Глава двадцать третья
Я шла и шла вдоль по улице. В голове не было ни одной мысли, ни одной направленной мысли, а только противоположность направленной мысли. Это был просто импульс, неуправляемый импульс. Я, как волна, катилась вперед. И даже ни капельки не хромала.
Еще там шел маленький мальчик в красных шортиках и рубашечке. Пухлые щечки, рубашечка заправлена в шортики. Я внимательно смотрела на него, а он вдруг яростно бросил камень в стаю голубей на мостовой. Голуби словно подорвались на мине, хлопанье крыльев разошлось по воздуху взрывной волной. Мальчик продолжал идти, засовывая в рот красный леденец на палочке и триумфально размахивая маленькими, похожими на сардельки ручками. У меня не нашлось добрых мыслей для этого малыша, от имени голубей — не нашлось.
Я подобрала красивый желтоватый лист гинкго и прикрепила его к своим волосам, только он при этом сломался. В моих волосах была половинка этого прекрасного листа, небо сияло, и у меня возникло какое-то особенное чувство. Огни баров и кафе разрисовали ночь, как пригласительную открытку. Это приглашение хотелось принять. На улице, у маленького столика, стояла смуглая высокая цыганка. Она брала доллар за вопрос. На ней было что-то сверкающее. Определенно, что-то сверкающее. К ее шарфу были пришиты крошечные золотые диски, это они-то и сверкали, а еще на ней была длинная шелестящая юбка. Купив один вопрос, я спросила про любовь, но я не собиралась непременно ей поверить. Мне просто хотелось чего-нибудь сверкающего, хотелось прикоснуться к несколько непристойной ночной жизни улицы.
Цыганка взяла мою руку. Она сказала: «Удача тебя благословила, ты всегда будешь находиться под защитой. Ты художница?» Я отрицательно качнула головой. «Твое сердце, — продолжила она, — прекрасно связано с разумом. Ты должна отдавать должное и тому, и другому, но ты должна прекратить любить опасного мужчину, ты должна любить того, кто любит семью».
Я хотела спросить: «А как понять, что человек любит семью, пока у него нет семьи?» — но я заплатила только за один вопрос. В любом случае, подумала я, семья тоже может таить в себе опасность.
Старик толкал перед собой тележку с огромной грудой пластиковых мусорных мешков. На нем были белые шлепанцы и коричневый костюм. Он выглядел усталым, мешки зловеще поблескивали. Я знала, что у города серое темное сердце. Вокруг были пористые голодные дома, они стояли слишком близко, слишком тесно. Жизнь вымазала их своей грязью и своей любовью, снаружи и изнутри. Возникало чувство, что каждый уголок — живой, пульсирующий и пытливый. Стоит только взглянуть на него, прижаться к нему своим сердцем, и он тотчас отзовется мощным ударом своего.
На стене был приклеен плакат. Наполовину отодранный. На нем было написано огромное слово. Der Fensterputzer. По картинке я догадалась, что по-немецки это означает «средство для мытья окон».
Der Fensterputzer.
Der Fensterputzer.
Хрум-хрум.
* * *
На самом деле я чувствовала себя как кошка. Я вся была роскошная и небрежная, сотканная из шелка. Я была крадущаяся и гладкая, и ничто не могло меня зацепить, ничто. Я скользила в ночь, неся в себе огромное горящее сердце, я была как счастливый поющий мальчишка. У меня было ощущение, что что-то прибыло внутрь меня, подобно тому, как письмо проскальзывает в почтовый ящик, только это было не письмо, а новое восхитительное знание, откровение, и оно всецело принадлежало этому моменту. Это может прозвучать банально, но именно в тот момент я знала, И никогда потом мне это не было так ясно, что ничто не имеет значения. Тогда я понимала это, и потому тогда это так и было. Вот как все просто. Я могла бы продолжать бродить по улицам, и было бы совсем не важно, куда я иду. Я была легким дуновением ветра, принявшим форму девушки.
А ведь обычно все имело значение.
У супермаркета сидела и ждала хозяина старая желтая собака. Я подошла к ней ближе, я подошла ближе и какое-то время побыла с ней. У нее был встревоженный вид, поэтому я начала ей кое-что нашептывать. Я говорила: «Понимаешь, не стоит тревожиться, ничто не имеет значения». Похоже, мне не удалось убедить в этом желтую собаку, и тогда я поменяла тактику. Я применила философский подход. Я сказала: «Представь, насколько все было бы хуже, если бы все было известно заранее, если бы все было ясным и практичным, как красные пластмассовые часы у нас на кухне. Представь, как этим часам, должно быть, не хватает импровизаций, как им хотелось бы потеряться в догадках или поваляться на солнышке, не имея в голове ни единого плана».
Желтая собака неожиданно завиляла хвостом и встала, и только я подумала, что собаки — самые философичные существа на свете, как увидела, что она виляет хвостом, приветствуя девушку, а не мою философию. Девушка была яркая, сияющая, блондинка до мозга костей. Они были прекрасной парой — она и желтая собака: обе крупные, напитанные «Педигри». На ней была мини-юбочка и маленький розовый топик с надписью «Королева диско». И у нее была превосходная загорелая кожа, которая выглядела как полированная мебель из сосны. Я стояла рядом, пока она отвязывала собаку. «Педигри», повторила я сама себе, вот что она ест, и это объясняет стройность и силу ее ног и лоснистость хвоста ее волос. И как раз в тот момент, когда это слово складывалось в моем сознании, королева диско улыбнулась и сказала мне «привет». Она сказала это так мило, что я немедленно устыдилась самой себя, потому что я думала про «Педигри», и я постаралась загладить это ангельской улыбкой. Похоже, она не заметила ни того, ни другого, и было видно, что ей живется легко. Она и ее собака стали удаляться от меня танцующей походкой, окруженные ореолом прекрасного желтого сияния, а я осталась стоять, размышляя, почему у меня такая привычка — не очень-то лестно описывать других людей. Некто Противный заявил: «Потому что ты плохая». Но дело было не только в этом, я еще словно была занята тем, что защищалась от Кого-то Противного в ее голове. Я всегда представляла себе, что вокруг идет молчаливая яростная битва этих Противных: приглушенные удары хлыстами языков, летящие стрелы отрицательных оценок, из одной головы в другую, особенно часто — в мою, из-за моего носа, или же потому, что я безнадежна, или же потому, что у меня нет Т-образных ремешков. Возможно, никого и не было на поле брани, кроме меня, одинокого сумасшедшего рыцаря, отражающего удары воображаемых копий.
Возможно, Филомена обладала способностью видеть Кого-то Противного у меня внутри, отбивающего копья. Возможно, именно поэтому я ей никогда не нравилась. Возможно, мой нос был здесь и ни при чем.
Я сформировала здравую мысль и произнесла ее про себя, чтобы уверить себя в своем несумасшествии и чтобы доказать себе, что вполне могу игнорировать страстное желание Кого-то Противного поболтать. «Я не плохая, — сказала я. — Я просто пасусь не на том выгоне. Я отбилась от стада, и в любом случае, кем бы я ни была, я еще не вполне им стала. Я все еще становлюсь». На деле я всегда верила, что когда-то я была лошадью, потому что я так люблю носиться по холмам. А Эдди раньше был рыбой. Нарядной рыбкой — существом неосновательным, но прелестным.
О, кусок черного летнего неба. Небо ничего мне не ответило.
Я пошла в том же направлении, что и желтая пара. Не знаю почему, пошла — и все.
* * *
Диско-девушка зашла в магазин готовых блюд из курицы. Я спряталась поблизости в книжном магазине и стала ждать, когда она выйдет. Ее не было ужасно долго, и я уже начинала думать, что, возможно, она — это не такая уж и заманчивая перспектива. Не то чтобы меня так уж заинтересовала диско-девушка, а просто мне хотелось примерить на себя чью-нибудь чужую жизнь. Чью-нибудь легкую жизнь. Я подумала, что если пойти не своей, а чьей-нибудь дорогой, то вряд ли будешь совершать ошибки. Более того, не придется принимать вообще никаких решений. А может быть, через подражание даже можно научиться жить легко. Это была экспериментальная попытка побыть собакой. Собаки идут рядом и ни в чем не сомневаются.
Чтобы не возбуждать подозрений, я взяла в руки книгу. Большую книгу с темной картиной на обложке. Внутри было полным-полно картин, в основном изображавших океан или реку ночью. Я небрежно листала книгу и поглядывала на картины, но вдруг стало происходить что-то странное. Это происходило медленно, глубоко и почти мистически.
Сначала картины начали смотреть на меня в ответ. Они меня вовлекали. Они меня будоражили. Ничего особенного на них не было: чудные, нереальные синие тона, дымчатое ночное небо, плоть воды, большая и мягкая, и ощущение чего-то еще — лодки или человеческого силуэта, огоньков далекого берега, моста. Но все было как-то неясно: казалось, картины написаны туманом, темнотой или музыкой, а вовсе не красками. И именно эта неопределенность находила во мне отклик, потому что была нежной и возможной, и в ней и для вас было место. Там не было ничего внятного, не было четких контуров, будто и в самом деле у предметов не могло быть определенных мест, и почему-то это казалось правдой, правдой, не высказанной прямолинейно, а лишь мимоходом напетой, присутствующей там в размытом и парящем состоянии, звучащей там подобно отдаленной печальной мелодии. Я думаю, что увидела в картинах не то, что доступно глазу. Я смотрела на них не глазами, а какой-то другой частью себя. Это действительно было похоже на музыку, на то, как вы слышите ее ушами, но воспринимаете чем-то другим внутри себя. В меня вливались нежные напевы тех картин: картины пели песню моего собственного сердца. Я знала этот окружающий меня туман и чувствовала, как я в нем стою, просто нахожусь там, подобно лампе в темной комнате. Наверно, нужно оказаться в полной темноте просто для того, чтобы понять, как обрести свой собственный свет.
Меня так захватил этот нежный туман и мое в нем пребывание, что я совершенно забыла и диско-девушку, и свою недолгую жизнь в качестве собаки. Я хотела только удержать эту книгу, хотела, чтобы у меня всегда была возможность смотреть на эти картины. Цена почти равнялась той сумме, которая у меня осталась от «лошадиных» денег, и я подумала, что люди сочтут меня ненормальной, если я потрачу тридцать пять долларов на книгу. Если я куплю книгу, у меня уже не будет денег на жилье, но мне казалось, что кровать для меня не так важна, как эти картины. Но даже пока я вела мысленный спор сама с собой, я уже шла к прилавку, потому что знала, что обязательно куплю ее. Если бы даже нашлись аргументы в пользу того, что этого делать не надо, я бы все равно это сделала. Я чувствовала вину и головокружение одновременно, и я пару раз понюхала книгу, прежде чем мне положили ее в пакет. Это была самая первая книга, которую я сама себе купила. Я сказала себе, что совершила хороший поступок — купила то, что проживет долго. Книга была лучше, чем серебряные туфли.
Я положила книгу в корзину на багажнике и пошла по тропинке, которая изгибалась вдоль пляжа и вела к отелю «Эспланада». Ко мне снова вернулось то особое кошачье настроение, и я ощущала какое-то смутное вдохновение. Я прошла мимо Луна-парка, и он не издал ни одного презрительного звука. Хороший знак, Мэнни, подбодрила я себя. Я вернулась на свои рельсы. Книга мне в этом помогла. Я разрешила небу наполнять мою голову большими мыслями.
Я почти не хотела дойти до того места, куда я шла, ведь было гораздо интереснее просто приближаться к нему. Но прежде, чем я смогла это предотвратить, отель «Эспланада» навис надо мной, белый, величественный, но в то же время и убогий, как улыбка во весь рот, белозубая, но с пломбами. Широкая лестница вела внутрь, пол был покрыт ковром, с узором, похожим на внутренние органы. Я немного постояла при входе, и в мое сознание вкатился странный клубок мыслей, которые не имели никакого отношения к тому, как до этой минуты развивались события. Я вспомнила, как однажды выкрасила волосы в черный цвет, но я от этого стала выглядеть только хуже, а мои руки покрылись пятнами краски.
Я проследовала прямиком в бар и заказала красное вино. Мне не нравилось стоять на ковре из внутренних органов, поэтому я села на высокий табурет. Было всего восемь вечера. Это означало, что мне предстоит пробыть в баре три часа, прежде чем прибудет музыкальная группа. По крайней мере, я мота смотреть на улицу сквозь большие окна. Солнце маячило над горизонтом, как огромная, цвета красных углей, светящаяся тарелка. Вокруг него небо было залито розовым. Люди смотрели на это, они останавливались, чтобы высказаться по этому поводу, они говорили: «Смотри, как красиво», а потом ломали голову над тем, как бы уложить такую красоту в удачное словесное определение, которое можно будет впоследствии применить, как затолкать это в свое сердце или добавить в хранилище знаменательных наблюдений. Матросы на кораблях, громоздившихся вдоль линии горизонта, наверное, опершись о свои швабры, вспоминали тех, от кого они уплыли: девушку с печальными глазами, ссутулившуюся мать, пахнущую чем-то сладким, спящих ребятишек. В этом отношении закат похож на осень. Это увядание света. Вы поневоле обнимаете свое чувство и укачиваете его на руках, а иначе оно может раствориться и превратиться в длинную полосу прошлого, которое темной тенью ляжет у вас за спиной.
Пока я там сидела, я познакомилась с кучей народу. Думаю, это из-за моего платья. Была там одинокая пухленькая дамочка, слегка лысеющая, одетая в красный спортивный костюм. Обладательница пакета с зелеными бобами и аллергии на химикаты. Она сидела на другом конце стойки, но незаметно подползала все ближе и ближе и все задавала и задавала мне вопросы. Ее звали Эллен, и она много жаловалась. Она спросила, видела ли я когда-нибудь окапи. Я призналась, что никогда не слышала об окапи. Она сказала, что это животное с большими ушами, которое живет в Америке. Я сообщила ей, что никогда не была в Америке. А она, как оказалось, была и считает, что там ужасно. Я бы не хотела, чтобы она придвигалась ко мне так близко: я снова становилась нетерпимой. Следующим пунктом она захотела узнать, почему я пью одна.
— Потому что у меня была тяжелая жизнь. — Я сгорбилась и склонилась к стойке, как исполненный горечи, видавший виды крутой парень.
— Ха! — Она захохотала и стукнула кулаком по стойке. — А у кого ее не было? Не думай, что ты какая-то особенная.
Я уже начинала думать, что Эллен — это кислая компания. Она заставляла воздух вокруг меня сжиматься. Хуже того, она, вполне возможно, была в чем-то права. Был там еще один старый чувак, с большими мешками под голубыми глазами, но я видела, что он не собирается вступать в беседу, поэтому в порыве отчаяния спросила:
— Эй, а вас как зовут?
— Кларенс, — ответил он.
— А ты был в Америке, Кларенс? — тут же встряла Эллен.
— Неа. Но я раньше тракторы водил.
— Тракторы! — заверещала Эллен. — А они здесь вообще при чем?
Я вздохнула и сказала, что хотела бы уметь водить трактор, но это было большой дружелюбной ложью. Никогда, ни единого разочка в своей жизни я не испытывала потребности научиться водить трактор, но я хотела сказать Кларенсу что-нибудь поощряющее, потому что чувствовала себя ответственной за затягивание его в кисловатую орбиту Эллен. Кларенс, я это видела, был еще одним из породы счастливых. Я наблюдала за ним точно так же, как наблюдала за диско-девушкой, чтобы понять, как у него это получается. Но он просто пил пиво.
Зашли двое рабочих и встали рядом с нами, опершись о стойку бара. Один из рабочих начал рассказывать о документальном фильме, который он смотрел по телевизору прошлым вечером. Фильм был о Сезанне. Я сказала:
— Слушай, я собираюсь изучать искусство.
Я думала о своей новой книге «Ноктюрны». Внезапно я вообразила себя художником, но, как только я это произнесла, я снова почувствовала себя настоящим жуликом, поэтому постаралась хмурым видом разогнать жуликоватость. Рабочий даже не заметил всех этих моих пируэтов. Он удивленно поднял брови:
— Да ты че? А вот ты знаешь, что картины — они сексуальные?
Я спросила его:
— Каким образом они могут быть сексуальными?
Он объяснил:
— Горы, ведь горы — это груди. — Он держал голову совершенно неподвижно. В одной руке у него была кружка пива, а другой он нарисовал в воздухе грудь.
— Чушь, чушь собачья! — Эллен встала, схватила свои зеленые бобы и ушла прочь.
Меня не взволновал ее уход. Меня взволновала мысль, что искусство сложнее, чем я думала, и что, возможно, я все-таки в конце концов так и не стану художником.
В углу сидел человек и смеялся. Харви. Он выглядел так, будто он там рос, серьезно. Это был человек с широким плоским носом, с таким носом, от вида которого Филомена бы просто зашлась. Его глаза — две темные луны, исчезающие за огромными холмами щек. Его тело — большое, круглое и статичное, заваленное годами неподвижного сидения, одна рука непрерывно тянется за чипсами, другая вцепилась в стакан пива. Мне казалось, что он протягивает руки миру: гигантские, мягкие, толстые руки, которые ничего не ждут, а только хотят длиться, беспрерывно, без начала и конца. Я бы хотела быть достаточно неподвижной для того, чтобы войти в мягко непрерывный мир Харви, в катящуюся вперед разновидность мира, которая удерживает его на этом высоком табурете в баре, пока его рука, как механический ковш, все забирает и забирает чипсы. Он сказал, что живет в пансионе в Сент-Кильде.
— Им придется убраться. Застройщикам. — Рабочий, тот, который нарисовал в воздухе грудь, говорил о пансионах. — Мы только что переделали некоторые из них в обычные жилые дома.
Он купил мне еще один бокал вина. Я его приняла, потому что это был чисто дружеский, добрососедский жест. У меня уже кружилась от вина голова. Я думала о том, чего я не знала.
Что такое быть травой?
Что такое иметь положение в обществе?
Что такое быть неподвижной?
Как по-испански «яблоко»?
Какой отрезок времени понадобится Манон Кларксон, чтобы стать деревом?
Как я могла прожить так долго и не принять определенной формы?
— Большой вопрос, — рассуждал счастливый человек Кларенс, — заключается в том, смогут ли они его продать.
Речь шла о пабе. Какие-то застройщики хотели немного вложить в него. Харви был против. Рабочим, похоже, было все равно.
Большой вопрос, думала я про себя, не умаляя важности большого вопроса Кларенса, заключается в том, умеете ли вы говорить «да». Всегда где-нибудь рядом вас поджидает крохотное приключение. Между началом и концом, между одной парой рук и другой… Между вздохами, телефонными звонками, часами, встречами, предназначениями… Между тем, как вы говорите «привет», а потом снова «прощай»…
Я услышала, что зазвучала музыка.
— Дайте мне еще красного вина, — попросила я. — Мне пора идти.