ПИТЕР
МОСКОВСКИЙ ВОКЗАЛ
Чисто славянский олигарх с едва уловимым намеком на еврейское происхождение совершал странные пассы на перроне, как будто танцевал падекатр, – три шага вперед, два назад. На самом деле он не танцевал, конечно, а пытался точно рассчитать место остановки вагона.
Алексей Юрьевич Головин только что вернулся с охоты на тетеревов и сам встречал свою жену, но вовсе не потому, что растроганно думал «ах, какая же прелесть эта Соня». Ее неожиданный отъезд в Москву вызвал у него такое же ошеломление, как если бы тетерев, вместо того чтобы упасть от его выстрела, вдруг приосанился и наставил на него ружье. И вот теперь Алексей Юрьевич хотел посмотреть этому нахальному тетереву в глаза.
…А вот и тетерев.
– Соня, – сказал он, радуясь, что рассчитал правильно, с погрешностью всего в один шаг.
Алексей Юрьевич Головин не был похож на олигарха, во всяком случае на киношного олигарха, красавца, почти секс-символа с умными усталыми глазами. В критические моменты у него ходят желваки, железнеет лицо, вырастают клыки и когти, а в остальное время он тих и печален, потому что он, как царь Мидас, весь во власти своих денег, от которых ему уже дурно, – деньги не принесли ему нисколечко счастья, а лишь прибрали его к себе… Личная жизнь у него обычно очень драматичная и сильно пьющая, так как по дороге к тем вершинам, где олигарх потерял свою человеческую сущность, личная жизнь тоже чего-то такого не выдержала и запила.
Алексей Юрьевич Головин ни в коем случае не был секс-символом, и красавцем тоже не был, а был невысок, худощав и приятно невзрачен. Про таких, как Головин, бабушки на лавочке одобрительно говорят «очень приличный мужчина». В юности он был похож на серого мыша, но с возрастом мы-шастость уменьшилась, а сероватость превратилась в сдержанное изящество. Сейчас, в сорок два года, несмотря на свою мелкость, Алексей Головин был не «вечный мальчик», а именно что солидный, украшенный деньгами мужчина, с бывшим никаким, а нынче вполне хорошим мужским лицом. И даже ранняя лысина и слегка оттопыренные уши его нисколько не портили. К тому же он как-то особенно ловко двигался, и по ловкости движений в нем угадывался человек, который регулярно делает со своим телом все, что положено, – тренирует в спортзале, катает на лыжах, обливает холодной водой и так далее вплоть даже до восточных единоборств.
Личная жизнь у Головина была не драматичная, как у киношного олигарха, а семейная, и жена его Соня не пила и не устала от денег, а, наоборот, со здоровым удовольствием открывала для себя всякие изысканные мелочи, например, что обувь от Manolo Blahnik или Gina нравится ей больше, чем Prada.
Слово «олигарх» с оттенком «богатый придурок» тоже совсем не подходило Головину. Никакой придурковатости, никаких нелепых, не сочетающихся друг с другом дорогих вещей не было в его облике, напротив, он весь был выдержан в академическом стиле: белая рубашка, галстук, кашемировый пуловер, пиджак в тонкую полоску на тон темнее пуловера, тусклый шелковый шарф под полурасстегнутым плащом – такая скучно-элегантная капуста. Соня, если бы ее спросили, предпочла бы более спортивный стиль.
Теперь насчет Сониного соседа с газетой, – он бы точно сказал: опять, черт подери, олигарх не без еврейской крови. И это было бы неправдой.
Алексей Головин мог бы назвать себя поляком, евреем, или русским, или еще кем-нибудь. Мать его была наполовину русской, наполовину полькой, а в его отце, которого он не помнил, тоже было намешано несколько кровей, одна из которых действительно была еврейская.
По еврейскому закону, признающему своих детей только по матери, Алексей Юрьевич и не был евреем, но никакой закон здесь был ни при чем, – Головин сам себе закон. Головин сам выбирал, кем ему быть в жизни в целом и по национальности в частности, и выбрал – русским. Да и внешне он был не из тех, кому кричат в трамвае «жидовская морда», а из тех, о которых при случае с удовлетворением говорят: «Ага, я так и думал, что в нем есть еврейская кровь» или: «Ага, я так и думал, что в нем нет еврейской крови». И так, и так можно.
Так что напрасно Левка дразнит Алексея Юрьевича Головина придурком и олигархом, он был ничуть не похож ни на того, ни на другого. Но ведь Левка кем только своего родственника не называет, и неприличным словом, подчеркивающим его небольшой рост, и андроидом, и железным дровосеком, и человеко-компьютером, и даже уверяет, что Алексей Юрьевич Головин работает от сети, – так ведь это все от обиды, что Алексей Юрьевич с ним больше не играет.
А может быть, это между Левкой и Алексеем Юрьевичем была зависть? Зависть – хороший повод для ссоры, понятный.
Тогда все просто – Головин подсознательно завидовал Левкиному обаянию, а Левка вполне сознательно завидовал его успеху и богатству. Нет, «богатство» – это все-таки что-то из «Графа Монте-Кристо», и Левке не нужны были россыпи драгоценных камней и замки, а нужна была спокойная уверенность Алексея Юрьевича в том, что весь мир существует для него – горнолыжные курорты и экзотические острова, Венская опера и Бонд-стрит, Лапландия и Нордкап. Левку ужасно раздражало ВСЕ: умение Головина жестко планировать свой успех, плавность, с которой он вошел в другое качество жизни, несуетливое отношение к брэндам – костюмы Brioni хорошо сидят, значит, нужно один раз в году купить в
Лондоне и забыть, Chateau Margaux – да, хорошее вино, но, вообще-то, он не знаток. И даже то, что он Соне не изменял, раздражало. Это какая же у мужика должна быть фантастическая уверенность в себе, если он в мужской компании так прямо признаётся – столько-то лет живу и не изменяю… жена, говорит, у человека бывает одна, да он к тому же не по этой части… А по какой же он тогда части?!.
А по какой же он части, можно было прочитать в справочнике «Кто есть кто в Санкт-Петербурге».
«Кто есть кто в Санкт-Петербурге» содержит биографии наиболее известных петербуржцев, представляющих все основные сферы профессиональной деятельности: власть, науку, образование, культуру, бизнес и т. д. – так, во всяком случае, написано на обложке. А внутри были очень разные люди. Некоторые из них уже не петербуржцы, а москвичи, некоторые навсегда остались «кем-то» для всей страны, а кое-кто просто исчез, не только из справочника, а вообще из нормальной жизни. Что же касается Алексея Юрьевича Головина, то он собирался остаться в справочнике «Кто есть кто» надолго, навсегда.
На 26-й странице справочника «Кто есть кто» было написано вот что:
Головин Алексей Юрьевич.
Ректор Академии всеобщего образования.
Родился 1 января 1961 года в Ленинграде. Окончил Политехнический институт им. Калинина.
Доктор физико-математических наук.
Женат, имеет сына.
В справочнике «Кто есть кто» не было отмечено, что Алексей Юрьевич Головин был самым молодым ректором Санкт-Петербурга, самым молодым и самым модным, – любимцем питерского телевидения, желанным гостем на аналитических программах. Также не было отмечено, что Алексей Юрьевич был не просто ректором, а собственником, владельцем Академии всеобщего образования, в просторечии Всеобуча. Также не было отмечено, откуда у доктора физико-математических наук взялась эта самая Академия. Все же первое в городе крупное коммерческое учебное заведение – это не шесть соток в ближнем пригороде. Можно было бы застенчиво написать – «в 90-е годы занимался бизнесом», каким именно, неважно. Тем более, никакой страшной тайны здесь не было – Головин не торговал наркотиками или оружием, а продавал компьютеры и компьютерные программы и затем, вложив свои деньги и взяв банковский кредит, на пустом месте (буквально на пустом месте – на пустыре) создал Академию. Что же касается доходов, то всякий, кто умеет считать, может перемножить несколько тысяч обучающихся единиц на стоимость ежегодного обучения, вычесть сколько захочется на процесс обучения, пиар и продвижение брэнда и получить такую астрономическую сумму, что… ах!.. Ну, и хотя конечно же формально Академия Всеобуч принадлежала не одному Головину, в юридическом смысле он чувствовал себя абсолютно защищенным, – Алексей Юрьевич был исключительно осторожный человек.
Еще в справочнике «Кто есть кто» не было отмечено, что многие питерцы в Академию Всеобуч своих детей не отдавали, предпочитая прежние учебные заведения, и повышение престижа Академии было одной из самых важных задач Алексея Юрьевича. И лысина, которая появилась у Головина, едва он окончил Политехнический институт им. Калинина, и слегка оттопыренные уши тоже не были отмечены в «Кто есть кто», а ведь это ВАЖНО.
В женщине, которая вышла на перрон навстречу ректору Головину, никто не узнал бы ту, что три дня назад, запыхавшись, изо всех сил держалась за поручень, чтобы поезд не ушел без нее. Она больше не была «сучкой» и не была тоненькой сонной красавицей непонятного возраста, а вдруг на глазах стала старше, даже уголки губ слегка опустились, и, возможно, разговоры о пластике лица не показались бы уже такими смешными.
– Ну что скажешь в свое оправдание, путешественница? – суховато осведомился Алексей Юрьевич. Он слегка качнулся к жене, но не поцеловал. Не мальчишка же он – целоваться на вокзале. – Что это было?.. Остапа понесло?
Алексей Юрьевич любил «Двенадцать стульев» и часто цитировал, а Соня про себя раздражалась – ей это казалось пошлым.
– Левка… у Левки… – пролепетала Соня, как девочка, но Головин едва заметным движением бровей отмахнулся от Левки как от возможной темы для своего с Соней разговора, и она смешалась, замолчала… Предвкушала в дороге – сейчас приеду, ка-ак расскажу все, но это «все», что в поезде представлялось важным, оказалось совсем неважным. Действительно, не рассказывать же тут, на вокзале, про плачущего Олежку, про Левку с его любовницей и тоской?..
– Что не так? – спросил Алексей Юрьевич, поймав Со-нин внимательный взгляд.
– Все хорошо. – Соня поморщилась, и лицо у нее стало обиженное и удивленное, как у ребенка, который страстно хочет что-то, но почему-то не может это иметь.
Когда знаешь своего мужа с юности, то и такого, лысого и скучно-элегантного, все равно видишь мальчиком. А Соня всегда знала своего мужа не мальчиком, но мужем и сейчас вдруг подумала о нем как о постороннем, со смешком, – Головин похож на запертый на ключ, до блеска отполированный книжный шкафчик.
…А хорошо было бы бежать навстречу все равно кому по Летнему саду, и чтобы этот все равно кто был в черной кожаной куртке и ждал ее, раскинув руки, и чтобы с разбега упереться лицом в грудь, и чтобы вдохнуть запах кожи и еще чего-то неуловимого…
Ну, что не так? Уши, конечно. Анна приехала из Москвы и вдруг заметила уши Каренина. Уши у него были и прежде, просто она уже была влюблена.
…Вронский приехал вслед за Анной, подошел к ней на вокзале… Алексей Вронский за Анной приехал, а Алексей Князев за Соней нет, не приехал. Вронский был свободен, а у Князева операции – круговые подтяжки, липосакции, изменение формы груди… У современного человека нет времени на романы в формате Москва—Питер…
А если бы Вронский НЕ приехал за Анной, взял бы и затусо-вался в Москве, в полку, или у него были бы плановые операции? То НИЧЕГО бы и не было? Ни страсти, ни поезда, ничего?..
А про уши Соня, честное слово, не специально. У Головина же есть уши? Есть. Ну, оттопыренные слегка, и что же? Нормальные уши и нисколько ее не раздражают.
Но вот что странно – уши, но не Алексея Юрьевича, а заячьи уши сыграли значительную роль в Сониной жизни. Неприятную роль. Но человек может справиться с любыми ушами, даже с заячьими ушами своего детства.
О ВЛИЯНИИ ЗАЯЧЬИХ УШЕЙ НА ФОРМИРОВАНИЕЛИЧНОСТИ
Белая шапочка, сшитая из простыни, к которой неровным швом приметаны заячьи уши, довольно потертые, залежавшиеся между простынями в комоде Нины Андреевны, перешли к Соне по наследству.
Считается, что любая женщина – это результат ее отношений с матерью. Так это или нет, неизвестно, но история Сониной личности и даже история ее брака отчасти действительно была историей ее отношений с матерью.
Нина Андреевна сшила заячьи уши для Левки к елке в детском саду – это правда, от которой никуда не деться. А спустя годы уши перешли к Соне. Все девочки были снежинки в пенящихся марлевых или даже капроновых юбочках, а Соня в потертых ушах была зайчиком – как мальчик. Она со слезами на глазах рассказала длинное трогательное стихотворение и потом танцевала в потертых заячьих ушах, а Нина Андреевна горделиво поглядывала на других мам, – какая у ее Сони красивая душа. Но ведь уши тоже важны, а не только душа…
Соня и в дальнейшем была не чужда искусству, вернее, разным искусствам. Сначала она самостоятельно отправилась на прослушивание в соседнюю музыкальную школу.
Соня упоенно пела песенку про утенка и крякала для большей художественности образа: «Кря-кря, кря-кря…»
– Ты умница, но у тебя совсем, категорически нет слуха, – сказала молодая учительница и задумчиво добавила: – Кря-кря.
Затем Соня попыталась определить себя в балет. Па, которые она упоенно выделывала со счастливым лицом, заставили комиссию привстать, чтобы посмотреть повнимательнее, – это же чудо, как такая тоненькая девочка может быть такой потрясающе, невероятно неловкой?..
– Ты умница, но… – опять услышала Соня.
Она не сдалась и начала сочинять стихи. Послала стихи в журнал «Пионер» и в «Мурзилку», из «Пионера» получила ответ «никуда не годится», а из «Мурзилки» – «старайся писать лучше». Оба ответа восприняла как похвалу – «лучше» ведь значит, что она уже пишет неплохо, а «никуда не годится» означало внимание к ней, если было бы плохо, ей бы совсем не ответили. Прятала ответы под матрацем, надевала на себя мечтательное выражение лица, когда среди девочек заходила речь о тряпках, – она уже не появлялась в обществе в заячьих ушах, но ее не очень хорошо одевали. И долго еще писала стихи, а лет в семнадцать перестала – все ушло, затерлось обычными словами, как будто снег зимой покрыл ВСЕ.
Не то чтобы эти уши нанесли ей психологическую травму на всю жизнь, быть зайчиком тоже неплохо, но именно после этого случая она начала свою кампанию за красоту в собственной жизни, – чтобы больше никогда НИКАКИХ УШЕЙ. Может быть, она и замуж вышла по расчету, – чтобы у нее никогда больше не было потертых заячьих ушей.
ДОМА
У семьи Алексея Юрьевича Головина для счастья было все. Не в том смысле, что – у них все было, а вот счастья-то, ах, не было. Просто у его семьи для счастья ВСЕ было. Алексей Юрьевич очень хорошо понимал, что для счастья нужно все правильно приготовить, как готовят для новорожденного кроватку, пеленки, памперсы… Первостепенно важно, где именно проистекает счастье, на какой жилплощади и в каких интерьерах.
Семейство Головиных проживало на Таврической улице, напротив Таврического сада. Жилье их было настоящее питерское – место одно из самых дорогих в городе, дом один из самых красивых в городе, с эркерами и балконами с узорчатыми решетками.
Казалось, весь дом должен был быть заселен такими Алексеями Юрьевичами в безупречных костюмах, но нет.
Сколько ни расселяли коммуналки, они все равно БЫЛИ. Жили себе и в ус не дули, что не полагалось им уже БЫТЬ, что из-за них этот дорогой красивый дом никак не мог превратиться в «социально однородное жилье». Социальная неоднородность представляла собой личную неприятность и головную боль Алексея Юрьевича – она никак не хотела выметаться из этого дома и буквально лезла из всех щелей, к примеру, жуткий, с облезшей штукатуркой подъезд, хоть и закрытый на кодовый замок и живого охранника, остался прежним с советских времен и по-прежнему припахивал советским подъездом. Подойдя к своему подъезду, Головин, как всегда, вздохнул и, как всегда, недоуменно покосился на огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, – балкон отчего-то принадлежал не ему. Так что когда Алексей Юрьевич звонил в дверной звонок охраннику, он всякий раз испытывал недоумение, оттого что ЕГО ПЛАНЫ нарушались социально неоднородным окружением.
…Алексей Юрьевич не был на Таврической улице самозванцем. Алик Головин с рождения жил на Таврической улице в кладовке шведского посла.
Советская власть превратила апартаменты последнего в Петербурге посла в жилплощадь для трудящихся. Трудящиеся Головины, мама с сыном, владели кладовкой – в ней жил Алик, и небольшой частью танцевального зала.
В кладовке можно было стоять, лежать на диване и боком сидеть за крошечным письменным столом. Пятиметровый потолок создавал одинаковое с любого места ощущение, словно находишься внутри карандаша.
Во второй комнате тоже было интересно, так что впервые приходящим гостям хотелось потрясти головой и сказать – где я, что я?.. С одной стороны зала было огромное окно, с другой – камин белого мрамора в золотых завитках и две двери, в коридор и в кладовку, поэтому мебель стояла не у стен, а веселилась посередине, как будто диван, шкаф и стол вышли потанцевать. В общем, типично питерское жилье, нелепое, безумное, дающее ощущение причастности к былой роскоши.
Разбогатев, Алексей Юрьевич начал методично осваивать пространство и пошагово восстанавливать бывшие владения посла, и теперь ему уже принадлежал весь этаж, кроме одной квартиренки, состоявшей из сорокаметрового зала без мебели, но с портретами по стенам и вожделенного балкона. Но самым обидным во всем этом безобразии был даже не вожделенный балкон и не сорокаметровый зал, а то, что поведение древнейшей бабульки-владелицы балкона не соответствовало никаким законам человеческой логики.
Алексей Юрьевич был человек из справочника «Кто есть кто», ХОТЕЛ здесь жить, и выходить на круговой балкон, и любоваться Таврическим садом. Бабулька была старорежимная и немного сумасшедшая, хотела здесь умереть, предпочтительно от голода и на глазах Алексея Юрьевича. Так, она сказала: «Ни за что, лучше умру от голода». Алексей Юрьевич отказался от всевозможных престижных вариантов, не пожелал жить ни в загородном доме, ни на Крестовском острове, а огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, принадлежал не ему, а старорежимной бабульке с внучкой.
Откуда, кстати, у бабульки такая небольшая внучка – лет двенадцати, и где ее родители, конечно же алкоголики? Внучка тоже была немного не в себе, обе они с бабулькой забыли, какой век на дворе. Девочка странная – ну а какой же ей быть, если у них даже телевизора не было. И если кто-то думает, что в Петербурге в начале XXI века это НЕВОЗМОЖНО, так нет же – возможно, и вот точный адрес, по которому это ВОЗМОЖНО: улица Таврическая, дом 38 А, вход со двора…
В подъезде как символ новой жизни сидел охранник и висела купленная лично Алексеем Юрьевичем люстра – на вид совершенно старинная, затейливая, с ангелочками и кружевами, ампирная. На самом деле люстра была не ампир XIX века, а ампир XXI века – дешевая пластиковая поделка.
Соня неслась по лестнице, радостно возбужденная, как перед встречей с любимым мужчиной. Алексей Юрьевич спортивным шагом поднимался за ней и четко излагал ей в спину свои МЫСЛИ:
– Имей в виду, я крайне недоволен твоим сыном. Позавчера заглянул к нему в комнату – опять все разбросано. Посмотрел дневник – замечание «потерял форму». Я нашел форму. На нем. Да-да, на нем – он ее утром надел, чтобы в школе не переодеваться, и забыл.
Соня знала своего сына Антошу уже двенадцать лет, поэтому нисколько не удивилась. Алексей Юрьевич знал своего сына Антошу ровно столько же, но почему-то не уставал удивляться. Когда особенно удивлялся, переходил в разговорах с женой на «твой сын».
Ребенком пухлощекий Антоша был похож на печального ангела. В первом классе к нему приставили специальную девочку для того, чтобы в начале каждого урока она выкладывала из ангельского портфеля нужные тетрадки и учебники. Сам ангел задумывался, уплывал в свой мир, а с неохотой возвращаясь обратно, оставлял в этом своем мире разные вещи – ранец, куртку, ботинок… С тех пор не многое изменилось. Но в школе к Антоше были снисходительны – в частной школе неподалеку от Таврического сада. Снисходительность стоила пятьсот долларов в месяц.
– Несобранность. Безответственность. Он думает, что за него все сделают, – настырно продолжал Головин.
– Подумаешь, утром оделся, днем забыл… Он же у нас уже подросток, – Соня произнесла это слово ласково, как «цветочек», – рассеянность в подростковом возрасте – это нормально, потому что…
– Ты в своем уме? – коротко и зло сказал Алексей Юрьевич. – Ты не просто поощряешь в парне разболтанность, а еще подводишь под это теоретическую базу…
Соня вздохнула и виновато поморщилась, как будто это она надела на себя физкультурную форму и забыла в уверенности, что за нее все сделают – разденут, обнаружат форму и отправят на физкультуру.
Дома они мгновенно разделились. Алексей Юрьевич направился в кабинет, а Соня бросилась к Антоше – в детскую, в конец длинного коридора, мимо семи комнат шведского посла. Вернее, не мимо, а сквозь, в обход, прямо, налево, затем направо… Квартира была прямоугольная, но внутри этого прямоугольника было множество вариантов – можно было ходить друг за другом по кругу и кричать «где ты?» – «я тут!» Но пойти на голос еще не означало встретиться. В пятиметровых потолках витало эхо, чуть ли не настоящее горное эхо, поэтому «ты» мог оказаться совсем не «тут».
В квартире бывшего шведского посла, а ныне апартаментах ректора Академии Всеобуч все было прилично, со среднестатистически хорошим вкусом, и деньги ни разу не вылезли ни глупой позолотой, ни мраморной статуей – всё же здесь жили без дураков интеллигентные люди, доктор физико-математических наук, ректор, создатель первого в городе частного высшего учебного заведения, и Соня. Только однажды, лет десять назад, в счастливом ажиотаже от приобретения сразу нескольких комнат, в голове у Алексея Юрьевича что-то смешалось, завихрилось и пробилось сквозь его обычную сдержанность перламутровым унитазом. Унитаз располагался в центре самой большой ванной комнаты, назывался конечно же трон, и пользоваться им было неудобно. Но за исключением унитаза, сохраненного как памятник годам разнузданного становления капитализма, все было не хуже, чем у шведского посла. И образ жизни семейства Головиных тоже был не хуже, чем у шведского посла, жили они не по мещанским правилам, а светски, как бы параллельно, встречаясь в своей огромной квартире считанные разы – раз в вечер в кабинете, затем в спальне.
Возвращение домой всегда как с разбега в стену – немного обескураживает. На расстоянии все обычное, даже Алексей Юрьевич Головин, казалось Соне прекрасным, а все по-настоящему прекрасное, как Антоша, совсем уж невыносимо прекрасным. Сейчас Соня испытывала мгновенное гадкое разочарование – нет, конечно же Антоша был так же прекрасен, как всегда, и вызывал такое же, как в младенчестве, желание прижать, погладить, ущипнуть, укусить, съесть, но их нежное единение оказалось не таким страстным, как представлялось ей в поезде, когда она глупо думала: пусть у Князева Барби, а у нее зато Антоша… Но какой смысл думать о Князеве?.. Думать о Князеве какой смысл?!. Дома?!.
– Антошечка, как ты тут был без меня?
– Я один ходил в Петропавловку.
– Ах, – ужаснулась Соня, – один?! Почему один, солнышко?
– Я хотел. Когда я иду по улице один, я чувствую себя таким взрослым просторным мужчиной, а со взрослыми я маленький и мысли у меня воздушные.
Соня закружилась по квартире, как муравей, вроде бы хаотично, а на самом деле по строго выверенным тропам. Квартира огромная, на целый этаж, пока пробежишься по всем тропам, вечер пройдет.
Еще для счастья в семье Головиных было правильное устройство быта, а именно парочка, муж и жена, тетя Оля и дядя Коля. С тетей Олей познакомились давно, когда еще никто не мог представить себе, что домработница такой же необходимый предмет обихода, как холодильник, и появилась она в семье как массажистка для младенца Антоши. Теперь тетя Оля приходила каждый день, выслушивала Сонины сбивчивые указания по приготовлению обеда, которые все больше клонились к «сделайте, что хотите», встречала Антошу, к вечеру оставляла два подноса с ужином для хозяина и для ребенка и уходила, а дядю Колю (так его называли все, кроме Головина) вызывали по надобности – отвезти Антошу на тренировку, тетю Олю на рынок, хозяина куда скажет. Иметь массажистку и домработницу в одном лице было удобно и разумно. Кроме двух подносов с едой тетя Оля отвечала за остеохондроз Антоши и радикулит Алексея Юрьевича. Тетя Оля хвасталась, что работает в доме с перламутровым унитазом неземной красоты, так что унитаз не бесполезно красовался в самой большой ванной комнате, а служил укреплению авторитета ректора Академии Всеобуч среди знакомых тети Оли. Сонины тропы были: к Антоше поцеловать-погладить, затем на кухню и с подносом для мужа в кабинет, потом опять на кухню – покормить Антошу, затем Антошу проводить до ванной, затем на минутку к Антоше в комнату – пошептаться перед сном.
—Антошечка, зайчик любимый, котище косолапый, ласточка маленькая, – ворковала Соня, прижимая к себе Антошу, который как будто колебался – обниматься ему или вежливо от мамы отползти. Соня обнимала его как прежде, когда они еще были одна душа и она рано утром прижимала к себе уже одетого в школьный костюмчик ребенка вместе с портфелем, такого теплого, сонного. Антоша закрывал глаза, а она покачивала его, как младенца, перед тем как отпустить от себя на целый день.
– Ты грустная, – сказал Антоша, – у тебя в Москве что-то плохое было?
– Да… нет. Сама не знаю. Там какой-то другой мир.
– Когда переезжаешь из одного мира в другой, всегда грустно, – прижавшись к ней, произнес Антоша и важно добавил: – Если ты хочешь меня о чем-нибудь спросить, то можешь задать вопрос.
– Можно я тебя очень много раз поцелую? Мальчик мой любимый. Хотя бы сто раз? Можно?
– Нет, – покачал головой Антоша и еще чуть-чуть придвинулся к ней, совсем незаметно.
Соня поцеловала, сто раз не удалось, но все-таки – три. Это была такая игра, вроде бы Антоша уже взрослый и Соня должна его спрашивать: можно поцеловать, можно погладить? – и Антоша может сказать нет.
– Спокойной ночи, мой любимый, – прошептала Соня.
– Пока, – неожиданным баском ответил Антоша.
– Мур-р, – мяукнула Соня на прощание под его дверью и, следуя ежевечернему ритуалу, понесла в кабинет стакан кефира. Вечернего чая Алексей Юрьевич не признавал – не полезно.
– Кефир, – сказала Соня, присев на диван наискосок от письменного стола.
Головин одновременно что-то писал, перебирал бумаги, поглядывал в телевизор и читал газету.
– Я соскучилась, – сказала Соня и улыбнулась газете в его руке, как улыбаются милой слабости близкого человека. У Головина была зависимость от печатных знаков. Когда Алексей Юрьевич уставал, чувствовал себя неуверенно или долгое время был на людях, ему необходимо было почитать, он мог зайти в ванную и уткнуться глазами даже в аннотацию на пачке стирального порошка или прокладках, и любые печатные знаки его успокаивали.
– Рассказать тебе про Москву? У Левки с работой плохо, с деньгами плохо… – Соня решилась попросить впрямую: – Если бы ты его кому-нибудь порекомендовал…
– Если хочешь, я могу его устроить жиголо или обрезчиком сигар, – доброжелательно предложил Головин. – А у тебя, Соня, стала очень большая грудь.
Соня окинула себя мгновенным изумленным взглядом – как это?..
– Сколько народу на ней плакало – Левка, Ариша… – серьезно пояснил Головин.
Соня не улыбнулась. Они с Алексеем Юрьевичем никогда не смеялись ОДНОМУ, обычно Соня что-то там себе хихикала, ему не смешное. Но ведь не обязательно, чтобы чувство юмора было одинаковое, достаточно, чтобы оно просто БЫЛО, и у Головина оно было-было-было! Он довольно часто смеялся – клоуны, Райкин, «Двенадцать стульев», старая кинокомедия. С ним вообще было удобно иметь дело, как с хорошим механизмом, от которого не ждешь никаких неожиданностей: смеется, когда смеются, хочет ответить на вопрос – отвечает, а молчит – значит, все, конец связи.
– В выходные поедем на дачу, – объявил Алексей Юрьевич, – тренера возьмем, пусть с Антошей поиграет.
Антошин тренер по теннису говорил, что Антоша самый удивительный его ученик, – подняв голову, смотрит на мяч, как на летящую птицу, и ДУМАЕТ. О чем можно думать, когда надо бить по мячу, подкручивать, подрезать?! «Дача» была дальняя дача – небольшой дом с кортом, купленный Головиным для птичьей охоты.
Антоша в охоте не участвовал, плакал, когда отец на даче показал ему мышь, попавшую в мышеловку, а уж птички… Соня бродила по берегу и старалась, чтобы Антоша не встретился с подстреленными глухарями и тетеревами.
– Хорошо, – кротко кивнула Соня.
Опять охота, опять теннис, опять выходные на даче, опять пятничная злость… ну а чего же она хотела – чтобы в неделе вообще не было пятницы? И что толку возмущаться – почему на дачу, почему теннис, почему охота, ПОЧЕМУ всегда все как хочет он?! Иногда она мысленно совершала прыжок в сторону, задумывала перестать слушаться – НЕ ездить на дачу, НЕ кататься на лыжах, не… не… не… А, к примеру, валяться весь день на диване и смотреть старые советские мультфильмы. Но тут же возвращалась обратно. Все, что делал Алексей Юрьевич, было так правильно и разумно, что перестать слушаться было все равно что назло ему перестать чистить зубы и начать показывать язык в трамвае.
– Пора спать, – вопросительно сказала Соня.
– Послушай, – и Алексей Юрьевич, не взглянув на нее, принялся зачитывать вслух свои бумаги.
Алексею Юрьевичу ее отклик не требовался, даже «м-м, да, ага…» не требовалось, он просто приводил свои мысли в порядок и мог зачитывать свои бумаги все равно кому, даже телевизору. Но если Головин в чем-то и зависел от жены, то только в этом – ему нужно было, чтобы он бубнил, а она сидела.
– Открытие филиала дает возможность организовать учебный процесс таким образом, что… – читал Головин.
Филиал был его любимый проект. Для любого коммерческого учебного заведения очень важно иметь филиал, и экономика тут простая и впечатляющая – больше студентов лучше, чем меньше. Но филиал в городке, где нет ничего, кроме разбитых дорог и коровы на главной площади, это одно, а филиал в городе Сочи, где море, солнце, темные ночи, – совсем другое. Головин хотел открыть филиал в Сочи, и кроме очевидной прямой выгоды это давало возможность стать владельцем земли и зданий на курорте.
Проект сочинского филиала в перспективе удваивал благосостояние семьи, и Соня, вовсе не равнодушная к материальным благам (тридцать пар туфель, др.), казалось, могла бы и заинтересоваться, но благосостояние семьи и без филиала было так велико, что никакое удваивание и даже утраивание не повлияло бы на ее образ жизни, – ведь туфель от этого больше не станет. А возможность стать совладельцем земли и зданий на курорте Соню не прельщала. В общем, для нее это был просто проект… Совсем не то было, когда Алексею Юрьевичу подняли зарплату со ста пятидесяти рублей до двухсот двадцати, – это была поездка в Прибалтику, и новые туфли, и… много всего хорошего.
– Пора спать… – намекнула Соня.
– Я еще посижу, – отозвался Головин и уткнулся в свои бумаги.
– А мне грустно, – упрямо сказала Соня, – а у меня плохое настроение. А я тебя жду.
Алексей Юрьевич за своим столом немного напрягся и замер, стал похож на солдатика, позирующего фотографу на фоне полкового знамени. Между ними было не принято, чтобы она проявляла свои желания так открыто, и Головину было неприятно удивительно – что-то происходит не так, как обычно.
– Никаких причин для плохого настроения у тебя нет, – ответил Алексей Юрьевич, – и… зачем ты меня ждешь? Сегодня не суббота…
Все свои дела Алексей Юрьевич делил по принципу Эйзенхауэра – на важные и срочные, важные и несрочные, неважные, но срочные, неважные и несрочные. Интимные отношения, как и все в их жизни, подчинялись удобным правилам. По расписанию любовь была по субботам – дело неважное, но срочное. А любовь вне расписания была делом неважным и несрочным.
– Со-ня, сегодня не суббота, – за дверью кабинета шепотом передразнила Соня и медленно, со вкусом, показала двери язык.
Когда Алексей Юрьевич пришел из душа, голый по пояс, обмотанный полотенцем, Соня раздраженно фыркнула – тринадцать лет он приходит к ней в полотенце. Или пятьдесят, или сто. Полотенца, правда, разные. Сегодня синее. С неожиданной придирчивой злостью она посмотрела на мужа как на чужого – слишком худой и ноги коротковаты, и… и как ни смешно, уши все-таки немного торчат.
– Ты меня любишь? – спросила Соня, стараясь сдержать раздражение и быстренько настроиться на любовь.
– Э-э… – помедлив, ответил Алексей Юрьевич.
Ну а что она ожидала услышать, страстное «люблю-люблю»? Никогда он ничего такого не говорил.
– А если бы я тебе изменила?..
– Соня, что за детский сад?
– Ну пожалуйста, ну скажи, ну что было бы… ну что тебе трудно, что ли, – тоненько тянула Соня, водя пальцем по его груди.
– Выгнал бы без выходного пособия, – сказал Головин и повернулся к ней спиной, отведя ее руку. – Со-ня… Сегодня НЕ суббота.
Спустя минуту он уже спал, а Соня лежала рядом с ним и смешливо думала: Алексей Юрьевич Головин запрограммирован на сексуальное возбуждение по субботам, а в остальное время не включается ни за что, как ни щелкай пультом.
…Окажись Соня и Головин в постели перед кинокамерой, происходящее между ними никак не потянуло бы на камасут-ру. И на журнал «Плэйбой», и на Песнь Песней, и на среднего качества эротический фильм, да и на добротную любовную сцену не потянуло бы… Страсти, вздохов, стонов, замирания сердца – чего не было, того не было. И он не осыпал ее страстными поцелуями до и благодарными после. Все, что происходило в кровати шириной сто восемьдесят сантиметров на несовременном белоснежном постельном белье, можно было назвать одним словом – НОРМАЛЬНО.
В первые месяцы брака Алексей Юрьевич очень старался, чтобы его юная жена научилась правильному сексу. Правильный секс для него был как правильный подъем в гору на лыжах. Как будто идешь со своим спутником параллельно – раз-два, раз-два, и оба одновременно на вершине.
А Соня никак не могла добраться до вершины – отставала, торопилась, падала, пыталась снова семенить вслед за ним, а то и вовсе садилась у подножия и говорила «брось меня». Но спортсмены не бросают отставших по дороге, и Головин терпеливо ждал ее, как ждут слабых, чтобы покорить вершину вместе. Он ждал и так вдумчиво наблюдал за ее реакциями, как будто Соня была дрессированным микроорганизмом, над которым он проводил серию экспериментов.
Но микроорганизм не вполне оправдывал его ожидания. Если Соня все-таки добиралась до пика, то ее долгожданный отклик был таким незначительным, словно реакция земли на извержение вулкана за многие тысячи километров, – так, едва заметное колебание или просто вздох. Неужели этот вздох – все, чем она может отплатить мужу за всю его заботу?.. Соне было неловко, что он тратит на нее так много времени, а получает такой незначительный результат, она все больше зажималась и все ловчее играла с Головиным в вежливую игру «мне было ОЧЕНЬ хорошо, спасибо большое, до свидания».
Но так напряженно было в самом начале их жизни, а затем, так и не научившись тому, чего он так методично от нее добивался, она вдруг осмелела и открыла свой собственный способ получать резкое мгновенное удовольствие. Удовольствие это было весьма скромным, и сам Головин играл в нем чисто техническую роль, ТАКОЕ удовольствие она могла бы получить и самостоятельно, без него, но… она прочитала кое-какую литературу и поняла: с ней происходит то же, что с большинством женщин. Так что зря она совестилась, что не может ответить Алексею Юрьевичу как нужно и притворяется. ВСЕ притворяются или почти все.
С годами интерес Алексея Юрьевича к ней закономерно уменьшался, секс все больше одомашнивался, в их интимном расписании довольно давно уже остались только субботы, но Соню это нисколько не печалило, – секс было не то, что занимало ее с утра до вечера. Если под успехом понимать движение от худшего к не такому худшему, то Сонина интимная жизнь была очень успешной, и на сегодняшний день, по тестам женских журналов (поставьте оценку своей сексуальной жизни по пунктам «желание», «регулярность» и «оргазм»), Соня выставила бы себе твердые четверки. В любви Головин был очень вежлив, он как будто всегда шел на полшага сзади нее, внимательно приглядываясь, все ли он правильно делает и чего бы ей еще хотелось. Соне кое-чего хотелось, а именно – чтобы он не был таким вежливым и чтобы было безумие, и страсть, и подчинение, но мало ли чего хочется… Кто сказал, что безумие и страсть достаются всем? Кто сказал, что у составителей тестов есть эти самые безумие и страсть?..
Ночные мысли, то горестные, то смешные, пришли и ушли, а утром уже была – жизнь.
Пришла домработница тетя Оля, подмигнула от входа:
– Мой-то сегодня ого-го…
Тетя Оля вела со своим мужем дядей Колей бурную любовную жизнь, обо всех ссорах, примирениях, дяди-Колиных супружеских подвигах и неудачах рассказывала Соне и всегда с придыханием говорила «мой». Но Соня не завидовала, ведь про Алексея Юрьевича никто не мог сказать «мой».
– А мой тоже сегодня ого-го… – вдруг соврала Соня и рассмеялась. Тетя Оля в ответ изумленно отвесила челюсть. Тетя Оля, конечно, понимала, что Хозяин тоже человек, она варила Хозяину овсяную кашу, гладила брюки и делала массаж, но «мой» и «ого-го» было все равно что увидеть президента в рубашке, трусах и носках. А Соня с Антошей были для нее просто Соня с Антошей.
Соня уселась в «крайслер» и поехала на работу – к десяти. Так что Соня, оказывается, только с виду была такая бездельница, а на самом деле при всем ее «крайслере», норках, драгоценностях и привычке забывать получать зарплату она вела тайную, скрытую от посторонних глаз трудовую жизнь. У Сони был не просто купленный ей для развлечения бутик или галерейка, а самая настоящая РАБОТА. Нормированная работа с десяти до половины шестого и ни минутой раньше, кроме среды, среда – творческий день.
Когда-то давно Соня сидела дома с маленьким Антошей, а Нина Андреевна твердила: «Человек должен исполнять общественный долг». Ни про какой общественный долг Соня не думала, гуляла с Антошей в Таврическом саду три раза в день, и вдруг – наверное, Нине Андреевне все же удалось правильно воспитать дочь, – вдруг в одночасье превратилась в тихого озлобленного зверя.
Зверь молча швырял Головину тарелки с едой, злостно уплывал глазами от семейного счастья, корчил неприятные рожи и прикидывал, как будут выглядеть котлеты на лице мужа, если на каждой щеке по котлете, а сверху завесить макаронами… или можно пюре, тоже неплохо…
Головин посмотрел-посмотрел на зверя и понял – если он будет и дальше оставлять его одного в квартире, зверь начнет грызть и царапать входную дверь, чтобы вырваться. Вырваться и гулять по своему кусочку мира, а не только по собственной кухне.
Сегодня у Сони Головиной, научного сотрудника Государственного Эрмитажа, кроме обычной текущей работы была еще полуторачасовая экскурсия – в 16.30.
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Группа, человек десять, одни женщины, почтительно повздыхав перед «Мадонной с цветком» и «Мадонной Литтой», вышла из зала Леонардо да Винчи, прошла последователей Леонардо и встала полукругом в зале итальянского маньеризма, сначала у режущей глаз диссонансом алого и зеленого «Мадонны с младенцем» Россо, а затем сдвинулась к соседней картине – темная кровать на светлом фоне, серебристо-серые тела счастливых любовников.
– Начало шестнадцатого века, Джулио Романе, «Любовная сцена», – сказала Соня специальным эрмитажным голосом.
Экскурсоводы в Эрмитаже делились на громких и тихих, громкие говорили так, словно были со своей группой одни в зале, а тихие немного слишком шептали. Соня была тихая, к ней приходилось прислушиваться.
– Эту картину приобрела Екатерина Вторая для своих покоев, картина всегда была в запасниках и появилась только в тысяча девятьсот восемьдесят шестом году в Венеции и произвела там фурор. И только после этого ее повесили в зале. Вы видите, что здесь изображена любовная сцена, но очень интересен подход – любовь не с точки зрения счастья, а с точки зрения греха. Взгляните, башмачки у постели направлены друг к другу – это символ физической любви, но не супружеской, а запретной. И художник очень четко доносит до нас свою мысль о греховности этой запретной любви. Вот смотрите, кошка. Видите кошку? Кошка – это и есть символ греха.
– А собака? – спросил кто-то за ее спиной.
– Собака – это символ верности, – ответила Соня, почему-то побоявшись оглянуться, и растерянно добавила: – А может быть, собака тоже символ греха…
Группа двинулась в следующий зал, а Соня и Князев остались стоять у картины с серебристо-серыми любовниками. Стояли и смотрели друг на друга, как будто они были детьми и играли в войну. Соня была победителем и смотрела на Князева с выражением легкого торжества, а Князев смотрел на
Соню сердито, словно ему пришлось сдаться врагу и теперь он старается скрыть обиду и злость, но у него не получается… А потом злость в его глазах уступила место такой невыносимой влюбленности, что Соня жарко и сладко поплыла. И уплыла бы далеко-далеко прямо тут, у картины Джулио Романо «Любовная сцена», но куда же поплывешь, ведь группа отошла совсем недалеко, всего на несколько шагов, и теперь смотрела на нее довольно неприязненно – что это ты, девушка, романы крутишь в рабочее время, в наше!.. И Соня повела группу дальше по плану экскурсии, а Князев пошел рядом с ней.
– А у меня утром всего одна операция была небольшая, и… и на самолет, – застенчиво сказал он и удивленно добавил: – А ты маленькая. Я думал, ты высокая, а ты маленькая.
Соня и правда не доставала ему до плеча.
– Это я без каблуков, – ответила Соня, не удивившись этому «ты». Глупо было бы на «вы», когда «ты» было таким сладким. – Нам каблуки нельзя, паркет.
– Я уже часа два тут брожу.
– Да?.. – светски небрежно сказала Соня. – У мумии был?.. Эрмитаж, знаешь ли, такой большой-пребольшой. Ты бы мог меня тут неделю искать и не встретить.
И замерла при мысли, что так могло быть – не встретиться у картины Джулио Романо «Любовная сцена».
– Я бы тебя встретил, – уверенно сказал Князев, и у Сони перехватило дыхание.
Группа не желала любоваться чужим свиданием, даже таким романтичным, а желала продолжить встречу с прекрасным, и уже откровенно раздражалась на Соню, и даже холодно называла ее «девушка», хотя Соня была не девушка, а «Софья Сергеевна Головина, научный сотрудник Государственного Эрмитажа», – бэйдж висел у нее на груди. А на Князева женщины поглядывали без раздражения и даже как-то при-хорошились и подобрались. Наверное, они, как и Соня, считали, что он очень красивый, положительный и похож на военврача из старых советских фильмов.
– Перед вами Рубенс, «Тарквиний и Лукреция». У этой картины необычная судьба. Эту картину Геббельс подарил своей возлюбленной. И не так давно один из российских бизнесменов выкупил ее у наследников, отреставрировал и передал нам на два года. Кстати, у нас свой Рубенс лучше, – ревниво добавила Соня.
– Где у нас? – спросили из группы. – В России?
– Ну что вы, – опешила Соня, – нет, не в России и не в странах СНГ, а у нас, в Эрмитаже… Сюжет картины известен: Тарквиний обезумел от страсти, – посмотрите, какой напор во всем его облике! Он угрожает Лукреции, – если она не уступит его домогательствам, он убьет ее и положит рядом с ней грязного раба. И тогда она будет опозорена после смерти… Лукреция уступила и закололась кинжалом, попросив мужа отомстить за нее. Представляете?
Группа представляла.
– Посмотрите, какая Лукреция красивая! – с жаром сказала Соня.
Группа посмотрела на Соню с сомнением. Лукреция была толстая, с неровными ногами, вся в жирных складках – очень далека от современного идеала, к примеру от тоненького научного сотрудника Государственного Эрмитажа Софьи Сергеевны Головиной. Почему к этой жирной Лукреции такая страсть, непонятно, – было написано на лицах экскурсантов. Хотя, конечно, это очень вдохновляет – можно быть такой же толстой, а какой-нибудь знакомый Тарквиний все равно обезумеет от страсти.
– У тебя эротическая экскурсия?.. – прошептал Князев.
– Ты бы отрезал Лукреции целлюлит? – прошептала Соня, и они засмеялись, тихонечко, чтобы Соню немедленно не уволили с работы.
– Пойдемте к следующей картине, – сказала Соня и повела группу дальше. – Николас Берхем, «Похищение Европы». Зевс полюбил земную женщину, принял образ белого быка и был так мил, что она перестала его бояться и украсила его цветами. И тогда он, то есть Зевс… то есть бык, опустился на одну ногу, и она села на него, и он помчал быстрее и быстрее в море и умчал ее на Крит, и… экскурсия закончена, до свидания… – скороговоркой сказала Соня.
Группа медленно рассасывалась по залу, на прощание приятно улыбаясь Князеву и неприятно Соне, а одна женщина, тол-стая-претолстая, раз в пять толще Лукреции, вернулась к Соне и сказала: «Какая же вы счастливая». И ушла. Наверное, она была такой толстой, что уже не видела себя в роли Европы при красавце Князеве в роли Зевса, а остальные все еще представляли себя то ли Европой, то ли Лукрецией. Или же толстушка просто была счастливая, и чужая страсть, даже в рабочее время, ее не раздражала. А Соне вдруг стало весело, так весело, как будто она ребенок и опилась лимонада с пузырьками.
– Ты можешь сейчас уйти? Пожалуйста, – Князев так откровенно взглянул на Соню, что с ней немедленно произошло что-то фантастическое из области физиологии: ее одновременно бросило в жар, в холод, затошнило и накрыло теплой волной.
– Могу. Хочешь, пойдем в буфет, кофе выпьем. Или можно в залах погулять. В Египте всегда много народу – там собираются любители мумии, а в античном всегда пусто. Или в археологии…
В археологию все ходили выяснить отношения, и при случае там можно было даже поцеловаться, когда служительница отвернется, особенно в бронзовом веке было удобно.
—А… ты совсем уйти не можешь?.. Ну… что же делать… а у меня самолет через три часа, – растерянно произнес Князев и опять стал так похож на побежденного мальчишку, что Соня незаметно прикоснулась к его руке, подумала и повела его к себе, в фонд русской живописи.
Они молча прошли вдоль Невы, по темному коридору с гобеленами, по Салтыковской лестнице, и остановились в небольшом зале с дубовыми панелями, посреди книжных шкафов. Сквозь стекла блестели огромные черные тома с золочеными надписями.
– Ему родители подарили в день свадьбы, – тонким голосом сказала Соня и подумала: «Соня Николаева, ты дура!»
– Кому? – охрипшим голосом спросил Князев и подумал, какая она нежная прелесть, когда вот так стесняется и робеет.
– Николаю Второму. Ему эту библиотеку подарили родители в день свадьбы.
Почти по всем залам можно гулять, где захочется, а в библиотеке Николая Второго нет. Князеву можно было быть только с краю, у окна, за бархатным вишневым шнуром, а внутри, в самой библиотеке, по другую сторону бархатного вишневого шнура, нельзя. По другую сторону бархатного вишневого шнура разрешалось быть Соне, ну и другим, конечно, научным сотрудникам, научникам, как их называют в Эрмитаже, – звучит как будто это такой жук, жук-научник.
И тут произошло невероятное. Соня приподняла шнур и пропустила Князева в библиотеку Николая Второго, и Князев шагнул ЗА бархатный вишневый шнур. Это было преступление, признание в любви, вручение ключей от спальни, в общем, ужасная глупость, которую невозможно совершить в реальной жизни, а только во сне. Как если бы Князев привел Соню в операционную и усадил в кресле пить кофе у операционного стола. Но Алексей Князев этого не знал, хотя все происходящее и показалось ему нереальным, – оказаться внутри, за шнуром, было все равно что зайти в картину или стать выставочным экспонатом.
Они молча поднялись по скрипучей лестнице на антресоли, повернули налево в маленькую дверь и прошли в бывшие бельевые, а теперь фонд русской живописи. Здесь, в фонде, Соня сидит одна. Днем могут сотрудники забежать, а вечером она вообще ОДНА. А Князев не знает, что она тут ОДНА.
– Что это? – спросил Князев, оглядывая маленькую комнатку, в которой стояли только стол и стул.
– Это кабинетик, мой. А во второй комнате шкафы и стеллажи для хранения картин. Тебе туда нельзя. Вообще-то тебе и сюда нельзя, – объяснила Соня. – Это хранение, фонд, понимаешь? Я храню русскую живопись.
Соня присела на краешек стола. Князев оперся о стол руками, и Соня оказалась в его руках, как в раме. Князев поднял голову, посмотрел на Соню, такой трогательно беззащитный в своей страсти, будто думал то же, что думала она, – ну пожалуйста, Господи, можно мне один раз прикоснуться, мне бы только один раз прикоснуться, только один раз, и все… И от смущения Соня заторопилась, зачастила:
– У нас коллекция не такая, конечно, как в Русском, но есть Брюллов, Маковский, Нефф, Моор, Матвеев, Виш… – на этом слове Князев ее поцеловал. – Вишняков, Гроот…
Князев кивнул на портреты, развешанные по стенам:
– Это кто?
– Это Палантин венгерский Стефан-Иосиф… А это портрет офицера Бомбардирского полка. Художники все неизвестные. Но это они сейчас неизвестные, а через двадцать лет мы не знаем, что будет… – зачем-то добавила Соня, как будто Алексею Князеву было дело до Палантина венгерского или до офицера Бомбардирского полка.
Князев наклонился к ней, уткнулся лицом в бэйдж.
– Но… мы же и незнакомы почти, – пролепетала Соня в стиле тургеневской барышни, трогательно и беззащитно.
– Не думай об этом, – ответил Князев в стиле Джеймса Бонда, решительно-ласково. И дальше не было ничего, кроме того, что должно было произойти, ну просто никаких вариантов, потому что она всегда, всю жизнь, так хотела хотя бы немного побыть в его руках, а этой ночью строила планы, что бы такое по медицинской части у него с собой сделать – нос укоротить или еще что-нибудь, лишь бы он до нее дотронулся.
Соня уткнулась лицом ему в шею и украдкой слизнула капельку пота. И Зимний дворец поплыл под ее ногами, и потемневшие портреты неизвестных художников поплыли, и офицер Бомбардирского полка – белые букли, надменный взгляд, поджатые губы – напряженно и печально глядел на чужую любовь.
…Так все быстро произошло – просто мгновения острой страсти, причем скорее ЕГО, а не ее.
Напрасно мужчины думают, что хоть что-то имеет значение в любви, долго ли коротко – неважно, имеет значение только, что это ОН. И никакой неловкости Соня не почувствовала, несмотря на то что комнатка со столом и стулом была совсем не приспособлена для любви чужих, не привычных друг другу людей.
Князев отпустил ее и отодвинулся, продолжая держать за руки. Соня чихнула, и они засмеялись. Сегодня днем она достала со стеллажей кучу пыльных папок и положила на стол, и теперь ее можно было вытряхивать, как ковер на бельевой веревке.
– А на тебе печать, – сказала Соня.
– Какая печать?
– Какая-какая, печать греха… На тебе МОЯ печать, печать хранителя. Я – хранитель.
– Ты хранитель? – Алексей Князев смотрел на нее удивленно, словно он только что прижимал к себе хранителя из древнего предания, седого старика с бородой и связкой ключей на поясе.
– Я хранитель мумии, – серьезно сказала Соня. – Представляешь, дети заглянут в саркофаг, а мумии нет… Вот я и посматриваю за ней, чтобы она не сбежала.
Эрмитаж – это был Соне подарок от Головина.
Когда она, просидев дома с Антошей несколько лет, превратилась в зверя, готового грызть входную дверь, лишь бы вырваться на волю, Головин поступил Соню в институт. Отдал ее на музееведение в Кулек – Институт культуры, как ребенка отдают в хороший ведомственный детский сад, а затем, как ребенка отдают в хорошую школу, отдал в Эрмитаж на должность лаборанта.
Это, казалось бы, пустяковое место на самом деле было самым престижным из всех возможных, потому что – Эрмитаж. Попасть в Эрмитаж можно было, только правильно ответив на вопрос «Ты чья?», потому что Эрмитаж особенное место, и чужие здесь не ходят. Головин так грамотно выстроил цепочку и вышел на завотделом истории русской культуры, что Соня стала своя.
– Я всю жизнь мечтала… это библиотека Николая Второго… – деревянным от волнения голосом сказала Соня хранителю русской живописи, строгой даме с лицом из прошлой жизни, словно сведенным к глазам, как на портретах Крамского. Строгая дама когда-то впервые провела шестилетнюю Соню с экскурсионной группой по Эрмитажу, но, конечно, не узнала Соню, – мало ли девчонок замирало на главной лестнице под плафоном Дициани «Боги на Олимпе».
Лаборант везде лаборант, даже в Эрмитаже, и Соня бегала с поручениями, делала бутерброды, печатала, носила папки за хранителями, с ней даже не здоровались – никто. Потому что она сама была никто. Первый раз ее заметили, когда она пришла в короткой красной юбке. Она получила от начальства выговор – ты кто такая, чтобы тут у нас в юбках, вот вырастешь, станешь кем-то, тогда ходи в красных юбках.
Алексей Юрьевич отдал Соню в Эрмитаж, это правда, но дальнейшая Сонина жизнь в Эрмитаже шла совершенно независимо от Головина. Эрмитаж – закрытая система, сама по себе и сама в себе, деньги и даже известность не играли здесь, в этом мире, никакой роли, и дальше Эрмитаж был только ЕЕ.
Соня росла-росла и выросла. Увлеклась живописью XVIII века, особенно ее заинтересовал малоизвестный художник Каравак, первый придворный живописец Петра Первого. Публиковала статьи в «Сообщениях Государственного Эрмитажа», участвовала в конференциях и через пару лет уже была не лаборантом, а младшим научным сотрудником, мнс. Это была аббревиатура, привычная Нине Андреевне, и она уже Соней гордилась.
Головина считалась приближенной к хранителю русской живописи, строгой даме, такой строгой, что, кроме Сони, она и не признавала никого. Так что, когда дама умерла, Соня стала хранителем, получила фонд, как будто строгая дама с лицом из прошлой жизни передала ей по наследству свой титул.
Став хранителем, Соня подолгу в зеркале себя рассматривала, на бэйдж с логотипом украдкой любовалась, висевшую на цепочке печать хранителя постоянно трогала, крутила, поглаживала. И еще у нее было кольцо – строгая дама подарила ей перед смертью, как в сказках. Серебряное кольцо с лити-ком – рельефом. Когда Соня нажимала кольцом на пластилин, выдавливался античный профиль, женская головка. Кольцо она тоже все время крутила на пальце, оно у нее часто было надето литиком вовнутрь, вот и поставила на Князева печать, в том месте, где Соня сильно обнимала его за шею.
– У вас тут средневековье какое-то – перстни, печати… – удивился Князев.
Соня погасила свет, и они еще немного постояли у окна, посмотрели на маленький внутренний дворик. Нельзя сказать, что Князев был сейчас к ней как-то особенно нежен – он просто стоял рядом, даже не касаясь ее. Как будто он летел на самолете лишь для того, чтобы снять напряжение, чтобы, слегка пошатываясь от пережитой только что страсти, молча постоять у окна, и теперь уже может лететь обратно. Стоял и смотрел на нее исподлобья – военврач, серьезный и отдельный.
Соня запечатала шкафы печатью, подпечатала сверху кольцом, и они ушли. Спустились по скрипучей лестнице, прошли мимо книжных шкафов, держась за руки, вынырнули из-под вишневого бархатного шнура и снова оказались там, где можно всем.
И только когда вышли через малый подъезд к Зимней канавке, Соня испугалась, испугалась до темноты в глазах, до дрожи в коленках – что она сделала! В хранение нельзя было водить посторонних. То есть категорически нельзя. Никого, только по специальному пропуску, который нужно было выпрашивать, так унизительно объясняя, почему твоему мужу или маме необходимо пройти в фонд, что никто никогда и не просил. А уж привести кого-то просто так было не просто нарушение и не просто преступление, а НЕМЫСЛИМО. И как это вышло, что, выходя из Эрмитажа, она не подумала о пропуске, а просто сосредоточилась и, потянув за собой Князева, пролетела на помеле мимо охранника?.. Если ВСЕ ЭТО как-нибудь откроется, ее уволят, отдадут под трибунал и сожгут на костре на Дворцовой площади.
– Я надеюсь, ты ничего не стащил в хранении? – строго спросила Соня. – Точно? И Маковского не стащил, и Неф-фа? Хорошо.
– И Палантина венгерского не стащил, – подтвердил Князев.
За углом, на Зимней канавке, можно спуститься к воде, всего семь ступеней. На седьмой ступеньке Соня споткнулась и упала Князеву в руки.
– Говорят, женщины так и падают к твоим ногам… – рассеянно сказала Соня, глядя на воду.
– Да, падают, – подтвердил Алексей, – одна двенадцать раз приходила нос переделывать.
– Она хочет не другой нос, а другую жизнь. А я тоже в детстве хотела другой нос.
– А другую жизнь?
– Мне моя нравится…
Соня уткнулась в Князева, в черную кожаную куртку, вдохнула запах кожи и еще чего-то неуловимого… разве может быть такой родной запах у человека, с которым ничего не было, кроме нескольких секунд страсти, да и то больше его, чем ее? Она провела ладонью по его затылку – какие жесткие волосы, ежик. Жесткие волосы бывают у упрямых.
…На седьмой ступеньке, у воды, можно целоваться и замирать от любви сколько хочешь, потому что набережная Зимней канавки почти совсем безлюдное место. А если случайный прохожий вдруг остановится покурить, то, опершись на парапет, он разглядит высокого мужчину в распахнутой куртке с прильнувшей к нему тонкой девичьей фигуркой и почему-то поймет, что это не двадцатилетняя любовь, а взрослая. И такое он почувствует в этой взрослой любви напряжение, такую нежность, что ветерком пройдется в случайном прохожем его собственное воспоминание, или мечта, или печаль.
Но так подумал бы случайный прохожий – что это ЛЮБОВЬ, а стоявшие у воды Соня и Князев думали: только раз прикоснуться друг к другу и дальше жить как жили. Думали, что у них любовь, но такая, одноразовая.
После того как у Анны и Вронского впервые была любовь, они стали считать, что связаны навсегда. Но любовь в фонде русской живописи – это просто секс. И ничего не значит. Не буду об этом думать.
…БУДУ ДУМАТЬ.
12 АПРЕЛЯ, ГОДОВЩИНА СВАДЬБЫ
6,7, 8, 9,10,11,12 апреля уже почти все прошло, а Князев НЕ ПОЗВОНИЛ. Жизнь превратилась в одну сплошную пятницу.
Нина Андреевна была молодая, красивая, полная сил. В данный момент она стояла над душой у домработницы Головиных, и не из каких-то там пошлых соображений, а чтобы по мере своих сил помочь Соне наладить отношения с прислугой.
Нина Андреевна была уверена, что если человек сформировался в хрущевке, а потом у него появилось сразу много слуг, то он не сумеет правильно управлять своим штатом – тетей Олей и дядей Колей. А воспитанные на идее равенства тетя Оля с дядей Колей, в свою очередь, считают для себя унизительным быть в услужении и эту свою обиду компенсируют чрезмерно роскошным ведением Сониного хозяйства – так думала Нина Андреевна.
– Вы неправильно режете картошку, – преподавательским голосом сказала Нина Андреевна. – Нет, вы режьте, Олечка, режьте, а я посмотрю…
«Черт бы тебя драл, черт бы тебя драл», – думала тетя Оля.
Нина Андреевна была очень верная. Внутренне сохранила верность желанию научить, а внешне – себе прежней, настолько, что почти не отличалась от своих молодых фотографий: тот же требовательный взгляд, та же суховатая стройность, четкий овал, стрижка волосок к волоску, идеальная аккуратность в одежде. Нина Андреевна и сама была идеальная, и даже морщинки ее не портили, а, наоборот, подчеркивали идеальность ее старения.
– Моя дочь не какая-нибудь новая русская. Она научный сотрудник, много работает и платит вам деньги за разумное ведение хозяйства, – объясняла Нина Андреевна, по преподавательской привычке выделяя голосом главные слова – «работает» и «разумное». – Вот я, например, сегодня ездила на оптовый рынок и купила йогурты на три пятьдесят дешевле, чем в магазине.
Тетя Оля мельком осмотрела ее твидовые брюки с идеально заглаженными стрелками, тонкий белый свитер – все модное, дорогое, и выразила взглядом: делать тебе нечего, просто хотела потусоваться на оптушке…
– Оля. Я вчера видела по телевизору, как ведущие ток-шоу ели черную икру. Ложкой! В стране, где большинство населения за чертой бедности, едят по телевизору икру!.. Грех говорить, но я иногда сожалею о цензуре… Такая кругом безнравственность, Оля…
– А что такого? – фыркнула тетя Оля. Нина Андреевна всегда бывала права, но ей почему-то всегда хотелось возразить. – Подумаешь, есть деньги, так и едят…
«Оля все еще по капле не выдавила из себя раба… » – печально вздохнула Нина Андреевна.
Обе мамы, Нина Андреевна и Валентина Даниловна, собрались праздновать годовщину свадьбы, не своей, конечно, а Сони с Алексеем Юрьевичем. Свекровь в этот день всегда приходила к Соне с нежненьким букетиком фиалок, называла Соню «моя фиалочка», и поэтому Нина Андреевна тоже приходила.
Самого Головина не было дома, но где бы он ни был, независимо от времени суток это называлось «папа на работе». Сони тоже не было дома – она бессмысленно кружила по дорожкам Таврического сада с целью потянуть время и появиться дома как можно позже. Редкое (четыре раза в году – три дня рождения плюс одна годовщина свадьбы) общесемейное взаимодействие под водительством Нины Андреевны всегда превращалось в сшибку двух миров. Один мир петушился и наскакивал, руководил и настаивал на главенстве в доме дочери, другой благодушно не замечал наскоков. Это и была основная между мирами разница, одна мама – человек с позицией, а другая была простодушно довольна жизнью, прямо как дура какая-то.
Но сейчас Соня не нервничала как обычно и не думала, что хуже – мама кого-нибудь обидит или обидится сама. И то и другое было хуже. УЖАСНО было. Сейчас Соня не предвкушала милый семейный вечерок, а плакала. Ну, не слезами, конечно, плакала, а душой. И в стомиллионный раз перебирала – что же она сделала не так.
Он был влюблен, очень влюблен – это точно. Был влюблен, приехал вслед за мной в Питер. Не мальчик же он, чтобы после первой же встречи потерять ко мне интерес и исчезнуть?.. Тем более, у нас и не было толком ничего в этой не приспособленной для любви комнатке со столом и стулом… Значит, я в чем-то виновата. ЧТО Я СДЕЛАЛА НЕ ТАК?! ЧТО, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, СЛУЧИЛОСЬ?
…Ох, звонок! Москва!.. Москва… Ариша…
– Ну что? Приезжал? – полюбопытничала Ариша.
– Кто? – искусственно удивилась Соня. – Кто приезжал? Ариша добрая. Любит любовь. Хочет быть в курсе. Соня
ей своих секретов никогда не рассказывала, потому что у нее никаких секретов не было, а когда появился, оказалось, что ей не хочется свой секрет с Аришей обсуждать. Уж очень сочувственный и покровительственный у нее был тон, как будто Соня была маленькая девочка и Ариша посвящает ее в некое таинство – как целоваться или выбирать первый лифчик.
– Ну, он хотя бы звонил? Хочешь, я ему скажу, чтобы позвонил?..
– Да!.. – выкрикнула Соня. – То есть нет…
– Ну и дура. Ложись в саркофаг и лежи там вместо мумии. Позвони ему сама, позвони, позвони, позвони!..
Всего-то несколько цифр, и можно услышать, как он скажет своим гудящим голосом «привет», подумала Соня, и сердце защемило от любви, и нежности, и обиды.
– Нет.
Глупая Ариша. Все понимает про романы и ничего про… про любовь. Князев скажет «привет», а она что скажет: «Ты мне нужен как воздух»? Это чистая правда, самая что ни есть правда, но такую правду не говорят красавцам хирургам из Москвы. Которые прилетели на пару часов в Питер и любили Соню мгновенной любовью в комнатке со столом и стулом, чтобы удовлетворить свое самолюбие.
Мимо проехал маленький мальчик на велосипеде, обдал ее брызгами с головы до ног, мама мальчика толкнула Соню и, не извинившись, пошла дальше, как будто Соня была невидимкой. Будто ее можно было толкнуть и не заметить. Ударить и не заметить. Соня даже не удивилась – всю эту неделю, что она ЖДАЛА, а он не звонил, ей казалось, ВСЕ видят, как она уязвима и беззащитна, или не видят ее вообще. Словно потеряв значение в его глазах, она потеряла значение и в своих, и вообще во ВСЕХ глазах и стала открытой для любого пренебрежительного действия – такой она чувствовала себя обескураженной и униженной. Нелепая отвергнутая влюбленная идиотка, вот она кто.
Соня сделала еще один круг по Таврическому саду и вдруг ужасно устала – как ребенок, который перевозбудился на празднике и которому уже пора домой.
Тетя Оля накрывала на стол, а обе мамы бестолково толкались рядом. Кухонный стол был чересчур современного для обеих мам дизайна – огромная тумба с множеством ящиков, в ящиках лежали вилки-ложки, рюмки-бокалы, все.
– Как ваши творческие успехи? – вежливо осведомилась Нина Андреевна.
Противостояние миров началось еще на свадьбе. Нина Андреевна – культурная женщина, кандидат наук, никогда не позволила бы себе критиковать будущую родственницу. Но… парикмахерша, фе. Мезальянс. Парикмахерша была бывшая ИТР, читала те же журналы, в те же театры ходила, но все равно – фе. Доцент кафедры научного коммунизма Николаева Н. А. находилась на общественной лестнице на десять, на сто ступенек выше. И она всегда старалась быть с парикмахершей вежливой. Вот и сейчас Нина Андреевна вовсе не хотела над ней смеяться – ну поет себе человек в хоре при ЖЭКе на старости лет…
– Я начала репетировать «Калитку». Повезу на конкурс романсов имени Изабеллы Юрьевой. В Ригу.
– На конкурс? В Ригу? Ваш хор пенсионеров при ЖЭКе? – В глазах Нины Андреевны мелькнули растерянность и обида.
– Мы вокальная студия при Доме ученых, – простодушно поправила Валентина Даниловна. – Сонечка поможет мне пошить концертное платье…
– Платье не пошивают, а шьют, простите, конечно.
Они никогда не ссорились, просто беседовали, вот и сейчас Валентина Даниловна искренне говорила о концертном платье, а Нина Андреевна искренне думала, что толстая расплывшаяся парикмахерша свихнулась.
– А ваши успехи как?
– Консультирую, – надменно ответила Нина Андреевна, – и знаете, получаю приличные гонорары.
– Ох ты, как здорово! – обрадовалась Валентина Даниловна. – И сколько платят?
– Я не обсуждаю денежные дела при прислуге, – покосившись на тетю Олю, прошептала Нина Андреевна.
Насчет гонораров все было вранье.
Валентине Даниловне давал деньги сын, давал не считая, просто оставлял в прихожей пачку и говорил: «Мама, я там тебе оставил». Нине Андреевне помогала Соня – почти вся ее зарплата, не слишком большая, умеренная, прямо скажем, зарплата, уходила на приятные мелочи и достойную одежду для матери. Сама Нина Андреевна рассеянно считала, что живет на пенсию, страстно экономила на продуктах, не замечала купленную Соней красивую одежду и любила приобрести себе что-нибудь «по средствам», например голубой китайский пуховик в переходе метро «Невский проспект».
– Вот это мне по средствам, – говорила она, натягивая китайский пуховик на дорогой джемпер из модного бутика, – это была такая игра, в которую она играла то ли с дочерью, то ли сама с собой.
Да, еще Соня платила за образование матери. Это вообще не считалось, потому что образование – это святое.
На самом деле Нину Андреевну было ужасно жаль. Жизнь ее била, покусывала и щипала с вывертом. Какая разница, что преподавать, химию или научный коммунизм, но когда твоя наука вдруг исчезает бесследно?! Как бы чувствовала себя Валентина Даниловна, если бы в результате перестройки ИСЧЕЗЛИ ВОЛОСЫ? И ЧТО ТОГДА СТРИЧЬ? Но даже если бы волосы исчезли, она и тогда была бы в лучшем положении, ведь прежде волосы точно БЫЛИ. А как с научным коммунизмом? Что прежде преподавала Нина Андреевна – воздух, ничто?
Некоторое время после того, как ее уволили из института, Нина Андреевна трудилась в паспортной службе и из доцента, кандидата наук, быстро начала превращаться в тетку с остаточными принципами и легким флером принципиального сумасшествия в глазах, и флер этот все увеличивался и увеличивался по мере развития российского капитализма. Вокруг нее творилось черт знает что, и очень легко было начать злиться и завидовать, но она понимала, что завидовать стыдно и, главное, непродуктивно самой себя сжигать. Поэтому Нина Андреевна изобрела невинный способ борьбы с собой – тех, кому завидовала, начинала жалеть, причем именно за то, в чем завидовала.
А потом Нина Андреевна сориентировалась и нашла себе место в современной жизни.
Она начала учиться. Окончила какие-то левые курсы и приобрела новую профессию – психоаналитика. Ее, как и устроителей курсов, ничуть не смущало, что для того, чтобы хотя бы приблизиться к этому слову, нужно годами учиться, – она получила диплом и СТАЛА психоаналитиком. И с той же уверенностью, с какой прежде произносила: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», она цитировала Фрейда, Юнга и всех, о ком слышала на всякого рода курсах, семинарах, тренингах, где она бесконечно совершенствовала свои знания. Все эти курсы, семинары, тренинги были удовольствием не из дешевых, но… расхожая идея «на образование не жалко» таким загадочным образом перевернулась в сознании Нины Андреевны, как будто Соня теперь была ее РОДИТЕЛЬ, которому должно быть не жалко на ее образование. Так что оплата всяческих курсов и семинаров и вовсе не считалась за помощь.
Сначала Нина Андреевна консультировала знакомых и детей знакомых, затем круг клиентов немного расширился, но о настоящих гонорарах речь, конечно, не шла. Иногда это было чистое волонтерство, иногда натуральный обмен – конфеты, духи, колготки, а один клиент подарил ей фаршированного гуся.
И все эти успехи уже совершенно восстановили социальный статус Нины Андреевны в ее собственных глазах, но тут случилась неприятность. Нина Андреевна не была жадной, но ей было очень-очень горько, и больно, и обидно…
Сколько-то лет назад Валентина Даниловна вместе со своими товарками приватизировали парикмахерский салон, в котором они проработали много лет. А салон этот был в чудном месте, почти что на Невском, и вот теперь этот салон купил какой-то, как Нина Андреевна выражалась, «богатенький», – чтобы устроить там сетевое кафе, очередную «Чашку», или «Ложку», или «Вилку». И ни с того ни с сего, буквально на ровном месте, парикмахерша получила огромные деньжищи. Много тысяч долларов. И за что, скажите пожалуйста?!.
А Нина Андреевна НЕ ПОЛУЧИЛА НИЧЕГО.
Так за что же, за что?! За то, что парикмахерша стригла и делала химию, пока Нина Андреевна защищала диссертацию, учила студентов?! Жизнь потерпела крах, но Нина Андреевна старалась, училась, приобретала новую профессию психоаналитика, а государство, новые богатенькие еще раз ее обидели?!.
В подъезде, у будки охранника, лежала собака, грязно-рыжий свалявшийся комок с острым носиком – полушпиц-полуникто.
– Это вот, – кивнул на собаку охранник.
Полушпиц-полуникто посмотрел на Соню не разуверившимся в людях взглядом, привстал и вильнул хвостом, показывая, что совершенно не рассчитывает быть выгнанным. А лежал по-лушпиц-полуникто на чем-то очень знакомом, и, приглядевшись, Соня узнала свой плед, клетчатый, желто-красный.
Дома Антоша выскочил ей навстречу:
– Она за мной пошла, выбрала меня, из всех людей на улице выбрала меня!.. Можно?..
– Что папа скажет… – с сомнением протянула Соня. – А ты ее покормил?
Антоша метнулся к столу и еще украдкой прихватил маленькую подушечку со своей кровати, и вскоре полушпиц-полуникто возлежал на клетчатом пледе мордочкой на подушке, а перед ним стояла тарелка с любимой Антошиной едой – салатом оливье, и отдельно, на блюдечке, пирог с яблоками.
– Соня, ты похудела, – заметила Нина Андреевна. Похудела, странно… за эту неделю Соня стала конфетным
маньяком. В буфете Эрмитажа продаются потрясающе вкусные конфеты, они так и называются «Эрмитаж». Четыре сорта – в красной обертке, в зеленой, в коричневой, в синей. Соня ела конфеты «Эрмитаж» килограммами и похудела – потому что жила всю неделю, а на самом деле НЕ ЖИЛА, а вся превратилась в телефон, мобильный.
В Эрмитаже принято мобильные выключать, а она даже на экскурсиях не выключала, чем и заслужила презрительные взгляды служительниц, а одна, из зала итальянской живописи XV века, накапала на нее в дирекцию…
А 7 апреля в 20.28 Соня позвонила Князеву сама. Потому что с ним могло же что-нибудь случиться?.. Между прочим, это был вопрос – КАК позвонить. Чтобы питерский номер не высветился. Позвонила, бросила трубку. Князев жив-здоров. Просто забыл про Соню, забыл сразу же после того, как на прощание легко прикоснулся губами к ее щеке. Равнодушно прикоснулся. И равнодушно посмотрел. И равнодушно сказал «пока».
Мне так больно, как будто тигры изнутри рвут меня на части. Уже так много оторвали… Душа болит, сердце болит, живот болит… Может быть, затопать ногами, завизжать? Уйти к себе, сказать, что болит голова? Нельзя, они расстроятся. ЧТО Я СДЕЛАЛА НЕ ТАК?! ЧТО, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, СЛУЧИЛОСЬ?
Полушпиц-полуникто угощался салатом оливье и смотрел на охранника, Валентина Даниловна и Антоша ели салат оливье и смотрели «Поле чудес», Нина Андреевна ела сациви и говорила о деградации телевидения: из эфира исчезли аналитические программы, приличные люди вообще перестали включать телевизор, кроме, конечно, канала «Культура»…
– Фу, пошлость какая! – поморщилась на ведущего Нина Андреевна. – У этого человека ярко выраженный нарциссизм. Конечно, как следствие комплекса неполноценности.
– А нам с бабулей он нравится, – сказал Антоша и подлез под полную руку Валентины Даниловны. – Правда, ба-булянский?
– Вы с бабулей… – Нина Андреевна иронически улыбнулась. – Может быть, вы с бабулей и ток-шоу смотрите? Это же такая грязь, они специально выкапывают такую грязь… Соня! Не кроши хлеб!
– Я не крошу, меня тошнит, – так испуганно сказала Соня, словно Нина Андреевна могла дать ей по рукам. На ее тарелке высилась хлебная горка.
– Тошнит? – Обе мамы посмотрели на нее, Нина Андреевна с ужасом, Валентина Даниловна с надеждой.
«Нет-нет, что вы, – взглядом ответила Соня, – ничего такого, что вы подумали… »
Вот так они ели и беседовали, и Соня все улыбалась искусственной дрожащей улыбкой и крошила хлеб, а сама все плакала и плакала, не слезами, конечно, – глупо было бы заливаться слезами над салатом оливье из-за того, что ей не звонит случайный, давно забывший о ней любовник.
– Неправильно питаешься, сама виновата, – удовлетворенно сказала Нина Андреевна.
Сама виновата. Если мужчине не приходится добиваться женщины, если она сразу же… отдается, уступает, вступает в связь – пусть все это звучит как в прошлом веке, все равно никуда это древнее правило не делось, – тогда мужчина относится к ней как к эпизоду.
Идиотка, самолюбивая идиотка, вела себя будто он ничего для меня не значит. Будто я бойко кусаю от всех запретных яблок. Но… я же просто на всякий случай, на тот ВСЯКИЙ СЛУЧАЙ, если я ничего для него не значу…
С приходом Головина все изменилось: Валентина Даниловна намертво приклеилась к сыну влюбленным взглядом, а Нина Андреевна вся подобралась и надулась, словно ее УЖЕ обидели, словно Алексей Юрьевич был ужасный муж и отец, пропивал зарплату, выносил из дома вещи и по субботам бил ее дочку Сонечку. На самом деле никаких житейских претензий к Головину как к зятю у нее не было, все ее претензии были к А. Ю. Головину, ректору и владельцу Академии Всеобуч. Кстати, он действительно УЖЕ обидел Нину Андреевну – больше всего на свете ей хотелось, чтобы Академия Всеобуч провалилась вместе со своим ректором и владельцем, но Академия все не проваливалась, а, наоборот, расширялась и процветала.
– Ну что? Ты доволен? – воинственно спросила зятя Нина Андреевна.
– Чем? – коротко отозвался Головин, осматривая стол, он, как Антоша и полушпиц-полуникто, любой еде предпочитал оливье.
– Ксенофобия, экстремизм, развал армии. Ты доволен? Соня зажмурилась – началось.
– Мама… Он устал, он сегодня армию развалил… Дай ему спокойно поесть.
– Ну-ну…
Лучше бы зять торговал нефтью, или металлами, или пирожками, но он стал удачливым бизнесменом от образования, а образование как будто все еще принадлежало ей, было ее личное, и цинизм ЗДЕСЬ затрагивал лично ее. Бывший доцент Политеха Николаева Н. А. считала платное обучение большим злом – безнравственно обучать болванов за деньги родителей. И тем самым фактически скрывать мальчишек от армии. Благодаря Головину болваны знают: можно плохо учиться в школе, можно КУПИТЬ образование, можно избежать армии. Головин был виноват во всем: в ксенофобии, в экстремизме, в неправильном ходе исторического процесса и еще в некоторых событиях.
И чем больше был успех, чем больше говорили и писали об Академии, чем чаще звучало слово «Всеобуч» по телевизору, тем больше она сердилась и презрительно говорила: пиар, это все пиар, а умные люди туда своих детей не отдают. И тем больше ректор Головин был виноват в развале родины.
Позвони мне, позвони. Позвони мне ради Бога.
– Я кое-что принес, – сказал Алексей Юрьевич. Кое-что была очередная нелепая вещь из магазина чудес.
Джакузи для рук.
Кроме этой бессмысленной лоханки дома уже имелась коллекция чудо-фонариков, чудо-фенов, чудо-утюгов, был даже сейф в виде банки лимонада. Все, что обычно дарят мужья: новую шубу, украшения – Соня покупала себе сама, а подарки Алексея Юрьевича неизменно были такими нелепыми, будто она не женщина, а семилетний мальчишка-любитель диковинок. Но она радовалась фонарикам и утюгам, и даже сейфу в виде банки лимонада радовалась.
– Собака, – умоляюще сказал Антоша, – собака… я ей твердо обещал взять ее домой.
Алексей Юрьевич часто говорил «нет», и за «нет» всегда следовал подробный анализ причин отказа.
– Бери бумагу и ручку, – велел он Антоше. – Вот тебе задача – письменно составить подготовительную таблицу к переговорам. Собственные интересы, альтернативы, начальное предложение, предложение отступления, финальное предложение. Например: начальное предложение – овчарка, финальное предложение – рыбка-меченосец… Думай.
Нина Андреевна оживилась:
– В городе столько бездомных собак… Ты слышишь?
– Тема бездомных собак меня не волнует. Какая цель думать об этом?
– Можно же что-то организовать, как-то помочь…
– Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь обществу, – благожелательно ответил теще Головин и принялся за еду.
Нина Андреевна «Двенадцать стульев» не любила, цитату не узнала и удовлетворенно обиделась.
Нина Андреевна волновала, трогала, раздражала Головина – не по-родственному, как теща, и не как достойный противник, и даже не как может раздражать психоаналитик-надомник, а… просто раздражала.
С тех пор как теща стала называть себя психоаналитиком, в ее взгляде, совсем было потухшем в жэковские времена, появилось нечто лукавое – некое полное, доступное только ей знание о людях. Головин не поленился, полистал Фрейда и обнаружил забавную вещь – психоанализ и научный коммунизм оказались близкими родственниками. Теще, выросшей на идее, что материя первична, а дух вторичная чепуха, не понадобилось духовно перестраиваться, чтобы принять учение Фрейда, – здесь были все тот же материализм, та же догматичность, те же схемы. Она и приняла его как новую веру.
Диагнозы, которые Нина Андреевна теперь ставила всем окружающим, включая телевизионных персонажей, звучали красиво, а были ли они верными – кто знает. Но психоанализ несомненно помогал теще справляться с разочарованиями. Даже на ее пристрастный взгляд у Левки, любимого сыночка, все сложилось не слишком удачно, не вполне достойно ее мальчика. Поэтому комплексы, которые Нина Андреевна раздавала знаменитым телеперсонажам, ее утешали – у них тоже все плохо.
Алексей Юрьевич и сам поставил теще пару диагнозов: комплекс Иокасты – мама и сыночек, и комплекс Красной Шапочки – бедняжка все несет и несет пирожки и горшочек с маслом, но до назначенного места так и не доносит. Вот так и Нина Андреевна – всех хочет спасти, но не сама, не лично, а непременно с участием какой-нибудь общественности.
– Ну, написал? Итак, первый пункт – каковы твои собственные интересы?
– Она маленькая и пропадет, – сказал Антоша.
– Это не твой интерес, а собаки, то есть интерес твоего партнера, ЧУЖОЙ интерес. А твой собственный? Подсказываю – если ты в принципе хочешь собаку, твой интерес состоит в том, чтобы она была здоровой и породистой, а не бездомной больной собачонкой.
– Ты… ты… ребенку… такое… – Нина Андреевна взвилась, как будто она не дипломированный психоаналитик, а боевой бык перед вьющейся на ветру красной тряпкой. – Где же, по-твоему, место для жалости, для сочувствия слабым? Тебя уже не исправишь, а ребенок должен вырасти человеком… Это же типичное ницшеанство – падающего толкни!..
– Зачем же толкаться? Падающий и сам упадет, обойдите его и идите дальше, – возразил Головин, – это залог любого успеха.
– Вот именно что любого, – усмехнулась Нина Андреевна, и родственная встреча тут же стала похожа на ватерпол, когда на поверхности тишина, а внизу, под водой, пинают противника ногами изо всех сил. – А могут ли успешные богатые люди сохранить нравственное начало?
Соня неопределенно улыбнулась, уплыла глазами. Когда один человек тебя родил, а с другим ты спишь, трудно быть между ними. И хуже нет, чем стыдиться за другого, близкого. Мама вела себя КАК ВСЕГДА УЖАСНО, как обычно, превратила редкое семейное сборище в партсобрание. И чем ужаснее она себя вела, тем больше была похожа на беззащитную в своем обиженном самолюбии девочку, которая кипятится и доказывает свою правоту взрослым. И тем невыносимее ее было жаль, потому что взрослые и не спорят с ней всерьез.
Нина Андреевна постукивала вилкой по столу и выражала лицом: не могут, не могут богатые сохранить нравственное начало, особенно ее зять Алексей Юрьевич Головин не может.
– Понимаешь, Антоша, эта твоя собака – некачественная, – сказал Алексей Юрьевич, – если человек привыкает брать некачественное, он вырастет неудачником.
– По мнению твоего папы, Антоша, неудачники – это люди, у которых меньше денег, чем у него, – вставила Нина Андреевна, – а нравственные качества…
Головин тихо – когда злился, всегда говорил медленно, размеренно, еле слышно – сыну объяснил:
– Неудачники – это люди, у которых длинный список обид на судьбу. Они у судьбы спрашивают: почему ты обо мне не позаботилась, разве ты не знала, что я идиот?
– Я идиот, – дурашливо ответила Соня и скорчила смешную рожицу. Муж, в сущности, ничем не отличался от ее матери. Оба представляли себе мир как кусочки лего, которые должны сложиться В правильную картинку, только у одного картинка складывалась, а перед другой мир непослушно дрожал бесформенной манной кашей. И оба использовали любую ситуацию как учебный материал, не позволяли ситуациям болтаться просто так, без пользы. И сейчас она останется безмужней сиротой, потому что придушит обоих.
– Не мешай, – зло сказал Алексей Юрьевич. – Когда принимаешь решение, любое, в него нельзя вкладывать чувства. Нельзя думать, доволен ли твой партнер (в данном случае собака) или огорчен. Нужно решить, чего ТЫ хочешь. Если ты сильный, если ты мужик, понял? А жизнь не всегда такая, как хочется, а такая как есть, так что лопай что дают, понял?
– Понял, – сказал Антоша, – он после салата оливье хочет пить. Он будет Мурзик. Мурзик вообще котиное имя, но ему подходит. Он такой… полукот-полупес, полудикий-полудомашний. Я пойду дам Мурзику попить.
Алексей Юрьевич и Нина Андреевна с одинаковым недовольством взглянули на Антошу – оба они непрерывно чего-то от него добивались, как будто так, просто Антошей, он им был недостаточно хорош.
Соне не было жаль Мурзика – его страдания не шли ни в какое сравнение с ее, к тому же Мурзика утешил салат оливье, а ее нет. Она и сама была сейчас как Мурзик, полудикая-полудомашняя, сидела, как поникшая птичка, и на ее лице была такая печаль, что Валентине Даниловне показалось, что невестка плачет, плачет настоящими слезами, всхлипывая и даже немного подвывая.
Господи, спаси меня, я больше не могу. Больше уже нечего ждать. Если человек не звонит неделю, значит, он уже не позвонит никогда. Хорошо бы сейчас заснуть и проснуться через месяц, через год…
– Не плачь, Сонечка, – успокоила ее Валентина Даниловна, – я его возьму. Заберу эту собаку домой.
– Спасибо, – Соня вынула из юбки ремешок и отдала ей, чтобы полушпиц-полуникто не потерялся по дороге.
И тут, как бывает всегда, когда уже окончательно расплачешься и перестанешь ждать, зазвонил телефон, и Соня, не взглянув на экран – не московский ли это номер, просто сказала «да?». И сама себе удивилась, как быстро она сориентировалась, как мгновенно научилась лгать и притворяться.
– Это насчет картины в Меншиковском дворце, – невозмутимо сказала Соня и вышла из комнаты, вот как быстро она научилась лгать и притворяться. И разговаривала с Алексеем Князевым кокетливо и легко, вроде бы она уже его и забыла, а тут он, и это всего лишь небольшая приятная неожиданность, ничего особенного.
– Я все решил, – сказал Алексей Князев. Что именно он решил, Соня не поняла, потому что в тот момент от счастья не понимала НИЧЕГО.
– Мою картину в Меншиковском дворце поцарапали и не признаются, – вернувшись в комнату, объяснила она с таинственно-довольным лицом. Была как Антошин котопес Мур-зик, только что вылезший из лужи, отряхивалась весело, и брызги счастья летели от нее во все стороны.
Счастье было таким огромным, что ей непременно стало нужно, чтобы все тоже немедленно стали счастливы.
– Антошечка, солнышко, я торжественно клянусь – завтра котопес будет валяться на твоей кровати, – прошептала Соня сыну и чмокнула его в ухо, – а сегодня не дразни гусей, ладно?..
– Что-то у тебя давно не было никаких курсов, – сказала Соня Нине Андреевне.
– Ну почему же… В институте прикладной психологии набирают курс по психодраме… Если ты меня субсидируешь…
Соне хотелось поскорее стереть с маминого лица неприятное выражение зависимости, и она торопливо ответила:
– Ну конечно! Образование – это святое.
Нина Андреевна сидела на своем диване, жевала хлебные сухарики из пакетика и перечитывала Фрейда. Сухарные крошки шуршали по страницам. …Человеческая природа порочна и обусловлена лишь биологическими факторами – это точно… Фиксация на прегенитальном уровне ведет к сублимации и комплексам… Анальная личность превращает себя в безопасную замкнутую систему, для которой любая привязанность представляет собой угрозу, для анальной личности характерно стремление к деньгам… Да-да, взять, к примеру, ее зятя – типичная анальная личность!.. Должно быть, в младенчестве у него были проблемы с желудком, подумала Нина Андреевна и тут же смутилась от своих мыслей – невозможно было представить себе этого человека младенцем с газовыво-дящей трубочкой в попке.
Валентина Даниловна сидела на своем диване, гладила собаку, чисто вымытый рыжий комок, и думала о сыне.
Мальчик очень добрый, в душе. Только уж слишком быстрый. Ему скажешь слово, а он уже все понял и ответил – нет. И людям кажется, что они имеют дело с автоматом. Что это им автомат отвечает – нет. Ребенку с ним трудно. Антоша все медленно понимает, а Алик быстро. Алик такой целеустремленный, каждый миг у него расписан, каждый вздох… Интересно, если бы ее мальчик сейчас был ученым, как собирался, у него были бы такие же глаза? Или все-таки помягче?..
Бедный, бедный мальчик. Он не злой, просто хочет, чтобы Антоша думал о себе и был счастливым.
– А что, тот, кто думает о других, всегда будет несчастным? Как ты считаешь, собака? – сказала она вслух, и полу-шпиц-полуникто ответил: «Тяф!»
– Пора спать, – поторопил Алексей Юрьевич Соню. Сегодня, в годовщину свадьбы, любовь была для него делом важным и срочным.
Может быть, Соня Головина должна была отказаться от супружеской любви из-за необыкновенной тонкости своей души, – ведь она неотступно думала о другом мужчине? Может быть, даже сама мысль о супружеской любви должна была показаться ей невыносимой?
Ничего подобного, и даже совсем наоборот. Потому что Соне вдруг стало до дрожи страшно – что с ней будет дальше? И на мгновение она искренне пожелала: хорошо бы дальше ничего не было, а было все как прежде. Соня Головина не была героиня романа, такая вся трепетно-романтическая, готовая смело встретить свою роковую любовь, она была обычная, как все. Не героическая дева. Не Лукреция, в общем. Как все очень сильно влюбленные, бесстрашная и как все, кто ценит свое удобное жизненное устройство, трусливая.
А то, что в объятиях мужа Соне привиделся московский хирург красавец Алексей Князев, так это ничего не означает. Ну, конечно, Алексей Юрьевич Головин удивился бы, узнав об этом. Но если бы ВСЕ люди вдруг случайно узнали, кого их жены и мужья представляют себе во время любви, они бы тоже очень удивились.