Глава тридцать третья
Поскольку я никуда особенно не спешила, я пошла пешком по улице, на которой жила Хелена Дубровник, ведя рядом с собой велосипед. Сказать по правде, мне становилось плохо, когда я думала о папе. Мне становилось плохо потому, что я сбежала от него. Когда я оглядывалась назад, на то, что произошло, теперь, когда я была далеко, я могла посмотреть на это с другой точки зрения. Я видела, что мы — это тонущий корабль, папа и я. Мы были единственными, кто остался на борту, и ни один из нас не был капитаном. Айви столкнули давно, Эдди упал за борт, мама отправилась вслед за ним, а я сидела в каюте и ждала, пока кто-ни-будь заставит корабль снова плыть. А когда никто этого не сделал, я тоже спрыгнула. Так что я бросила папу одного управляться с тонущим кораблем. Он бы так никогда со мной не поступил. Он бы просто так не покинул меня, меня — обломок семьи. Он, мой папа, не был щедр на слова, но, когда это было нужно, на него можно было опереться. А Нора, «лошадиная» женщина, была в него влюблена. Он-то этого не замечал, потому что вообще мало что замечал. Он был слишком занят своими животными и слишком измучен той любовью, которая у него была к маме. После того как мама уехала. Нора стала приходить к нам время от времени, то с лазаньей, то с фруктовым пирогом, а то с домашним бульоном, который они вместе выпивали, сидя на веранде. Вы же не станете пускаться во все эти хлопоты и выпекать фруктовый пирог, если человек вам не нравится.
Я подкатила велосипед к телефонной будке и позвонила папе на работу. Ответила Вероника, ветеринарная медсестра. Она сказала, что папа испытает огромное облегчение, когда меня услышит. Он очень обеспокоен, сказала она, а потом спросила, все ли у меня в порядке. Это прозвучит эгоистично, но я немножко возликовала, что Вероника за меня волнуется, потому что Вероника была безмятежной как корова и ее редко могло что-либо взволновать. Означает ли это, что я все-таки стою того, чтобы за меня волноваться? Папа подошел к телефону. Я извинилась за то, что причинила ему беспокойство. Он что-то неловко пробормотал, а потом просто захотел узнать, где я нахожусь. Он сказал, что приедет и заберет меня. Я ответила: «Хорошо». Это слово как-то само из меня вышло. Хорошо. Вот так все и получилось. Я повесила трубку и поняла, куда отправлюсь дальше. Обратно на борт.
Но в то же время это не было так, будто я сдаюсь. Просто я знала, что у меня там есть еще неоконченные дела. Еще пока есть. Во мне смутно бродили давние мои мысли, и мне внутри было от них хорошо. Одна из них заключалась в том, что надо привезти Айви обратно на наш корабль, потерпевший крушение; нам нужно пополнять наш экипаж. Она может жить в бунгало Эдди. Мы с Айви могли бы там прибраться, перебрать его одежду как мы некогда перебирали ее. Мы могли бы поговорить о прежних временах и немного всплакнуть, а потом раздать вещи Эдди нуждающимся. Конечно, кое-что мы оставим, например коллекцию пластинок. А может, нам следует отдать пластинки Гарри, чтобы и у него осталось что-нибудь на память об Эдди. А еще там есть гитара, которую мама купила Эдди в качестве подкупа, чтобы он бросил курить.
Однажды меня посетила душа Эдди, в руках у нее была та самая гитара. Это случилось на третью ночь после его смерти. Я спала, но все было совсем не так, как обычно бывает во сне: ощущение было ясным, глубоким и подлинным, не таким смутным, как во сне, не таким безумным. Было чувство, что это происходит на самом деле. Он действительно там был: настоящий Эдди и настоящая я, и мы говорили друг другу «до свидания».
Я была на школьном стадионе. Играли в футбик, но я сидела в стороне, на бетонной ступеньке. Эдди подошел ко мне, он пришел с футбольного поля, одетый в спортивную форму, но мяча у него не было, у него была гитара. Когда я его увидела, я начала плакать. Он сел со мной рядом, и я сказала: «Эдди! Ты умер. Ты это знаешь? Ты умер». «Ага, — кивнул он, — я знаю». Я сказала: «Я даже не успела попрощаться. Я даже не успела ничего тебе сказать, я даже не успела сказать то, что я хотела».
А хотела я сказать ему, как много он для меня значит, но никогда в жизни, ни единого разочка, мы с ним так не говорили. Просто как-то не принято ни с того ни с сего говорить брату такие вещи; как-то думаешь, что это и не нужно.
Эдди сказал, чтобы я не беспокоилась, он знает, он знает, что я чувствую, он знает. Я испытала огромное облегчение оттого, что он это знает.
Что касается гитары, она во время той нашей встречи была у него в руках, но на самом деле он никогда раньше к ней не прикасался. Он никогда на ней не играл, во всяком случае, никто этого никогда не слышал. Она просто стояла в его комнате в углу: медового цвета, без единой царапины, сверкая серебряными струнами, как будто она была частью мечты, которой он не мог касаться. Он боялся этой гитары, боялся, потому что она могла показать ему, что у него не все получается блистательно. Ужасно, когда у тебя что-то получается неважно, но это особенно тяжело, когда от тебя ждут, что у тебя все будет получаться безупречно. Мама вечно говорила, что Эдди — самородок. Но Эдди, видимо, чувствовал, что не сможет всегда соответствовать тем высоким меркам, которые мир, по его представлениям, для него установил.
Поэтому я решила, что нам следует отдать эту гитару Гарри Джейкобу. Мы должны иметь возможность увидеть, как она покрывается царапинами, как ею обо что-то задевают, как об нее спотыкаются, как ее рывками тащат через жизнь. Эдди бы это понравилось, если бы он это видел. Кроме того, в том виде, какой она была сейчас — золотая и неиспользованная, — эта гитара наводила на меня печаль.
На самом деле часть моих смутных размышлений простиралась и в направлении самого Гарри, но я не разрешала себе слишком глубоко об этом задумываться, чтобы чрезмерно не разволноваться, к чему я очень склонна. И вот вместо этого я позвонила Айви и объяснила, почему я к ней не пришла, а еще я сказала, что однажды, скоро, мы с папой вместе приедем ее навестить. Я пока не стала делиться с ней своими планами. Я хотела сначала обговорить все это с папой. А потом я пошла в кафе и истратила остатки «лошадиных» денег на яичницу.