Глава тридцатая
Я устремилась на пляж, подобно тому как сердце стремится домой, я бежала изо всех сил, а потом неподвижно застыла, вглядываясь вдаль, шумно дыша, отпустив свое дыхание растекаться над черным бесконечным морем. Там не было ни единой живой души. Только тоненькие волны с рваными краями скреблись о берег, да пара чаек кружила в темном небе, их тела смотрелись странно, молчаливые и розовые в отблесках сияния города. Неясные точки света мерцали в зданиях хозяйственных построек на берегах бухты, напоминая отстраненный взгляд иноземца, который, часто моргая, смотрит на вас и вас не понимает.
Если кто-нибудь побежит и будет бежать и бежать в одном направлении, рано или поздно он добежит до края земли и окажется лицом к лицу с морем, и тогда ему придется остановиться. Ему придется подумать.
От мысли о том, что надо подумать, я впала в панику и вместо этого принялась искать свой велосипед, потому что он был тем, с чем я была связана. Он так и стоял, прислоненный к столбу, на котором висел знак «Стоянка запрещена», он выглядел покинутым, поэтому я поскорее отвела от него взгляд. Все еще тяжело дыша, я плюхнулась на серый холодный песок. Я стала набирать полные пригоршни песка и сыпать его себе на ноги, как будто вкапывала себя в землю, как будто я была одним из атрибутов пляжа, как, например, урна в шляпке из всевозможных пакетиков и пустых жестяных банок.
Некто Противный так и лез со своими речами. Я знала, что не могу этого допустить. Если я позволю ему начать зудеть, что я единственный на всем белом свете человек, который сейчас не спит, которому некуда пойти, у которого только что появился вызывающий отвращение опыт из серии «встреча с нехорошим мужчиной» и у которого нет даже пары башмаков, не говоря уже о руке, за которую можно взяться, тогда мне настанет конец. Мне нужно быстренько с кем-нибудь подружиться, иначе я просто умру от одиночества, прямо здесь и прямо сейчас. Можно ли от этого умереть? У меня была мышка, которая так и сделала. Ее звали Дора, и она умерла после того, как убежала Флора. Она прекратила свой бег в колесе. Я нашла ее неподвижно лежащее маленькое окоченелое тельце.
Какое у мышки, должно быть, крохотное хрупкое сердечко.
Я слышала, как мягкое толстое тело океана трется о берег, словно у него есть собственное пульсирующее сердце. Сердце, пульсирующее вечно, никогда не останавливаясь. Воздух прошивался нитями негромких птичьих трелей, звезды таяли, превращаясь в мелкую пыль. Мне казалось, что я — притаившийся шпион, тайно наблюдающий тихий интимный час ночи, когда она плавно переходит в день. Словно обнажаясь.
Я играла сама с собой, представляя, что высокие фонарные столбы, изливающие на песок струи желтого воздуха, — это великие, выдающиеся, мудрые люди, такие как Авраам Линкольн, Нельсон Мандела и господин Иисус Христос собственной персоной. А еще мистер Хигги из аптеки в Каслмейне, который всегда настроен добродушно и всегда одет в белый успокаивающий халат. Не могла я не принять в игру и мистера Уистлера, который написал картины, лежащие в моей корзине, потому что я точно знала, что, кем бы он ни был, он поймет.
А поймет ли?
Если бы он сейчас проходил мимо и увидел меня, он бы подумал, что я разбитая машина, на пути которой встретилось слишком много выбоин и которая мчалась слишком быстро. Он бы подумал, что я потеряла свои крылья. Он бы подумал, что я — сделанный кое-как воздушный змей.
Я всегда считала, что те наводящие отчаяние крылья потеряли свое тело, но, может быть, это тело потеряло свои крылья? Или, может быть, не важно, что именно теряется, может быть, просто когда вы теряете что-нибудь, то всегда ждете, что кто-нибудь придет и вас починит. Вы ждете этого. Значит, есть еще один вид ожидания. Вы ждете, когда кто-нибудь поймет, что на самом деле вы не сделанный кое-как воздушный змей, вы просто человек, в чьем сердце пробита пара дыр, или же вы пара крыльев, потерявших свое тело. И тогда я поняла, почему мне было не по себе оттого, что я оставила там висеть эти крылья. Я была тем, кто их знал, знал, какие они в действительности. И это было моим делом — знать, что в действительности они — доблестная птица, ожидающая, когда ее починят и она вновь обретет свою цельность. Кто теперь, когда я уехала, это знает?
Я смотрела на океан, а он смотрел на меня, причесывая берег маленькими волнами с белой окантовкой, напоминающими пальцы, которые вас поглаживают, как Айви поглаживала меня по спине, нежно и непрерывно, как, бывает, вытягиваешь узелки… Достаточно. Достаточно для того, чтобы впасть в уныние. Я вздохнула, жалея не себя, а океан. Какой же это нелегкий труд — быть океаном, быть плачем мира, всем своим телом предлагая погребальную песнь: бесконечный глубинный призыв к повторению, снова и снова. Волна за волной. Снова и снова. В этом есть свой смысл, подумала я.
Это я сама должна знать, что со мной все в порядке. Я не могу все время ждать, когда это узнает кто-нибудь другой, потому что никто, кроме меня, этого сделать не может. Только маленькая травинка на ветру, я сама.
И тогда я сделала одну очень важную вещь. Я встала. Вам это может показаться простым движением, но поверьте, это было великой и славной победой. Это было так, будто я развернула ветер вспять, вытряхнула из скалы ее неподвижность, выжгла отчаяние из повисшего крыла. Мне не хотелось вставать, мне хотелось лечь на бок и свернуться, наподобие листка, который знает, что он приближается к водосточному люку. Но я вспомнила мышку по имени Дора, вспомнила те крылья, и я подняла вверх руки и стала такой большой, насколько это было возможно. Я повторяла себе: «Боже мой, а у меня хорошо получается быть большой. Смотрите, я огромная, я иду в атаку, я пирую, я — Голливуд. Смотрите, я не стою на месте».
Я начала свою атаку на пляж, я побежала по песку вдоль воды.
К сожалению, в этот момент руки Трэвиса опять грубо вторглись в мое сознание, и, чтобы их остановить, мне пришлось подумать о руках Гарри. О красивых руках Гарри, руках, которые никогда ничего ни от кого не ждут. Я собиралась вспомнить только то, как они выглядят. Меня всегда восхищал их внешний вид. Они были большими. Они были руками мужчины, но как нежно они принимали в себя жизнь. Я знакомилась с ними, они были добрыми, и тут я не удержалась и вспомнила их прикосновения, хотя и не собиралась так увлекаться. В ту ночь, у реки, я почувствовала, как руки Гарри проникают под мою одежду, и поняла, что эти руки знают толк в любви. Под его руками мое тело становилось таким, каким я прежде никогда его не знала. Я чувствовала, что оно становится жарким и голодным. А когда мы открыли глаза, его рука лежала на моей ноге, и он сказал: «Мне нравится твоя нога». Я улыбнулась, потому что он сказал это так, будто познакомился с ней лично, отдельно от меня. Я сказала: «Гарри, позволь мне признаться тебе: ты тоже нравишься моей ноге». А потом я смотрела, как его руки мягко расстегивают пуговицы на моей рубашке.
На другой день он отвез меня в школу на мотоцикле своего брата. Когда он наклонялся вперед, я наклонялась вместе с ним, прижимаясь щекой к его спине. Я закрывала глаза, чтобы лучше чувствовать ветер, мы были словно в пещере из ветра. Мы мчались, мы, словно резчики по дереву, своим движением создавали лицо дня. Солнце, разлитое по тоннелям деревьев, разбрызганные небеса, сияющая, словно тронутая пламенем, листва, громады света, выступающие из тени и опять скрывающиеся в ней. Я чувствовала себя так, словно вышла из заточения, освободилась. Когда он касался моей ноги, что-то внутри меня еще теснее прижималось к нему. В мотоциклетном шлеме он был безликим и таинственным. Он мог оказаться принцем. Он мог оказаться опасным мужчиной.
Я рассказала Шерон Бейкер. (В таких случаях надо обязательно с кем-нибудь поделиться. Когда рассказываешь об этом или даже просто вспоминаешь, то почти что снова это делаешь.)
— Я целовалась с Гарри Джейкобом, — прошептала я.
— Ого, — выдохнула она. Нет, все-таки она была намного лучше Люси. Она никогда не строила из себя всезнайку, и к тому времени я уже давным-давно выяснила, что экзема незаразна. — А он хорошо целуется? Уверена, что да.
— Лучше всех, — сказала я так, словно раньше уже целовалась с миллионом других парней.
— А как далеко вы зашли? Вы это делали? — спросила она.
В тот момент я ей ничего не ответила. Я только усмехнулась. Теперь я была другим человеком. Но этот новый человек проживал внутри меня тайно.
* * *
Я шла вдоль берега по мелководью. Даже если приглядеться пристально, в такой час невозможно разобрать, что происходит: то ли это темнота тает в небесах, то ли оттуда начинает сочиться свет. Я знала, что скоро взойдет солнце, появятся люди в белых спортивных тапочках, станут бегать по пляжу, пыхтя и отдуваясь. Трамваи примутся звенеть и дребезжать, с жужжанием понесутся мимо автомобили. День шумно претворится в действие. И ночь будет стерта, ее легко смахнут свет, движение и бег спортивных белых тапок, словно и не было безумия, стыда и сожалений, а всегда была только эта устремленность, это упорное движение вперед.
Было примерно около пяти утра. Я сняла красное платье, сняла его через голову и уронила на песок, где оно и осталось лежать, как подсыхающая лужица. Я зашла в воду, переступая через маленькие напористые волны. Меня омыл холод, ясный и звенящий. Я чувствовала, как утренний воздух вбирает меня в себя. Я была счастлива, что могу смыть все это: Трэвиса, воду из кальяна, комнату для музыкантов, уничтоженную надежду, красное платье, особенно красное платье… О боже, как мне было приятно наконец от него избавиться! Это было мамино платье, а не мое, и хотя она и была во мне, я сама тоже там была. И я сама носила на себе собственную сущность. И ей необязательно быть красной. Синий, подумала я, синий — это самый большой цвет.
Я зашла в море, я стояла по пояс в воде, пропуская воду сквозь пальцы. Горизонт тянулся как первая и последняя линия мира. Вечная линия, такая, которая знает все. Я понимала, что вдоль линии горизонта покоится нечто значительное, и была почти готова к тому, что это нечто раскроет мне свою тайну. Я даже прислушалась, надеясь разобрать звук столкновения. Какой это, наверное, нелегкий труд — разделять небо и море.
Это заставляет задуматься. Допустим, горизонт — это то, что отделяет одно от другого, он говорит: вот то, а вот это. Тогда именно горизонт дает вам ощущение, что существует некая завершенность, то окончательное место, где одно встречается с другим, место, к которому стоит стремиться.
Но на деле это не так, потому что, если внимательно прислушаться, то становится понятно, что этого окончательного места не слыхать, а слышно, как волны набегают одна за другой, будто они — дыхание самого горизонта, как они легкими толчками строят из песка откосы и обрывы, как оставляют на берегу ленточки из пены, как укладывают кучками ракушки и кости, истонченные до гладкости их настойчивыми ласками, слышно только, что существует долгий путь, что есть лишь отдаленное тихое столкновение, повторяющееся снова и снова. Видно, что волны все продолжают и продолжают свое движение, то становясь маленькими и испуская вздохи, то разметываясь большими веерами, то колотя по берегу разъяренными кулаками, но даже и тогда — это лишь продолжение. И начинаешь думать, а что, если никакого места назначения вовсе нет, если все вокруг — одно продолжение, продолжение. Поневоле закрадывается подозрение, что, может, и нет никаких окончательных открытий, которые могут восстановить в мире порядок.
Брести, не пытаясь ничего найти. Представьте это. Представьте, что при этом может нарисоваться перед вами прямо в воздухе.
Однажды я нашла ракушку наутилуса, ни с того ни с сего, будто она возникла прямо из воздуха. Я шла, проталкивая себя вперед, через океан, в Лорне, по пояс в воде, рука, обернутая в гипс, маячила над моей головой. Моя сломанная рука была новой частью моего тела, выделявшейся своей белизной и грязью. Точно такой же она была и на фотографии у Айви. Я ею гордилась. Я совершала ею гребущие движения. Я шла, и я пробовала плыть. Я совсем ничего не искала, а просто проверяла, могу ли двигаться в воде, не замочив гипс. Я почувствовала ее стопой, самый ее краешек, тонкую и нежную сборчатую кромку.
Не каждому случается споткнуться о нечто идеальное. Дома я положила ракушку на каминную полку, рядом с футбольными трофеями Эдди. Дело было не в том, что она была прекрасной и редкой вещью; прекрасным и редким был тот факт, что я ее нашла. Хрупкая правда, которая выбрала меня, осторожно проступив сквозь песок, цельная и белоснежная. Доказательство того, что жизнь в самом лучшем своем проявлении найдет вас, когда вы ее не ищете. Когда не пытаетесь чего-нибудь от нее добиться.
* * *
Я вытянула руки и стала ладонями гладить поверхность воды. И поскольку я была сильно взволнована, я позволила рукам выписывать в воде круги, еще и еще, пропуская воду между пальцами. А потом я погрузилась в воду. Я полностью погрузилась в воду и поплыла вдоль берега, делая большие гребки руками. Давным-давно я не плавала в море. С тех далеких летних каникул.
Эти воспоминания жили в том краю, который всегда простирается позади меня. В краю теней, неприкосновенном, неизменном и принадлежащем только мне одной. Бывало, запах уносил меня туда. Пахнет морем, и вот я уже опять плыву в Лорне, и Эдди, который всегда заплывает дальше меня, ныряя под воду и выныривая, кричит мне: «Эй, Жаба! Смотри-ка сюда!»
Я легла в море на спину и стала смотреть вверх. Небо давило на меня. Я позволила ему грузом лежать на мне, позволила ему, мягкому и чернильному, по мне растекаться, и оно полностью меня затопило. Я сделала это без особых на то причин, не для того чтобы получить от него что-нибудь, не для того чтобы уйти от него вперед, а просто чтобы ощутить его вкус.
И тогда я заплакала. Я плакала как шторм, который долго назревал и наконец грянул. Я словно была самим Всемогущим Господом Дождем, изливавшимся из моего собственного нутра. Из меня исторгался шум, такие звуки, каких я никогда не слышала, каких я никогда не издавала. Но я не мешала им выйти из меня. Это было так, словно там была я, и там был плач, и я в своих объятиях держала свой собственный плач. И море держало меня. Так что мне не надо было его останавливать. И морю тоже.
Мне не оставалось ничего иного, как смотреть вверх, снова становиться маленькой, снова становиться большой.
В небе звучала одинокая звезда: стрела страстного стремления, говорившая «прощай».