как добрым людям следует, да побеседуем, да богу помолимся – и в путь!
Пошли в образную, сели.
– И куда только ты едешь? какую пользу для себя приобретешь? – беседовал Порфирий Владимирыч.
– Право, дядя, иначе не могу. Я сказала вам, что приеду… ну, ей-богу, приеду – уверяла Аннинька.
– А не то, осталась бы! право, осталась бы! стой, я велю лошадей распрячь!
– А сестра же как?
– Сестре и написать можно… добро! оставайся! оставайся!
– Письмо сестру не убедит. Непременно я должна лично переговорить с нею. Нет, уж вы отпустите меня!
– Отпустите да отпустите – заладила одно! Ты говори: приедешь ли?
– Приеду… ну, право, приеду!
– Честное слово?
– Честное слово. Прощайте, дядя!
– Ну, нечего с тобой делать – ступай! Так смотри же, возвращайся! Не обмани дядю, нехорошо дядю обманывать. До лета оканчивай дела, а к лету приезжай! Вместе грибы поедем в лес сбирать!
– Приеду, приеду, дядя! прощайте!
На этот раз Аннинька решилась во что бы то ни стало покончить. Она расцеловала дяденьку, простилась с Евпраксеюшкой, и хотя Порфирий Владимирыч предлагал ей и еще посидеть, но она притворилась, что не слышит, и убежала в переднюю.
Эпизод с Петенькой, по-видимому, навеян впечатлениями от реальных отношений брата Дмитрия Евграфовича с сыном. В ответ на просьбу сына о денежной помощи отец многословно наставлял: «Пора и тебе жить не по-теперешнему, но действительно честно и вполне нравственно. Пора и тебе отличать мишуру от золота, ложь от правды, подлость от честности и чистоту нравственности от безнравственности…» и т. п.
Глава вызвала немало преимущественно благожелательных отзывов в прессе. Критика отмечала выдающиеся художественные достоинства очерка, вновь сопоставляя Иудушку с мольеровским Тартюфом. Аннинька, «героиня нового рассказа», «очень удалась автору»; писатель «не станет спасать ее и наставлять на путь истинный, не заставит ее бороться там, где она по своему характеру бороться не в силах. Аннинька в рассказе г. Щедрина является совершенно живою фигурою; художественный талант автора не навешал на нее ни особенных добродетелей, ни особенных пороков»; «…доброе, грустное чувство мы заметили в новом <…> рассказе. Оно-то и придало художественное значение фигуре Анниньки».
…что́ в Писании-то сказано: без воли божьей… – Это насчет во́лоса? – Имеется в виду известное библейское изречение: «ни один волос его не упадет» (Третьякн. царств, I, 52).
Лития – молитва, установленная в православном богослужении, в частности для поминовения об умершем, совершаемая по желанию его родственников.
«Где стол был яств – там гроб стоит»,«…и бледна смерть на всех глядит». – Из оды Державина «На смерть князя Мещерского».
…проповедь Петра Пикардского… – Намек на знакомство героини с историей средних веков. ПетрПикардский – вдохновитель первого крестового похода (XII в.).
…дополнила их некоторыми биографическими подробностями из жизни великолепного князя Тавриды… – Вероятно, имеется в виду составленное С. Н. Шубинским и изданное в 1876 году «Собрание анекдотов о кн. Г. А. Потемкине с биографическими о нем сведениями и историческими примечаниями».
«Герцогиня Герольштейнская» – оперетта Оффенбаха (1876). См. т. 10, стр. 736.
ажитирован – сильно взволнован, возбужден (от франц. agiter).
Зажора – вода, оставшаяся под тонким слоем снега или льда.
Дагерротипные портреты – изображения на медных пластинках, покрытых слоем йодистого серебра (по имени фоанцузского художника Дагерра, который изобрел этот способ в 1829 г.). В 60-70-х годах дагерротипы заменила фотография.
Шалоновая ряска – священническая одежда, сшитая из шерстяной ткани, производившейся во французском городе Шалоне.
Недозволенные семейные радости
Впервые под заглавием «Семейные радости» – ОЗ, 1876, № 12 (вып. в свет 12 дек.), стр. 483–512.
Рукописи и корректуры не сохранились.
Рассказ написан, по-видимому, в конце октября – первой половине ноября. Возможно, что мысль об оформлении темы нового Иудушкина семейства в качестве самостоятельной главы навеяна Салтыкову восторженным отзывом поэта А. М. Жемчужникова о напечатанных главах головлевской хроники, в котором он, между прочим, писал: «Я пожалел, что Вы в своем месте не описали подробнее сцены родов Евпраксеюшки. Мне в это время представляется Иудушка ожидающим с одинаковой покорностью воли провидения – благополучного и несчастного исхода родов. Он только тревожится тем обстоятельством, что результат остается долго неизвестным, и принимается несколько раз за воздевание рук. Я говорю это не в виде «критики», а потому, что мне Иудушка очень интересен, и я хотел бы его видеть побольше живым» (ЛН, 13–14, стр. 349). Таким образом, эта глава выросла из трехстраничного фрагмента в опубликованном ранее рассказе «Выморочный», что подчеркивается и примечанием в тексте главы: «Сцена эта была уже напечатана в рассказе «Выморочный», но, по обстоятельствам, оказывается здесь необходимою. В особом издании «Головлевской хроники» будут сделаны соответствующие изменения. Автор» (ОЗ, 1876, № 12, стр. 508). Специальная разработка этой темы писателем не предусматривалась, а поэтому в примечании к заглавию рассказа ему пришлось обосновать перед читателем необходимость обращения к мотивам, затронутым в главе «Выморочный», напечатанной за четыре месяца до появления настоящего очерка: «Прошу у читателей извинения, что возвращаюсь к эпизоду, которого однажды уже коснулся. По напечатании рассказа «Выморочный» («Отеч. зап»., 1876, № 8), не раз приходилось мне слышать, что я недостаточно развил отношения Иудушки к его новой, приблудной семье, в лице второго Володьки. А так как отношения эти, действительно, представляют, в жизни Иудушки, момент очень характерный, то я и решился пополнить настоящим рассказом сделанный пробел. Для тех, которым история Иудушки успела уже прискучить, считаю не лишним заявить, что еще один рассказ – и семейная хроника головлевского дома будет окончательно заключена. Авт.» (ОЗ, 1876, № 12. стр. 483).
При подготовке Изд. 1880 Салтыков произвел тщательную стилистическую обработку текста, сопровождавшуюся небольшими дополнениями отдельных слов и фраз, и вычеркнул ряд фрагментов журнального текста, наиболее значительные из которых приводятся ниже:
Стр. 185, строка 16–17. После слов: «…Иудушка и перед самим собой сознаться не хотел»:
Даже молитвенные его стояния, прежде столь правильные и ясные, с наступлением «беды», в значительной мере замутились. Это была не молитва, а скорее какое-то отчаянное усилие убить «беду» словами молитвы. И так как «умная» молитва помогала слабо, то он начинал выговаривать слова вслух, как бы надеясь криком отвлечь свою мысль от ненавистного представления «беды». Но «беда» побеждала даже молитвенные уловки. Она предстояла всегда и везде; она запутывала язык и заставляла произносить слова совсем не подходящие (например, о «благополучном разрешении»), которые, яко соединенные с мыслию о прелюбодеянии (тьфу! тьфу!), до сих пор отнюдь не входили в план обыкновенного молитвенного стояния. Выходило, что не молитва убивала «беду», а наоборот. И в то время, как губы продолжали шептать слова, лишенные всякого внутреннего смысла, мысль, отданная в жертву каким-то беспорядочным и противоречивым мельканиям, в свою очередь, раздвоялась. То мелькнет нечто о «благополучном разрешении», то откуда-то издалека вынырнет предположение: а что, если б ничего этого не было? если бы вдруг?.. Эта последняя мысль особенно как-то назойливо мечется. Сначала она чуть брезжит, но потом разрастается – разрастается и начинает из области предположений переходить в область действительного воплощения. Иудушка стоит перед образом, сложивши руки ладонями внутрь, но губы его уже не шевелятся и глаза не поднимаются горе, а пристально и безучастно глядят через окно на бесконечно стелющееся царство зимы.
Мысленные мелькания так и давят его. Тут и железная дорога откуда-то появляется: вагон… тендер… камень на дороге… тррах! – и нет ничего! Потом тройки какие-то: сани… ухабы… несъезженные лошади… тррах! – и опять ничего нет! А наконец, и просто волшебство – нет ничего, да и все тут!
Словом сказать, внутри Иудушки, не переставая, совершался какой-то странный психологический процесс. Мысль официальная, насильственно введенная, усиливалась побить мысль коренную, возникшую естественно.
Стр. 186, строка 9. После слов: «…она ко всему относилась безучастно»:
…Была счастлива единственно тем, что имела возможность спать на пуховиках, без спросу брать сахар, есть огурцы и пить квас…
Стр. 187, строка 21 сн. После слов: «…не сбиваясь с однажды намеченной колеи»:
…и что самая плотская связь его основана преимущественно на том расчете, что она еще больше привяжет Евпраксеюшку к его интересам и подстрекнет ее ретивость.
Стр. 187, строка 18 сн. После слов: «…напоминало ему о предстоящей «беде»:
Ей было тем легче выполнить этот план, что фактически, ради освобождения Евпраксеюшки от беготни, обиход головлевского дома уже был у нее в руках. Она воспользовалась этим очень ловко, так что Порфирий Владимирыч не только не заметил разницы к худшему, но, напротив, на всем увидел руку еще более заботливую и при этом почувствовал себя уже вполне свободным от каких бы то ни было стеснений, неизбежных в сношениях с близким по плоти лицом.
Стр. 188, строка 6 сн. После слов: «…так, очертя голову, действовали!»:
Мало-помалу, он, однако ж, припоминает, что закон дозволяет и шесть процентов брать, а ежели капитал принадлежит малолетнему, то и до десяти. Опять начинаются выкладки, сначала из шести, потом… «ну хоть из осьми», и, наконец, из десяти процентов. Капитал оказывается уже более или менее серьезный.
«Вот оно что! – размышляет Иудушка, – вот это… «распорядительностью» называется! вот это – настоящее хозяйство! А то взял да, очертя голову, что рубликов на ветер бросил – разве это хозяйство!»
«Вот мчится тройка удалая…» – Первая строка народного песенного варианта, представляющего часть стихотворения Ф. Н. Глинки «Сон русского на чужбине».
Муж у нее в поход под турка уехал. – Речь идет о войне с Турцией в 1828–1829 годах.
«Утоли моя печали» – одно из изображений богородицы в православной иконографии.
…«страха иудейская» – евангельское выражение, употребляемое в значении страха перед какой-либо силой (Иоанн, XIX, 38).
Выморочный
Впервые – ОЗ, 1876, № 8 (вып. в свет 25 авг.), стр. 521–558.
Рукописи и корректуры не сохранились.
Рассказ написан в июне – первой половине июля 1876 года. Салтыков в письме к Некрасову от 9 июля 1876 года сообщал: «…к 7-му или 8-му <номеру «Отеч. записок»> вышлю, вероятно, и другую статью. <…> Другая статья – конец Иудушки – разумеется, никаких препятствий не представит. <…> Боюсь одного: как бы не скомкать Иудушку. Половину я уже изобразил, но в сбитом виде, надо переформировать и переписать. Эта половина трудная, ибо содержание ее почти все психологическое. Вторая будет легче». В головлевской серии «Выморочный» – первый рассказ, напечатанный без указания на принадлежность его к «Благонамеренным речам».
При подготовке Изд. 1880 рассказ был подвергнут значительным сокращениям (в сорока трех местах сокращено около четырехсот строк, то есть около четвертой части текста произведения) и стилистической обработке. Салтыков вычеркнул начало рассказа, связывавшее его с «Племяннушкой» («Перед выморочностью»), убрал сцену родов Евпраксеюшки, из которой выросла глава «Недозволенные семейные радости», сделал много купюр во второй половине произведения, где изображается одолевающее Иудушку празднословие, изменил финал рассказа и т. д.
В настоящем томе журнальная редакция рассказа печатается в разделе «Из других редакций» (стр. 557).
В откликах на публикацию главы критика отмечала общественную содержательность, типичность и злободневность сатиры Салтыкова. «Писатель рисует нам, – писал рецензент, – одну из самых страшных язв современного русского человека: пустоту душевную и стремление к наживе, как идеал. Конечно, у Иудушки черты эти возведены в перл создания; но в наше коммерческое время, когда нравственные идеалы поблекли, можно найти многие черты Иудушки в весьма почтенных людях <…> Те психические процессы, которые происходят в его душе, представляют весь интерес современности. Эта умственная беспомощность, это отсутствие воли и решимости, эта склонность к фантазированию – все это черты современного русского человека, которые можно встретить на каждом шагу. Конечно, Иудушкино ехидство составляет его личную черту, независимо от которой в нем есть много общего, бытового, современного. В этом-то и заключается текущий интерес щедринского рассказа».
Особое внимание критики привлекли страницы, где воспроизводятся картины «умственного распутства» и пустоутробного словесного запоя Иудушки.
Одновременно некоторые критики находили личность Порфирия Головлева «крайне искусственной, придуманной, очень далекой от психологической правды», а весь тон повествования «обличительно-дидактическим»: «Характер Иудушки обрисован так, как мог его обрисовать только самый завзятый сатирик, видящий в человеческой природе только темные ее стороны. Это голая, резкая сатира и ничего более, но для правильного сатирического впечатления здесь недостает освежающего, просветляющего смеха, который придает высшее значение сатирическому изображению».
«Не шей ты мне, матушка…» – Из одноименной песни Варламова на слова Н. Г. Цыганова.
Заказничок – заповедная роща или лес, запрещенный, заказанный для вырубки.
Старая десятина – площадью в 3200 кв. саженей.