Книга: Как сделать птицу
Назад: Глава двадцать пятая
Дальше: Глава двадцать седьмая

Глава двадцать шестая

К тому времени, как я оттуда выбралась, было уже поздно, и улицы опустели, что меня порадовало, поскольку я нуждалась в уединении. Если бы я могла, то вытащила бы себя из своего тела и выбросила в мусорное ведро или закидала грязью. Какое-то время я сидела на низкой кирпичной стене, подтянув колени к подбородку и положив на них голову. Я представила, как разливаюсь по всей улице, стекаю на мостовую растаявшим мороженым, и людям, когда они утром направляются на пляж, приходится через меня переступать. Какую грязищу я бы там развела. Такие люди, как миссис миссис Поррит, говорили бы: «Вы видели Манон Кларксон? Поздно ночью она растеклась по всей улице. Как это на нее похоже — развести такую грязь и беспорядок. Она всегда была безнадежным ребенком».
А моей маме было бы стыдно. Но она не стала бы это обсуждать, ни с кем не стала бы. Мой папа поспешил бы сюда и принялся наводить порядок.
Однажды я попробовала испечь папе на день рождения торт в качестве сюрприза. Признаю, я до некоторой степени применила творческий подход: я не стала в точности следовать рецепту, и готовый торт напоминал потерявшую форму шляпу. Но я все равно украсила его свечами, и когда я подала его к столу, мама ткнула в него вилкой и рассмеялась. Она сказала: «Ох, Манон, ну почему ты такая безнадежная?» Я не ответила ей, поскольку не знала, почему я такая безнадежная, а Эдди взял кусочек. На его тарелке он смотрелся весьма неряшливо. Он сказал, что торт вкусный, но мама только фыркнула. Папа не проронил ни слова. С того дня я уже никогда не пыталась испечь торт. Я не из тех, кто умеет печь. Но люди по-прежнему продолжали фыркать в мой адрес. Некто Противный был чемпионом по фырканью. И у него, конечно, нашлась для меня парочка слов, инфицированных фырканьем. «О боже, сначала ты выставила себя полной дурой, а теперь вот расчувствовалась до слез. Что я тебе говорил? Ты безнадежна».
Меня тошнило от этого слова — «безнадежна». Его, как дурацкий колпак, водрузили на меня давным-давно, словно я всегда буду оставаться кем-то ни на что не годным, неспособным должным образом прокладывать себе дорогу в жизни или же разводить огонь, жарить цыплят, носить красивые платья. Словно на мне лежит печать проклятия. И ничего не остается, как только в это поверить, потому что всегда ведь веришь тому, что тебе говорят. А потом не успеешь и оглянуться, как и вправду станешь безнадежным, старым и противным существом, которое теперь уже готово водружать подобные слова на других.
Так бывает, когда встречаешь злую рычащую собаку и говоришь себе: «Я не должна пугаться, потому что собака почувствует мой страх и нападет на меня». Но одна только мысль, что собака почувствует ваш страх, оказывается настолько устрашающей, что возникает новый страх: страх, что ваш страх обнаружится. Жизнь казалась полной этих рычащих собак, заставляющих вас не любить собственную нелюбовь, бояться собственных страхов, слишком усердно стараться их спрятать, надеть красное платье поверх своего худенького дрожащего тела. Кого я пытаюсь убедить?
Я взглянула на небо, усеянное звездами. Мимо меня прошла пара. Они шли, наклоняясь вперед, она — со своей прической, он — с обнимающей, защищающей рукой. По тому, как уверенно они шагали, было видно, что они пребывают в полном согласии. Казалось, что те мысли, что обитают в них и ищут будущего пристанища, возвысились и воссоединились в горении радостной уверенности, так что паре нужно было лишь продолжать свое движение вперед, сквозь черный теплый воздух, к их единственной и ясной звезде. Их звезде.
Их звезда, повторила я про себя, а потом пожалела, что сказала это.
* * *
Все проводки, по которым, как ток, бежал мой неутоленный голод, перепутались внутри меня. Это было так, будто в моем сердце зияла большая-большая дыра, и я пыталась ее заткнуть тоненьким-тоненьким человечком. Любой ребенок, достигший того возраста, когда он может собирать из кусочков картинку-головоломку, скажет вам, что маленький кусочек не заполнит большой дыры. Так почему же я такая дура?
Понимаете, это не сам Тонкий Капитан так скрутил меня, не этот привлекательный, сравнительно успешный молодой человек, а понимание того, что я ему не понравилась. И я до такой степени чистосердечно согласилась с ним в его неприязни ко мне, что и сама себе теперь тоже не нравилась. Так что теперь я не нравилась двум людям. Ему и мне. Разумеется, в этом уравнении я была более значительным не-любителем, поскольку я себя знала лучше и мое мнение имело больший вес, но все равно ощущение всей этой нелюбви и того, как она вливается внутрь, могло выбить из колеи кого угодно; от этого может стать очень плохо, от этого можно почувствовать себя очень непривлекательной.
Их звезда, снова повторила я и вспомнила ту ночь, когда Гарри впервые меня поцеловал. Как раз перед этим, когда мы смотрели на звезды, он сказал, что на самом деле мы видим не звезды, а свет, который они отбрасывают, и это не прямой свет, а отраженный. Чего бы я ни хотела, это никогда не было конкретной и определенной вещью, это не было звездой, это вообще не было вещью, это было светом, исходящим от вещей. А может, и тьмой тоже. Может, это было тем, что заставляет вас вибрировать, и танцевать, и убегать в лесную чащу, подобно дикому животному. Это было туманом с тех картин…
А это невозможно никак назвать или же объяснить человеческим языком. Это знание, которое претворяется в вашу кровь, прежде чем вы даже успеваете просто понять, что ваше сердце раскрылось. Оно проникает в вас как отраженный свет, проскальзывает внутрь сквозь поры, пока вы увлеченно занимаетесь чем-нибудь совершенно другим. Оно наполняет вас, пока вы проигрываете партию в бадминтон, ломаете руку, одиноко стоите в сторонке. Его шепот столь тих и нежен, что его слышите даже не вы, а ваша внутренняя сущность, или душа, или то, что обретается внутри, чем бы оно ни было.
Я знала, что во мне было нечто вот какого рода: вовлеченная, разорванная, брошенная в небеса сущность, я сама. Та я сама, которая неспешно и молчаливо движется через переправу. Та я сама, которая томится от желания стать мной, подобно тому как дыхание становится небом. Чего я желала, так это слиться с миром, стать частью синевы.
Я сказала сама себе на своем самом лучшем ломаном французском: «И-и-и, Жабочка, в этим нет никак трагеди. В этим есть темни и хромы шажки к кусочик синеви, и все, сто ты сюствуесь, это тока бам-бам, бам-бам бывает, кода идесь куда-нибудь».
Никому не нравится такой «бам-бам». Но ведь вряд ли кому-нибудь нравится делать зарядку или есть капусту, и все же и то, и другое считается полезным.
Не могу сказать, что меня полностью убедил этот ошеломляющий, отдающий капустным душком порыв здравого смысла, я даже почувствовала, как мой прежний скорбный дух, с его здоровым аппетитом на хорошую драму, содрогается от рвотного позыва, едва почуяв его первое слабое дуновение. Но я лишь испустила глубокий вздох и приняла решение, что сейчас я могу сделать только одно, а именно — начать двигаться.
Я слезла со стены. Мои босые ноги почувствовали под собой тропинку, и я на них посмотрела. Они выглядывали из-под платья, как маленькие белые мышки. Я поняла, что люблю их. Не знаю почему. Возможно, потому, что они всегда на месте, всегда, когда бы они мне ни понадобились, и я знаю, что они могут унести меня прочь.
Назад: Глава двадцать пятая
Дальше: Глава двадцать седьмая