2
У Гоголя владелец лавки суетился, хватал прохожих за руки, кричал: «Живопись-то какая! Просто глаз прошибет; только что получены с биржи, еще лак не высох». Теперь все это было в прошлом. Хозяйничал здесь молодой человек в очках, в модном пиджаке, похожий на студента. Он возился в витрине, что-то там поправляя и переставляя, и не обращал на Ивана Дмитриевича внимания, пока тот не сказал:
— Я из полиции. Путилин.
Хозяин лавки оставил свое занятие и молча воззрился на неожиданного визитера.
— Я обхожу все картинные лавки, не волнуйтесь, — успокоил его Иван Дмитриевич. — Меня интересует один рисунок…
— Чей?
— Он принадлежал купцу Куколеву.
— Тогда у меня вам делать нечего, я краденым не торгую. Товар беру непосредственно у художников, можете проверить по книгам. Они у меня в полном ажуре.
— Я вас ни в чем не подозреваю, просто хочу знать, не здесь ли была куплена интересующая меня работа. Имя художника не знаю, но писано акварелью, размер приблизительно такой и такой, — ладонями показал Иван Дмитриевич высоту и ширину. — Там рыцарь в доспехах вошел в дом и пожимает руку…
— Знаю, знаю, — не дослушав, перебил хозяин лавки. — Рябинин рисовал.
— Никогда не слышал про такого художника.
— А про каких современных русских художников вы слышали?
— Брюллова знаю. Потом этого… Как его? Который Гоголя иллюстрирует.
— Агин, — подсказал хозяин, меняя тон на более уважительный. — Если слышали про Агина, через пять лет услышите и про Рябинина. Столько в среднем требуется времени, чтобы известность в кругу коллег и ценителей перешла в популярность у публики.
— Эта его акварель, — вернулся Иван Дмитриевич к прерванной теме, — вы ее видели где-то или она у вас же и продавалась?
— У меня.
— И кто ее купил?
— Никто. Полгода провисела, потом Рябинин сам ее и забрал.
— Адрес его у вас есть?
Хозяин принес книгу вроде бухгалтерской, отыскал нужную страницу и повел по ней пальцем, бормоча:
— Рябинин… Рябинин… Ага, вот! Таиров переулок, дом де Роберти, во втором этаже над типографией Жернакова.
Через полчаса Иван Дмитриевич был в Таировом переулке. Переулок этот, коленом соединяющий Сенную площадь с Большой Садовой улицей, был хорошо известен ему по обилию нижайшего разбора подвальных заведений с «прынцессами». Сейчас они отсыпались или варили щи у себя в норах, а вечером, он знал, вылезут из своих подземелий, чьи скособоченные двери выходили прямо на улицу, будут стоять кучками, переговариваться сиплыми голосами, иногда вдруг визгливо вскрикивать, изображая веселье, притопывая опухшими ногами в козловых башмаках.
Во втором этаже дома де Роберти находились меблированные комнаты. Узнав, какую из них занимает художник Рябинин, Иван Дмитриевич прошел по коридору и постучал. Никто не отозвался. Он постучал сильнее, затем, подергав дверь, убедился, что она заперта, и присел на корточки, чтобы посмотреть в замочную скважину. Увлекшись, он не сразу заметил, что из соседней комнаты выглянуло странное существо с длинным неуклюжим туловищем на коротеньких ножках, с вздернутыми плечами и надменно запрокинутой головой. Бледное личико придавлено было громадным покатым лбом.
— Что вы тут делаете? Кто вы такой? — спросило существо, пролезая в коридор.
Лишь тогда Иван Дмитриевич понял, что перед ним горбун, причем даже не с одним горбом, а с двумя.
— Я из полиции. А вы кто будете?
— Мы с ним, — кивнул горбун в сторону двери, возле которой он застукал Ивана Дмитриевича, — оба художники. Моя фамилия Гельфрейх.
— Случаем, не знаете, где ваш сосед?
— Он что-то натворил, что вы его ищете?
— Упаси боже! Просто интересуюсь одной его работой.
— Хотите купить?
— Она уже куплена. Хочу навести справки о покупателе.
— Где он, не знаю, — успокоившись, сказал Гельфрейх, — но, думаю, скоро появится. Когда он не ночует дома, то обычно приходит к этому времени, чтобы успеть вздремнуть, а вечером еще поработать. Если желаете, можете подождать у меня.
— Охотно, — обрадовался Иван Дмитриевич, отметив, что сегодня, значит, Рябинин провел ночь где-то в другом месте.
— Тогда милости прошу. У вас дома есть кошка?
— Кот есть. Почему вы спрашиваете?
— Проходите, проходите, — улыбнулся Гельфрейх.
Иван Дмитриевич переступил порог и увидел, что по всему периметру комната уставлена и увешана разной величины холстами с изображением этих животных, нарисованных с таким мастерством и таким удивительным жизнеподобием, что в первый момент захватило дух. Отовсюду смотрели золотистые, небесно-голубые, изумрудные, крапчатые, хищно суженные или сладко зажмуренные глазки. Полосатые и пятнистые, пушистые и гладкие, сибирские, ангорские и еще черт знает какие коты и кошки сидели в корзинках с выражением берущей за сердце тихой покорности на мордочках, катали клубки, умильно выглядывали из-под портьер или из кустов с жирными кондитерскими розами, охотились на птичек, лакали молоко, спали, спали и еще раз спали на диванах, турецких оттоманках, подушках, пуфиках, ковриках, располагаясь в тех неописуемо блаженных позах, принимать которые способны только эти создания. Здесь им не было равных. Они умели отдаваться сну с такой самозабвенной страстью, что одно это всегда вызывало у Ивана Дмитриевича уважение к ним, точно знающим, для чего их сотворил Господь Бог.
Большинство кисок изображено было в романтически-приподнятом ключе, но были и уступки входящему в моду реализму, и портреты в бюргерском стиле: один кот держал в лапе бокал вина, одна кошка вышивала на пяльцах. Кроме того, имелось пять или шесть одинаковых лукошек, где сидели целые выводки очаровательных котят с розовеющими на просвет ушами. Живым кошачьим духом в комнате, однако, не пахло.
— Все мы вынуждены выбирать какую-то одну узкую область и в ней совершенствоваться, иначе ничего не заработаешь, — говорил Гельфрейх. — Кто-то пишет море, кто-то — развалины, лошадей, войну, мужиков с граблями. Разумеется, тут есть свои минусы, лично я уже почти разучился рисовать все остальное. Вот этот диванчик Рябинин мне написал, и эту подушечку, и этих птичек тоже. Само собой, при продаже я ему выплачиваю его долю.
— А вы уверены, что он сейчас придет? Я могу зайти попозже.
— Придет, придет, куда денется. Садитесь. Хотите рюмку водки?
— Не откажусь.
Сели за стол, выпили, закусили моченым яблоком. Размякнув, Гельфрейх разоткровенничался.
— Раньше я их обожал, видеть не мог без сердечного умиления, — рассказывал он, имея в виду прототипов своих персонажей, — а теперь ненавижу. В подворотне где-нибудь кошечку повстречаю, так и норовлю ей сапогом поддать. А все деньги, деньги! Губят они нашего брата художника. Сколько, думаете, я беру за такую вот дрянь?
— Даже не представляю, — поглядев на указанное лукошко с котятами, ответил Иван Дмитриевич.
— Двадцать рублей, — похвалился Гельфрейх.
— Ого!
— В чем и дело! И заказов хоть отбавляй. К зиме найму приличную квартиру с мастерской и съеду из этого клоповника.
— А как же ваш сосед? Кто вам на новой квартире птичек рисовать будет?
— Там я это дело брошу, — сказал Гельфрейх, осушая уже четвертую рюмку, тогда как Иван Дмитриевич отказался и от второй. — Накоплю деньжат и напишу что-нибудь настоящее, для выставки. Есть у меня один сюжетец в русском духе. Представьте себе Грановитую палату…
Он стал подробно излагать свой сюжет с участием царя Алексея Михайловича, патриарха Никона и протопопа Аввакума. Эти трое должны были публично спорить друг с другом о вере, заодно выясняя вопрос о том, какая из властей выше — светская или духовная.
— За каждым есть своя правда, понимаете? Я хочу показать, что у каждого из них есть своя историческая и человеческая правда, — горячо говорил Гельфрейх, и его вздернутые плечи поднимались еще выше, слюна пузырилась в углах рта. — Я, горбун, жалкий инородец, маляр презренный, из глубины моего изгойства я покажу им всем, которые мнят себя истинными художниками, что у каждого из живущих на земле есть своя…
— А Рябинин? — с трудом удалось Ивану Дмитриевичу ввернуть словечко. — В какой узкой области он совершенствуется?
— Его область — это Пушкин.
— Александр Сергеевич?
— Да. Рябинин делает к нему иллюстрации, как Агин — к Гоголю. Изредка пишет маслом на сюжеты из его биографии. из-за этого, кстати, он недавно имел неприятности с вашим братом.
— С полицией?
— С жандармами.
— Из-за чего?
— Нынче весной, на закрытие сезона, он выставил свою новую картину «Вступление Александра Пушкина в масонскую ложу в 1820 году». Провисела она три дня, на четвертый явились двое в голубых мундирах и приказали немедленно ее снять. Мол, это клевета, Пушкин масоном никогда не был. Рябинин начал доказывать, что был, есть свидетельства, но этим господам ничего доказать невозможно.
— А с картиной что стало?
— Нашим торговцам она тут же всем разонравилась, критика сразу нашла в ней множество изъянов. Владелец картинной лавки в Щукином дворе, человек вроде прогрессивный, из осторожности вернул Рябинину все его прежние работы. Хорошо, что в Европе есть люди, готовые поддержать вольное русское искусство. Эту картину купил один француз.
— Масон?
— Вот уж не знаю.
— А сам Рябинин не состоит в какой-нибудь ложе?
При этом вопросе Гельфрейх мигом протрезвел, вспомнив, с кем он, собственно, разговаривает. Он выразительно побарабанил пальцами по столу, затем посмотрел в окно, за которым день еще был в полном разгаре, и сказал:
— Как рано стало смеркаться! Похоже, сегодня Рябинин уже не придет.
Иван Дмитриевич тут же перешел на официальный тон:
— Прошу вас, господин Гельфрейх, передайте господину Рябинину, пусть он завтра выберет время и зайдет в Спасскую часть, к Путилину. Это я… Если днем ему будет недосуг, вечером я могу принять его у себя на квартире.
Он вырвал из блокнота листок, черкнул на нем свою фамилию, служебный и домашний адрес, положил листочек перед поскучневшим Гельфрейхом и вышел.