Книга: Дом свиданий
Назад: 2
Дальше: 2

Глава 10
ДОРОГУ УКАЖЕТ ВОСКРЕСШИЙ

1

Иван Дмитриевич продолжал говорить, а Сафронов усердно строчил в своей тетради. Он уже не раз добрым словом помянул жену: перед поездкой сюда она заставила его изучить стенографию по новейшей системе Ипполита Прево. В первые дни, когда он только начал записывать рассказы Ивана Дмитриевича и еще не имел опыта, Сафронов порой опускал кое-какие несущественные, по его мнению, детали, которые, казалось, заведомо не смогут сыграть никакой роли в дальнейшем расследовании, но теперь старался ничего не упустить и стенографировал все подряд. Ни одна из его попыток по ходу рассказа отбросить что-то вроде бы лишнее и случайное себя не оправдала, с каждым днем становилось все яснее, что самое надежное — бездумно следовать за рассказчиком, как журавлиная стая следует за вожаком, без всяких компасов и астролябий ведущим свой народ в теплые страны. Писать нужно было точно так же, как Иван Дмитриевич жил, а он полагался не столько на собственный разум, сколько на случайность и судьбу.
Секрет его успехов состоял в следующем: то, что происходило с ним случайно, ни с кем другим, однако, не происходило и произойти не могло. Нечаянные встречи, пустые разговоры, необъяснимые порывы бежать туда-то и сказать то-то — все в итоге оказывалось исполнено смысла вовсе не потому, что он обладал особым природным даром провидеть будущее или по крупицам склеивать рассыпанную мозаику прошлого. Нет, его аналитические способности были не выше среднего. Как многие соотечественники, Иван Дмитриевич был крепок преимущественно задним умом, но почему-то все необходимое для поимки преступника липло именно к нему. Так мошкара толчется вокруг лампы, ибо в лампе горит огонь. Таинственное пламя, чье происхождение оставалось для Сафронова загадкой, трепетало в душе Ивана Дмитриевича, притягивая из темноты ночную нечисть и опаляя ей крылья. Даже сейчас, в старости, время от времени это пламя изнутри освещало его лицо с пышными седыми бакенбардами, а в годы юности пылало в нем, видимо, с неиссякаемой силой.

 

Когда Иван Дмитриевич подъехал к дому, было уже совсем темно. Высыпали звезды, но на западе, над морем, громоздились облака, и начинавшийся ветер дул оттуда. На улице воздух еще сохранял память о дневном солнце, а в подъезде сразу опахнуло тюремным каменным холодом. От сквозняка вздрогнуло пламя в керосиновой лампе. Она висела на стене в проволочной, с круглым верхом, клетке, похожей на птичью, огонек затрепетал в ней вспугнутым птенчиком, бескрылым и безголосым. Иван Дмитриевич позвонил в куколевскую квартиру и спросил у открывшего дверь Евлампия, дома ли барыня.
— Кто там еще? — раздался недовольный голос Шарлотты Генриховны.
Она появилась откуда-то сбоку. Теперь вместо траурного платья на ней был простой домашний капот.
— Простите, что беспокою вас так поздно, — сказал Иван Дмитриевич. — Я только хотел спросить, когда состоятся похороны.
— Послезавтра, в десять часов.
— В десять? Как жаль!
— А что такое?
— Как раз в это время я должен быть с докладом у начальника отделения. У него все расписано по минутам, отказаться невозможно.
— Жаль, — равнодушно отозвалась Шарлотта Генриховна.
— И завтра я буду целый день занят… Нельзя ли мне сейчас проститься с покойным?
— Нет, — ответила она коротко и решительно.
— Но он здесь, в квартире?
— Где же, по-вашему, он должен быть?
— Виноват-с, тогда почему нельзя?
— Потому что я не понимаю, зачем вам это нужно.
— Какие для этого могут быть особые причины? Мы с Яковом Семеновичем были добрые соседи. Чисто по-человечески…
— Нет, — перебила Шарлотта Генриховна. — Я допускаю к гробу тех, кто действительно любил моего мужа. Вы никогда не питали к нему больших симпатий, так что давайте не будем лицемерить. В моем положении я острее чувствую всякую фальшь, она для меня мучительна.
В квартире по-прежнему стояла гробовая тишина. Как в той комнате, где Евлампий примерял волчью доху, зеркало в прихожей затягивал черный креп, но глаза вдовы были тем зеркалом, которое завесить нельзя.
— Если вам требуется еще раз обследовать тело, — сказала она, — хотя я и не понимаю, зачем это нужно, так прямо и скажите. Будет с вашей стороны честнее. В таком случае завтра будьте любезны обратиться к полицейскому доктору, составившему акт о смерти. Пусть он по всей форме напишет бумагу о необходимости повторного освидетельствования, тогда милости прошу. А всуе — нет, не позволю.
— Воля ваша. Но вы, кажется, забыли, что я ищу убийцу вашего мужа.
— Я уже говорила, он покончил собой. Вы должны искать труп моей свекрови. Будь она жива, Яков не сделал бы того, что он сделал… Всего доброго.
Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж, в нерешительности постоял у двери собственной квартиры, но не позвонил и вновь вернулся вниз, к выходу. Одинокая прогулка — вот что ему нужно, чтобы привести в порядок мысли. Гулко зацокали под сапогами кафельные плитки с каббалистическим, как говорил Зеленский, орнаментом. Иван Дмитриевич шагнул в свежую тьму сентябрьского вечера. Было только десять часов, и возле подъезда прохаживался Зайцев, тоже любитель вечернего моциона. Отделаться от него не удалось, поговорили о смерти Якова Семеновича, затем Зайцев обратился к теме, которая волновала его гораздо больше. Оказывается, акцизное ведомство, по которому он служил, недавно арендовало в соседнем доме квартиру для его начальника, и тот нагло поселился там со своей любовницей.
— Не то беда, что он с ней спит, — рассуждал Зайцев, — а то, что на казенной квартире. Для чего, спрашивается, народ в казну подати платит? Чтобы казна разврат покрывала? Что мы тогда удивляемся, что мужик бунтует? Вот вы с женой живете, я — с женой, на то нам с вами квартирные деньги и даются, чтобы с женами жить. Пожалуйста, из своего кармана заплати и хоть с кем валяйся там, хоть с козой…
С немалым трудом Иван Дмитриевич от него избавился и один пошел дальше. Ему всегда хорошо думалось во время вечерних и утренних прогулок, на ходу. Но не тут-то было! Не успел он пройти десяток шагов, как показался Гнеточкин с пуделем на поводке. Черт бы их всех побрал! Спасаясь от него, Иван Дмитриевич нырнул в подворотню, прижался к стене. Тут стояли мусорные лари, тянуло сладким, гнилостно-прочным, как запах мужского семени, духом арбузных корок. В свете фонаря возник пудель, гордо тащивший в зубах какую-то дрянь. В аккурат напротив подворотни Гнеточкин остановился, присел и начал вырывать у пуделя его поноску. Тот не отдавал.
— Отдай, — уговаривал Гнеточкин. — На что тебе? Брось! Фу!
Пудель игриво поматывал головой, но зубов не разжимал. Иван Дмитриевич заметил, что из пасти у него свисает, волочась по земле, кусок веревки. Внезапно Гнеточкин с невнятным возгласом вскочил на ноги, испугавшись, видимо, тени, отброшенной фонарем от Ивана Дмитриевича, который неосторожно сделал шаг в сторону. Можно было, конечно, сказать что-нибудь, успокоить его, но по дому и так-то ходили слухи, будто он, Иван Дмитриевич, тайно следит за соседями, чтобы впоследствии шантажировать тех, кто побогаче, разными интимными обстоятельствами их личной жизни. В этих пересудах не было ни толики правды, тем не менее он остерегся обнаруживать себя таящимся в подворотне, среди мусорных ларей.
— Кто там? — потончавшим от страха голосом крикнул Гнеточкин. — А ну выходи!
Иван Дмитриевич прижался к стене и помалкивал. Он чувствовал себя в относительной безопасности. Уж кто-кто, а Гнеточкин в такой час сюда не сунется.
— Кто тут? Кто? Сейчас полицию позову!
Он спустил пуделя с поводка:
— Ату его! Куси!
Тот бросил свое сокровище, брехнул пару раз, но в темноту лезть побоялся. Тоже не та животина, чтобы переть на рожон.
— Господа! Господа! — Гнеточкин тростью стукнул в ближайшее освещенное окно. — Тут кто-то прячется…
Странно. Чего это он так напугался?
— Путилина зовите! Путилина! — орал Гнеточкин. Кое-где по фасаду начали распахиваться окна. Положение стало глупее некуда, но теперь выходить на улицу было и вовсе смешно. Иван Дмитриевич скользнул вдоль стены в противоположном направлении, во двор. Слева тянулись поленницы, белея душистыми торцами, такие же дровяные бастионы возвышались в глубине двора, у сараев. Здесь в некотором отдалении друг от друга стояли две скамейки, по вечерам кучера и лакеи любезничали на них с кухарками и горничными. Все вокруг усыпано было подсолнуховой лузгой, оставшейся от посиделок, она призрачно синела в лунном сиянии.
На одной из скамеек сидела парочка: платок и картуз. Последний, услышав крики Гнеточкина, встрепенулся было, но затем снова припал к своей подруге. Они превратились в нечто двухголовое, однотелое, словно бы само с собой приглушенно говорящее на два голоса. Мужской был слышен чаще, громче и звучал с той известной интонацией; одновременно просительной, нежной и паскудной, с какой мясник, затачивая нож, уговаривает свинью не визжать, когда ее станут резать.
Иван Дмитриевич деликатно направился к пустующей скамейке, но при его приближении парочка бесшумно снялась и растворилась во мраке. Он сел на их место, чувствуя под собой оставшееся от женских бедер широкое прочное тепло. Оно невольно склоняло к мыслям, никакого отношения не имеющим к судьбе Якова Семеновича и его матери.
Гнеточкин еще немного покричал, скликая соседей, и отчасти достиг цели. Вопли прекратились, теперь он, как можно было предположить, отвечал на вопросы, обращенные к нему сверху, из раскрытых окон. Потом все стихло, во двор так никто и не пошел. Лишь чей-то одинокий грозный голос выпорхнул из форточки:
— Сволочь, я тебя вижу!
Это, разумеется, было неправдой, так что Иван Дмитриевич остался сидеть там, где сидел. Когда наконец наступила полная тишина, где-то за сараями забрехали бездомные дворовые псы. Пока шла суматоха возле подворотни, они на всякий случай затаились, а сейчас громко торжествовали победу над трусливым пуделем, который не посмел сунуться в их владения. В общем-то они были в одинаковом положении, сам Иван Дмитриевич и эти псы, и он дружески посвистал в ту сторону, откуда раздавалось их триумфальное тявканье. Спустя мгновение бело-рыжее пятно мелькнуло в темноте, криволапая грязная псина кинулась к ногам и заскулила, извиваясь в ритуальном танце, выражающем небесное счастье. Но и этого ей показалось мало. Она легла на брюхо и, страстно подвывая и молотя по земле хвостом, поползла к скамейке. Иван Дмитриевич наклонился, потрепал ее за ушами, ласково сказал:
— Хорошая собачка, хорошая, знаю…
Та еще сильнее завыла, заелозила драным задом. В пароксизме любви она выгибала шею, отворачивалась, как бы сознавая свое ничтожество, не смея взглянуть в лицо Ивану Дмитриевичу, чтобы, не дай бог, не ослепнуть от его величия.
— Хорошая, знаю… Хорошая Жулька…
Вдруг она взвизгнула от неожиданной и незаслуженной боли. Рука, только что ласкавшая ее, дернулась, пальцы судорожно впились в шерсть на загривке. Иван Дмитриевич подтянул ее к себе.
— Жулька? Ты?
«Я, я! — отвечала она обиженным визгом. — Не признаете, что ли? Не вы, что ли, с Ванечкой мне колбаски давали?»
Он отпихнул ее и встал. Господи, чья же тогда кровь на веревке? Жулька, за три целковых удавленная верным Евлампием, крутилась под ногами, не понимая, за что она впала в немилость.
— Пшла! — сказал ей Иван Дмитриевич.
Назад: 2
Дальше: 2