Книга: Князь ветра
Назад: Часть II. Хубилган
Дальше: Глава 6 Вечер воспоминаний

Глава 5
Фантом из Эрдени-Дзу

23

На следующий день, в пятницу, Иван Дмитриевич не пошел ни на службу, ни на похороны Каменского, хотя давно взял себе за правило присутствовать на похоронах тех лиц, убийство которых в данное время расследовал. К концу недели отношения с женой испортились настолько, что лучше было денек посидеть дома. Он подумал об этом еще вчера и вчера же велел Константинову побывать на кладбище, проследить, как будут вести себя Зиночка с мужем. На всякий случай Иван Дмитриевич предпочел Ванечку в гимназию не пускать. После завтрака, усадив его за французский, жена опять забралась в постель. Это было подано как большая жертва с ее стороны. Ей, мол, вовсе не хочется спать, но она себя заставляет, чтобы радовать мужа здоровым цветом лица.
– Нина Николаевна говорит, что забота о близких начинается с заботы о себе, – сказала жена, удаляясь в спальню. – В молодости я таких вещей не понимала, а теперь очень даже понимаю.
– Что за Нина Николаевна?
– Нина Николаевна с третьего этажа, супруга Павла Семеновича. Она рекомендовала мне портниху, у которой я шила капотик.
Пройдя в кабинет, Иван Дмитриевич открыл окно и выглянул на улицу. В конце квартала маячила фигура Валетко. Ему велено было встать здесь еще затемно – на тот случай, если появится косорылый. Вдвоем уж как-нибудь!
Часа полтора Иван Дмитриевич тупо пролежал на диване, а когда вышел проверить, чем занят Ванечка, из спальни послышалось: «Ваня! Поди сюда!»
Жена валялась в постели с сегодняшним номером «Санкт-Петербургских ведомостей» в руках.
– Я тут нашла одно важное для тебя сообщение, – сказала она. – По-моему, на такое способен только твой маниак.
– Какой еще маниак?
– Здрасьте! Из-за кого мы с Ванечкой вчера целый день дома просидели!
– А-а, – вспомнил Иван Дмитриевич.
– Или ты его уже поймал?
– Нет. Еще нет.
– Тогда прочти вот здесь. Мне кажется, это его рук дело. Иван Дмитриевич взял газету. Среди городских и губернских новостей напечатана была следующая корреспонденция: «На окраине дачного поселка под Териоками, в дюнах неподалеку от берега моря, третьего дня рыбаками найден труп обезьяны-шимпанзе. На теле животного имеются одиннадцать глубоких колотых ран, нанесенных каким-то заостренным предметом наподобие ружейного штыка. Остается неизвестно, сбежала ли эта обезьяна из какого-нибудь передвижного зверинца или балагана и была убита кем-то из окрестных крестьян или дачников, приезжающих подготовить свои дома к началу сезона, или же она стала жертвой собственного хозяина, который затем вывез мертвое тело подальше от города. Капитаны торговых судов нередко держат у себя ручных обезьян, однако менее крупных, да и само местонахождение трупа исключает возможность, что он был выброшен за борт и волнами прибит к берегу. Одиннадцать ран заставляют предположить, что обезьяна сама напала на человека, а тот, не в силах оправиться от испуга, продолжал наносить удары по уже бездыханному животному. Не менее вероятно, что убийца находился в невменяемом состоянии, причиной чего могло быть как психическое расстройство, так и неумеренное употребление спиртных напитков».
– Что с тобой? – встревожилась жена. – На тебе лица нет!
– Ничего-ничего. Все в порядке.
– Но это он? Я правильно поняла?
– Да. Спасибо.
– Умоляю тебя, будь осторожен! Помни, что у него есть эта заостренная штука.
– Да-да, я знаю.
– Ты должен всегда иметь при себе заряженный револьвер. У тебя есть револьвер?
– Есть, есть… Господи, какая мерзость! Он скрипнул зубами.
– Ваня, – тихо сказала жена, – можно я спрошу тебя об одной вещи?
– Ну?
– Ты только не сердись, пожалуйста. Я понимаю, женщины должны делать вид, будто знать не знают о таких вещах, но я не хочу с тобой лицемерить. Не будешь сердиться?
– Не буду.
– Честно?
– Да говори же, наконец! Надоели эти предисловия.
– Ты уже сердишься.
– Прости. Виноват.
– Не надо лишних слов, я прекрасно понимаю твое состояние. Но и ты меня пойми! Ведь я могла оказаться на месте этой обезьяны. Ты же сам сказал: какая мерзость!
– А что я должен был сказать?
– Может быть, ты подумал, что, перед тем как убить эту обезьяну, он ее…
– Это был самец. Его звали Микки.
– Откуда ты знаешь? -поразилась жена, но он уже встал, заслышав дверной звонок.
Прибыл Константинов с известием, что Зиночка на похоронах была, но Рогов отсутствовал.
Пока он пофамильно перечислял тех, кто принес венки, кто явился лично и кто прямо с кладбища поехал на квартиру матери Каменского, где устраиваются поминки, Иван Дмитриевич оделся, поцеловал жену. Она сказала:
– Рада, что хоть чем-то тебе пригодилась.
Вышли на улицу.
– Я вчера вечером на службе допоздна сидел и сегодня утром заходил на полчасика, – сообщил Константинов. – Гайпель так и не появился.
Подскочил Валетко с докладом, что прибыл сюда к пяти часам утра и за все время дежурства никого подозрительного не заметил.
– Давай потихоньку за нами, – приказал ему Иван Дмитриевич, – но не впритык. Держи дистанцию.
Холодный ветер сразу напомнил, что еще только начало мая, Нева недавно вскрылась. Клубы пыли неслись по мостовой, поднимаясь до уровня второго этажа. В одном из них возникло видение: Гайпель, пронзенный одиннадцатью клинками.
В тот день, когда тело Николая Евгеньевича Каменского опустили в могилу на Тихвинском кладбище, оно же Ново-Лазаревское, в Петербурге было начало мая, в Монголии – конец третьего весеннего месяца по лунному календарю. Зеленела степь, на утренних зорях показывались передовые отряды летящих на север гусей. У монголов свой календарь, в нем не четыре времени года, а пять: осени нет, зато есть три разных лета, и вот-вот должно было начаться первое из них. Примерно в это время повозка с гробом Найдан-вана и сопровождавшие ее всадники достигли вершины каменистого полугорья, откуда открывался вид на долину Толы, тоже голую, покрытую унылым серым галечником. Затем внизу все шире стал раскидываться город, который русские называли Ургой. Нужно было спешить, чтобы попасть в него до темноты. Запряженные в повозку быки и мохнатые монгольские лошадки с большими черными глазами, наполненными обманчивой печалью и мнимой покорностью, быстрее двинулись вниз по щебенистой дороге.
Найдан-ван был убит в первом часу пополуночи, в час мыши. Следовательно, как указали состоявшие при посольстве ламы, счастливое перерождение могло быть обеспечено ему лишь при условии, если от места его смерти погребальная процессия направится строго на восток. По счастью, там и находилась Монголия. До Екатеринбурга доехали на поезде, дальше двинулись на лошадях. Грязь на Сибирском тракте затвердела от утренников, покрылась снегом, снова раскисла и стала пылью, когда восточное направление пришлось переменить на южное. Теперь позади остался последний перевал перед Ургой.
Прокопченное, подсоленное и высушенное тело Найдан-вана везли в деревянном ящике кубической формы. Внутри, укутанный девятью слоями синей, красной и желтой далембы, обложенный ветошью, чтобы уберечь его от сотрясений и ударов, сидел мертвый князь. В этом же положении тело должны были поместить в склеп-бунхан из сырцового кирпича. Человеку такого ранга не подобало лежать после смерти. Отдых ему больше не требовался, он избавился от низких телесных нужд и всегда мог сохранять подобающую его происхождению позу.
Сверху к ящику была привязана клетка с петухом. Эта птица, криком разделяющая тьму и свет, обитала на грани двух миров, через нее ушедшие из жизни говорили с живыми. По тому, как она клекочет, пьет воду или клюет зерно, знающие люди понимали, какая молитва нужна в данный момент покойному, и читали ее или делали что-то другое, также способствующее благоприятному перерождению.
Найдан-ван родился в год обезьяны. Наибольшую опасность для таких мертвецов представляют злобные водяные духи, поэтому при переправе через Обь, Енисей и другие реки всякий раз принимались меры предосторожности. Главная из них заключалась в том, что, прежде чем перенести на паром ящик с мумией, на берегу с соответствующими церемониями сжигали особые билеты. На них были начертаны тантрийские заклинания и проставлена гербовая печать российского министерства иностранных дел. Духи русских рек так или иначе признавали власть Белого царя, и тем самым их официально ставили в известность, что из Петербурга велено без помех пропустить тело князя на родину. Это было тем более важно, что для человека, родившегося в год обезьяны, лучшее из возможных погребений – предать его тело воздушной стихии, среднее – огненной, худшее – водяной. Последнее повлекло бы за собой гибель девяти ближайших родственников.
«Когда пламя заката заливает степь, я вспоминаю тебя. Когда горные снега становятся пурпурными и золотыми, я вспоминаю тебя», – пел Зундуй-гун, старший из свитских князей. Он смотрел на кряжи Богдо-ула, за которыми лежали его родные кочевья, и радовался, что скоро обнимет жену.
Лиловел горизонт. Монастырь Гандан-Тэгчинлин остался справа, под вечер выехали на широкую береговую террасу, идущую над поймой Толы и застроенную домами русского типа, затем по дуге стали огибать заваленную навозом базарную площадь. Лавки уже закрывались, нищенствующие ламы тянулись через ворота на улицу.
Для них существовало пять запретных мест: винная лавка, вертеп разбойников, дом терпимости, бойня и царский дворец. И хотя все это, за исключением последнего, имелось на ургинском базаре, сам он в списке не числился – его суть не сводилась к сути его элементов, как море не есть сумма воды, песка, подводных растений, рыб и черепах. У ворот шла торговля дровами. Две старухи, пользуясь древней привилегией здешней бедноты, обдирали с чурбаков кору и складывали к себе в корзины. Все, что прикрывает лишенную жизни плоть, будь то кора и береста или одежда выносимых в степь мертвецов, считалось их законной добычей.
За оврагом избы сменились фанзами, заплоты из неошкуренных лиственничных стволов – глиняными дувалами. Зундуй-гун уверенно выбирал дорогу в их лабиринте, продвигаясь к монгольской части города. Впереди, где кончались китайские кварталы, опасность заблудиться тем более им не грозила. Там все дороги вели в никуда и с легкостью возвращались обратно. Здесь история остановилась, там – еще не началась. Грядущий разум, призванный править миром после пришествия Майдари, только еще вызревал под волнами войлочного моря юрт и майханов.
Изменчивая, знающая свои приливы и отливы линия его берегов подступала к храмам Да-хурэ и уходила к подножию длинного плоского холма, венчаемого двухэтажным зданием русского консульства под выкрашенной в зеленый цвет железной крышей. Возле последних китайских фанз всадники спешились и дальше пошли пешком.
Свой княжеский бунчук Найдан-ван держал в Дзун-Модо к юго-востоку от Урги, но в городе у него имелся собственный дом. Там он останавливался, наезжая сюда по делам или поклониться здешним святыням. В остальное время в доме хозяйничала его младшая сестра Сэсэк. Четырьмя годами раньше Найдан-ван выдал ее замуж за писаря из канцелярии пекинского амбаня. Из депеши, отправленной по телеграфу в Иркутск, откуда ее доставили в Ургу, Сэсэк давно знала о смерти брата. Решено было задержаться у нее на два дня, а уж затем везти тело в Дзун-Модо.
Когда по знаку Зундуй-гуна всадники спешились, петух в привязанной к гробу клетке закричал и захлопал крыльями. Это свидетельствовало, что дух Найдан-вана приблизился к самой границе мира людей и птице передалось его радостное волнение при виде родного дома. Вначале показалась черепичная кровля, чуть позже – глухая наружная стена из покрытых синей краской и промазанных глиной бревен, ограда из жердей, решетчатые ворота. У ворот, окруженная родичами и слугами, стояла Сэсэк, прижимая к себе маленького мальчика в желтом дэли с коралловыми пуговицами. В руке он держал баранью лодыжку для игры в «шагай». Зундуй-гун приблизился к сестре своего господина, но не успел он и рта раскрыть, как мальчик сказал: «Отдай деньги, Зундуй!»
Это был племянник Найдан-вана. Как потом рассказала Сэсэк, полгода назад он вдруг подошел к ней среди ночи, разбудил ее и прошептал: «Сестра, я с тобой!» Она стала целовать трехлетнего сына, говорить, что она ему мать, а не сестра. Он, однако, повторял: «Сестра! Сестра!» Тогда она заплакала, понимая, что ее брат мертв, и точно, вскоре пришло известие о его смерти.
Но в тот момент Зундуй-гун еще не знал, кто воплотился в этом ребенке.
«Какие деньги?» – спросил он, переводя взгляд на Сэсэк.
«Те, что дали тебе оросы, – вместо нее ответил мальчик. – Отдай их и расскажи правду о том, как я умер».
Зундуй-гун затрепетал. Действительно, он получил от Сгой Чженя часть суммы, заплаченной за то, чтобы в Пекине сочли Найдан-вана не убитым, а умершим от разрыва сердца. Из этих денег Зундуй-гун получил совсем немного, зато он был жив, а те ламы, что мумифицировали тело, видели рану на голове И за свое молчание требовали больше, чем Сюй Чжень соглашался им дать, однажды вечером по дороге на родину поели фантяузы и умерли.
«Если все узнают правду, я прощу тебя», – пообещал мальчик и ободряюще ударил Зундуй-гуна по руке бараньей лодыжкой.
– Спустя лет пять или шесть, – сказал Иван Дмитриевич, – я расследовал убийство дворника на Сергиевской улице, в доме рядом с китайским посольством. Свидетелями были двое посольских чинов. Один из них, молодой человек по имени Вандан-бэйле, был не китаец, а монгольский князь, окончил наш Пажеский корпус, превосходно говорил по-русски и даже читал мне наизусть стихи поэта Минского.
– Не помните какие? – заинтересовался Сафронов, ценивший этого поэта.
– Ну что вы! Столько лет прошло. Помню только, что там были слова про «дождь, мощный, как судьба».
– Вас это не покоробило? – спросил Мжельский.
– Почему?
– Но вы же считаете, что плохая погода -не тема для искусства. Или это относится исключительно к живописи?
– Так вот, – пожав плечами, продолжил Иван Дмитриевич, – в разговоре я упомянул имя Найдан-вана, и Вандан-бэйле рассказал мне эту историю. Сам он слышал ее в Урге. По его мнению, перед Зундуй-гуном был разыгран заранее отрепетированный спектакль. Сэсэк подозревала, что в Петербурге ему заплатили за молчание о подлинных обстоятельствах смерти ее брата, и хотела заставить его сказать правду, а заодно выманить у него деньги.
– Не слишком ли сложно? – засомневался Сафронов.
– Нет, Каменский-старший пишет, что этот способ монголы с успехом используют во всех интригах, от политических до семейных. Здесь он тоже оправдал себя: Зундуй-гун рассказал все, что ему было известно. Он знал, что Найдан-вана убили, но не знал, кто и зачем. Из этого полузнания китайцы извлекли максимум выгоды. Они распустили слух, будто Белый царь настолько был потрясен силой и мудростью Найдан-вана, что из страха, как бы опять не пришлось платить дань монголам, тайно приказал убить его. Тем самым китайцы хотели посеять среди монгольских князей недоверие к России. В общем, своей кочергой Губин нанес ощутимый удар нашему влиянию в Центральной Азии.
– А ведь начали, помнится, с дьявола, – заметил Мжельский. – Обычное дело: поскреби русского мистика, обнаружится шовинист.
Из записок Солодовникова
Дня за два до выступления на Барс-хото состоялось совещание офицерского состава бригады. После того как были рассмотрены вопросы практического характера, Джамби-гелун представил собравшимся одутловатого монгола лет тридцати или немного больше, одетого в перетянутую портупеей монашескую курму. Было сказано, что он родной племянник и одновременно хубилган, то есть перерожденец, того самого Найдан-вана, чью недостроенную крепость в Дзун-Модо мы недавно штурмовали. Затем был пересказан миф о его поездке в Петербург и об отравленном китайцами ноже.
Для наших офицеров это не было новостью, но все встрепенулись, когда Джамби-гелун объявил, что под именем Найдан-вана в Халху вернулся не кто иной, как сам великий Абатай-хан. Тридцать лет назад он не сумел освободить родину от китайцев, зато теперь в лице.своего хубилгана поведет нас на Барс-хото. Духовный наследник двух этих национальных героев молча перебирал четки и важно кивал, соглашаясь, когда Джамби-гелун говорил про него, что он проникся решимостью покарать гаминов и гнев его будет страшен. Лишних вопросов никто не задавал. Все понимали, что присутствие этого человека должно поднять боевой дух наших цэриков и внушить им уверенность в победе.
Пятнадцатый день четвертой Луны пришелся на 21 мая. Побудку сыграли затемно, в десять часов утра бригаде предстояло торжественным маршем пройти по соборной площади Урги, или, как ее называют монголы, площади Поклонений, чтобы прямо с парада выступить на Барс-хото, но военный министр и другие высшие сановники появились на трибуне только к полудню. Согласно этикету, опоздание следовало толковать в том смысле, что неотложные заботы о благе государства помешали им прибыть в назначенный час.
Командир бригады Баир-ван, удачливый кондотьер с изрубленным лицом, вовремя сменивший идеологию одинокого волка на панмонголистскую, принимал парад в седле, рядом с трибуной. Он сидел на прекрасном степняке, но, в отличие от своих расфуфыренных клевретов, одет и вооружен был подчеркнуто скромно: чесучовый халат, грубый пояс, русская офицерская шашка в простых ножнах,. Лишь поводья желтого цвета напоминали о том, что недавно этот безземельный тайджи возведен в ранг князя 2-й степени с присвоением звания джян-джин, то есть генерал, и титула «дающий развитие государству великий батор, командующий».
Сам я занимал место в задних рядах его свиты. Моя собственная лошадь, белая кобыла Грация, принадлежала к особой местной породе, известной под ироническим прозвищем «першинской жирафы» – по имени забайкальского коннозаводчика Першина. Он вывел эту породу, скрещивая «монголок» с рысаками европейских кровей. От последних Грация унаследовала игривый нрав и стройные, необычайно длинные, по здешним понятиям, ноги; от первых – неприхотливость, выносливость, неупорядоченную косматость и короткую шею, составлявшую ее главный изъян. С такой шеей при таких ногах она не доставала мордой до земли и не могла питаться подножным кормом. Из-за этого Б'аабар считал мою Грацию аллегорией угрожающей монголам опасности: забыв обычаи предков, они так же утратят природную опору и должны будут или погибнуть, или кормиться из чужих рук, что сделает их рабами европейцев. Теперь, уже не заблуждаясь относительно Анри Брюссона, из которого Баабар полными горстями черпал свои сведения о древних монгольских традициях, я с улыбкой вспоминаю его теорию. Европа преподнесла ему сюрприз, какого он не ожидал.
Наконец грянул оркестр – барабан и четыре дудки. Их медной музыке ответила костяная, под вопли бригадных раковин качнулась и поплыла перед благоговейно затихшей толпой хоругвь из золотой парчи с изображенным на ней первым знаком алфавита «соёмбо». Венчавшие эту идеограмму три языка огня означали процветание в прошлом, настоящем и будущем, расположенные под ними солнце и луна были отцом и матерью монгольского народа. Еще ниже один из двух треугольников имел какое-то несущественное значение, а второй подобно острию копья грозил врагам нации. Дальше вниз размещались два прямоугольника, один под другим. Они будто бы утверждали следующее: пусть те, кто вверху, и те, кто внизу, равно будут честны и прямодушны в служении родине. Довершавшие эмблему две рыбы выражали вообще-то единство женского и мужского начал Вселенной, но с недавних пор они, как и соседние геометрические элементы, трактовались не столько в плане буддийской метафизики, сколько в патриотическом духе: эти рыбы, в природе никогда не смыкающие глаз, призывали к бдительности.
Толпа шатнулась и восхищенно завыла, когда на площади показались первые всадники. Конные шеренги выезжали из-за ограды Майдари-сум, радуя глаз одинаковыми халатами из синей далембы, почти ровными линиями висевших за спинами ружей и вздыбленных пик с лентами на древках. Во многом это была моя заслуга, что сведенные вместе ойраты и дербеты, халхасцы и чахары, партизаны, разбойники, конокрады, кичливые князья со своей челядью превратились в настоящую конницу, способную и к маневру, и к всесокрушающей атаке, когда тысячи копыт исторгают из недр земли холодящий душу протяжный грозный гул.
Первые шеренги замерли на противоположном краю площади.
Подтянулись остальные, затем, по сигналу, цэрики начали перестраиваться, разворачиваясь фронтом к трибуне. С несвойственной кочевникам энергичной сноровистостью задние выезжали вперед, их место занимали другие; ряды сдвигались, равнялись, живая масса текла, заполняя трещины разломов, и каменела на глазах. Завораживающая сила была в механической правильности этих движений. Я привстал на стременах. Влагой восторга туманило взгляд, озноб шел по коже. В тот момент у меня не было ни малейших сомнений в успехе. Я верил, победа всегда остается за той из двух враждебных сил, которая сотворена из хаоса.
Огромная площадь свободно вместила в себя всю бригаду с полубатареей немецких горных пушечек и двуколками пулеметной команды на левом фланге. Баир-ван, сопровождаемый группой офицеров, медленно проехал вдоль строя и встал подле знамени. На площади постепенно установилась та особая, исполненная значения тишина, что рождается лишь в толпе и возбуждает сильнее любых слов. Тогда слышен стал отдаленный шум, стук колес. По окраинам столицы двигались обозы, груженные мукой, солью, чаем, патронами. Везли ящики со снарядами, осадные лестницы, запасную упряжь, палатки для офицеров, бочки для питьевой воды, дрова, чтобы люди могли развести костры на голых солончаковых равнинах. В толчее проходили навьюченные верблюды, а еще дальше, возле монастыря Гандан-Тэгчинлин, гнали овечьи гурты. В бригаде насчитывалось до шестисот сабель, исключая, естественно, артиллеристов, пулеметную команду, штабных, обозных и прочих «мертвых» бойцов, а норма мясного пайка была определена еще Чингисханом и с тех пор не претерпела никаких изменений: каждому цэрику выдавался один баран на три дня.

24

Константинову велено было ждать на улице. Иван Дмитриевич позвонил в квартиру матери Каменского и попросил горничную позвать Рогова с женой. Зиночка вскоре вышла к нему, но одна. Сказано было, что ее мужа здесь нет.
– Где же он?
– Я сама хотела бы знать. Утром он вышел из дому немного раньше меня. Сказал, что купит газету, прогуляется и придет прямо на кладбище, но до сих пор не появился.
В ответ Иван Дмитриевич рассказал ей про оборванца в солдатских штанах, которого некая юная особа подослала в Сыскное отделение.
– В тот день, – закончил он, переходя на «ты», – Наталья отправила за тобой соседскую горничную. Узнав от нее, что Каменский мертв и я вот-вот прибуду в Караванную, ты решила поскорее меня оттуда спровадить. Зачем?
Когда прозвучал этот вопрос, Зиночка была уже вся в слезах.
– Я б-боялась, – еле выговорила она прыгающими губами, – что вы станете допрашивать Федю и по глупости он может оговорить себя. Они с дядей иногда ссорились, а Федя такой человек, совсем не умеет врать. Вы могли бы заподозрить его…
– Тем более, – продолжил за нее Иван Дмитриевич, – что в то утро, еще до нашей встречи, твой Федя успел побывать у Каменского.
– Он его не убивал!
– Но был у него?
– Б-был.
– Зачем он к нему ходил?
– Н-не знаю.
– Муж не умеет врать, так ты за двоих насобачилась?
– Я правда не знаю! Сколько раз спрашивала, он не говорит. Но клянусь всем святым, Федя застал его уже мертвым!
– Как же он вошел в квартиру? Кто ему открыл?
– Никто. У нас есть свой ключ.
– И почему он не позвал соседей? Не заявил в полицию?
– Вы не представляете, в каком он был состоянии! Он сразу бросился ко мне и даже извозчика не догадался взять, так и бежал всю дорогу. Только начал мне обо всем рассказывать, как явилась та горничная. Признаваться было уже подозрительно, я уговорила Федю сделать вид, будто мы ничего не знаем. Но я понимала, надолго его
не хватит, и решила…
– Откуда тебе известно, что у меня есть сын?
– Из книжки.
– Про афинскую камею?
– Да. Пожалуйста, простите меня.
Иван Дмитриевич не ответил, прислушиваясь к долетавшим в переднюю сдержанным голосам гостей. Поминальное застолье еще не вошло в ту стадию, когда каждый вспоминает, что сам он тоже смертен и, значит, имеет законное право поболтать с соседом о пустяках.
– Мне страшно, – прошептала вдруг Зиночка.
– Успокойся. Мстить не буду.
– Мне не за себя страшно. Мне кажется, в то утро Федя видел в Караванной что-то такое, что потрясло его не меньше, чем труп дяди.
– Что-то или кого-то?
– Не знаю. Вы только не сочтите меня сумасшедшей, но понимаете, у Петра Францевича есть одна статья. Раньше Федя никогда о ней не вспоминал, а теперь она почему-то не дает ему покоя. За эти дни он несколько раз про нее заговаривал. Начнет рассказывать, вдруг осечется. Спросишь – не отвечает или сердится, что я пристаю. И надо видеть, какое у него при этом лицо!
– А про что статья?
– Точное название не помню, что-то про монастыри на западе Халхи. Я не читала, но, насколько поняла от Феди, Петр Францевич пишет… Трудно поверить, но он как ученый пишет, будто у монголов считается в порядке вещей, когда галлюцинации отделяются от людей, в чьем сознании они возникли, и продолжают существовать даже после их смерти. Я так поняла, что Петр Францевич сам наблюдал нечто подобное в одном монгольском монастыре.
«…Те таинственные фантомы, которые порождены разумом и волей простых смертных, способных к воплощению своих иллюзий», – вспомнил Иван Дмитриевич фразу из взятых у Тургенева записок Каменского. И примечание к ней: «Об этих феноменах… упоминает проф. П.Ф. Довгайло в статье „Краткое описание буддийских монастырей в аймаке Сайн-Нойон-хана и на западе Внешней (Халха) Монголии“. См. „Труды Русского Императорского Географического общества“, том…»
– Эти ожившие видения у монголов называются «тулбо», – сказала Зиночка. – Сегодня я попросила Петра Францевича рассказать о них подробнее, но он ответил, что как-нибудь в другой раз.
– А про красных собак твой Федя никогда не упоминал?
– Нет. Что еще за собаки?
– Не важно.
– Какие-то собаки! – всхлипнула Зиночка. – Спрашиваете всякую ерунду, а я чувствую, что-то с ним случилось. Еще немного посижу тут для приличия и поеду домой. Может быть, он дома.
– Давай лучше я съезжу, – предложил Иван Дмитриевич.
– А вы не могли бы его арестовать?
– За что?
– Ни за что. Просто я думаю, так будет безопаснее для него, а то он явно чего-то боится. Иногда мне кажется, что он сходит с ума, иногда – что его и вправду кто-то преследует. Сегодня ночью проснулась, гляжу, он стоит у окна и смотрит на улицу. Я окликнула его. Он обернулся… Он медленно обернулся ко мне… У него было такое лицо, будто секунду назад перед ним предстало что-то ужасное.
Константинов ждал возле подъезда.
– Черт с ним! – сказал Иван Дмитриевич, узнав, что Валетко куда-то пропал. – Давай в Кирочную, в номера Миллера. Если Рогов дома, привезешь его сюда. Я скоро буду.
Через полчаса он сидел в полупустом зале Публичной библиотеки. Служитель принес нужный том «Трудов Географического общества», перед глазами замелькали названия монастырей на северо-западе Халхи: Мунджик-хурэ, Дамбадоржин-хийд, Эрдени-Дзу. В последнем Довгайло прожил около месяца. Его описание занимало большую часть статьи: топонимические легенды, архитектура храмов и субурганов, типы клейм на кирпичах, спорный вопрос о происхождении орнамента деревянной резьбы на южном карнизе верхнего яруса. Цифры: высота насыпи, длина ограды, квадратные сажени, на что-то помноженные, чтобы вычислить, сколько молящихся вмещает в себя главный дуган. Наиболее чтимая святыня: изваяние божества Гонбо-гуру без ног. Обратившись в буддизм, Абатай-хан приобрел эту статую в Тибете и повез в Халху, но по дороге она упала на землю. После множества попыток вновь навьючить ее на лошадь– безрезультатных, потому что нижняя половина все время сползала обратно, – рассерженный хан мечом рассек статую надвое со словами: «Не желающий зад останься, а желающее туловище пусть пойдет!»
«Великолепный жест, ныне уже невозможный, – замечал по этому поводу Довгайло. – О поступке Абатай-хана монголы говорят как о чем-то таком, что представляет собой глубочайшую тайну, постижение которой дается лишь долгими годами подвижничества, чтения сутр и одинокого созерцания. В подобном подходе ощутимо воздействие национальной психологии. Хан, в гневе поднявший меч на божество, столь же далек от своих потомков, как богоборец Иаков от обитателей еврейского местечка где-нибудь на Волыни. С тех пор как „желающее туловище“ Гонбо-гуру чтится в Эрдени-Дзу, монголы стали другим народом. Время тут остановилось, история замерла в промежутке между завоеванием Халхи маньчжурами и грядущим триумфом Майдари, чье пришествие ожидается со дня на день вот уже в течение двух столетий. Настоящего нет, есть элегические воспоминания о прежнем могуществе и невротически-страстные надежды на будущее как на повторенное прошлое, что, с одной стороны, способствует напряженным поискам смысла национального бытия и мистицизму, но, с другой, оборачивается падением морали, склонностью к мелочному корыстолюбию, воровству и обману. В этом плане монголы напоминают нынешних евреев с их унизительным прозябанием под игом иноплеменников и упованием на приход мессии, который даст им власть над миром. Человек, наблюдающий современную жизнь этих двух народов, подобен зрителю в театре теней. Возникающие перед ним оптические иллюзии складываются в нечто вполне осмысленное, но, если убрать ширму и смотреть непосредственно на актеров, сюжет пьесы становится совершенно непонятен».
Предпоследняя фраза была кем-то подчеркнута – очевидно, с мыслью о том, что отсюда Каменский почерпнул название своего рассказа. Подчеркнуты были также слова о «падении морали» и «мелочном корыстолюбии» монголов. Казалось, кто-то убеждал самого себя, что в силу особенностей национального характера Найдан-ван мог продать душу дьяволу.
Наконец, на оставшихся двух страницах Иван Дмитриевич нашел то, о чем говорила Зиночка. Довгайло писал, что в тибетских и монгольских монастырях, в Эрдени-Дзу в частности, некоторые ламы высших степеней, концентрируя «индивидуальную психическую энергию», могут создавать некие «призрачные иллюзии», так называемые «тулбо», «обладающие известной устойчивостью во времени и в пространстве, и даже, возможно, своего рода материальностью». Они бывают двух видов: иллюзорные двойники собственных создателей и призраки предстающих перед их внутренним взором будд, бодисатв, докшитов, добрых и злых духов и тому подобного. Причем очень часто процесс сотворения тулбо является непроизвольным. Монголы сравнивают его с ночным истечением семени у мужчин добавляя, однако, что для этого нужно быть мужчиной, то есть иметь
способность к материализации своих видений. Такой способностью можно обладать от природы, но для манипуляции этими загадочными порождениями человеческого духа требуется знание ряда магических приемов, позволяющих создать определенный призрак в нужном месте и в нужное время.
Все это сопровождалось оговорками типа «якобы», «как верят простодушные номады», «как меня в том небескорыстно убеждали искушенные в вымогательстве ламы Эрдени-Дзу», тем не менее вывод был неожиданный: «Данное явление не имеет ничего или почти ничего общего с эффектом, наблюдаемым при спиритических и медиумических сеансах. Здесь тоже многое можно отнести на счет массового внушения или самовнушения, но при всем том трудно отделаться от чувства, что одних рациональных объяснений тут недостаточно».
«Мне приходилось слышать, – читал Иван Дмитриевич, – будто такой призрак, со временем обретая все более устойчивую форму, стремится к освобождению от власти своего создателя. Иллюзия превращается в непокорное детище, и между монгольским Франкенштейном и его творением завязывается борьба, исход которой зачастую трагичен для человека. Последний стремится уничтожить свое творение, а оно, не желая расставаться с дарованной ему жизнью, отчаянно защищается и в случае победы начинает вести независимое существование. Скорее всего, эти жуткие истории о взбунтовавшихся призраках являются только мифом, только развернутой в сюжет метафорой основополагающей доктрины буддизма об иллюзорности нашего мира, однако я ни за что не ручаюсь. Я не отношу себя к тем ученым, кто объявляет суеверием все выходящее за пределы академической науки».
В примечании к этому абзацу Довгайло сообщал: «Один из лам уверял меня, что при моем знании буддийской философии и умении сосредоточиться на абстракциях я тоже мог бы попробовать себя в искусстве создания тулбо. Может быть, я и достиг бы в этом кое-каких успехов, но авансом с меня запросили такую плату, что пришлось отказаться от уроков монгольской магии. Цена их превосходила возможности моего кошелька».
Сбоку на полях стоял карандашный знак вопроса. Он, вероятно, выражал сомнение в том, действительно ли автор статьи отказался от этих уроков.
Привлеченный в качестве эксперта дежурный библиотекарь сказал, что пометы, должно быть, сделаны одним жандармским офицером, который недавно затребовал все научные труды профессора Довгайло и просидел над ними полдня.
Это, конечно же, был Зейдлиц. Упорство, с каким он гнул свою линию, вызывало уважение и заставляло признать, что в его действиях есть система. Иван Дмитриевич временно взял ее на вооружение, чтобы сформулировать для себя ряд вопросов. Попутно он заносил их в блокнот:
«1. Если допустить, что такого рода явления в принципе возможны и в будущем их природа получит научное объяснение, не тулбо ли видел Губин в ночь смерти Найдан-вана?
2. Если да, кем был создан этот призрак? С какой целью?
3. Был ли он послушен своему создателю? Если нет, не предназначались ли серебряные пули для его уничтожения?
4. Не этот ли фантом, являясь «в нужное время в нужном месте», укрепляет в сознании своей правоты членов обоих тайных обществ, описанных в «Загадке медного дьявола»?
5. Если да, нельзя ли предположить, что Великий магистр Священной дружины и Великий мастер палладистов Бафомета – одно лицо?
6. Если все написанное Роговым – правда, не это ли понял он, когда обезьяна сорвала маску с человека в крылатке?
7. Почему Довгайло постоянно обматывает шею шарфом? Не прячутся ли под ним следы обезьяньих когтей?»
Иван Дмитриевич закрыл блокнот, взял шляпу и скоро опять позвонил в дверь той самой квартиры, из которой недавно вышел.
– Мой агент поехал к вам в номера, но еще не вернулся. Сам я не ездил, – объяснил он выбежавшей навстречу Зиночке.
Без слов было ясно, что ее мужа здесь по-прежнему нет. Зиночка потянулась к вешалке, чтобы снять свое пальто, но Иван Дмитриевич удержал ее за руку:
– Погоди! Помнишь, ты рассказывала, как осенью, на даче под Териоками, Каменский стрелял в кого-то из револьвера? Повтори, пожалуйста, что он говорил тому человеку, прежде чем выстрелить.
– Он говорил: «Уходи! Добром тебя прошу, уходи!» Это все, что я могла разобрать.,
– То есть обращался к нему на «ты»?
– Да, эти слова я точно помню.
– Тебе не показалось, что твой дядя его боится?
– Да. Пожалуй.
– А что отвечал ему тот человек, ты не слышала?
– Да.
– Не могла разобрать слов или не слышала даже его голоса?
– Ни голоса, ничего.
– Странно, – отметил Иван Дмитриевич.
– Что тут странного? Был сильный ветер, шумело море.
– Почему же голос дяди ты слышала?
– Не знаю. Наверное, он стоял ближе к моему окну.
– И утром ты там ничего не обнаружила?
– Где?
– В том месте, где они стояли.
– Что я должна была там обнаружить?
– Кровь. Пятна крови на земле.
– Бог с вами! Я думаю, дядя стрелял в воздух, а тот человек испугался и убежал.
– Если это был человек, – сказал Иван Дмитриевич. Грянул звонок, Зиночка с просветлевшим лицом бросилась, к двери. На пороге стоял Константинов. Он вызвал Ивана Дмитриевича на лестницу и шепотом, чтобы не услышали в квартире, сообщил:
– Опоздали мы. Рогов мертв.

25

Константинов приподнял край простыни, Иван Дмитриевич увидел оскаленный рот, знакомое, но словно бы съеженное лицо. Подбородок, шея, ворот рубахи залиты хлынувшей из ноздрей и уже загустевшей кровью.
Окно комнаты, где жили Зиночка с мужем, выходило во двор, под этим окном он и лежал, но ни коридорный, ни дворник со швейцаром не видели, как Рогов поднялся к себе в номер, был с ним кто-то или нет, и не могли сказать, сам он бросился с четвертого этажа или его выбросили. Окно выходило в закоулок между глухими стенами, куда редко кто заглядывает. Сколько прошло времени, пока на Рогова не наткнулся дворник, никто не знал, но в тот момент он был еще жив и даже силился что-то сказать. В его невнятном хрипении дворник расслышал два слова: «Они есть».
Иван Дмитриевич задумался: «Они есть» или «Они есть…»? В зависимости от того, считать фразу законченной или нет, она допускала двоякое толкование. В первом случае слово «есть» указывало, что кто-то, какие-то люди или, быть может, вовсе и не люди существуют в действительности, тогда как до сегодняшнего дня Рогов не верил в их существование. Если же это слово рассматривать как глагол-связку, полагая фразу незаконченной, ее можно было истолковать в том смысле, что эти «они» есть то-то и то-то, то есть являются не теми, за кого себя выдают и кем Рогов считал их раньше, но представляют собой нечто принципиально иное, о чем он или сказать не сумел или не был понят.
Поднялись в комнату Роговых. Здесь царил еще больший бедлам, чем вчера, даже письменный стол уже не казался оазисом порядка. Иван Дмитриевич подошел к столу и вздрогнул, узнав лежавшую на нем газету. Это был свежий выпуск «Санкт-Петербургских ведомостей», перегнутый таким образом, что корреспонденция о найденной в дюнах мертвой обезьяне сразу бросалась в глаза.
Когда он в третий раз переступил порог той же квартиры, там было тихо, опустевшие вешалки поблескивали медными крюками. Горничная объяснила, что поминки закончились, гости разошлись полчаса назад, но некоторых, самых близких, вдова повезла к себе в Караванную.
– Постойте, господин Путилин, – сказала она, – не уходите. Барыня знает, что вы у нас были, и хотела вас видеть.
Он понял, что речь идет о матери Каменского. Прошли в полутемную комнату, пропахшую кошками, сердечными каплями, затхлыми тряпками и еще чем-то потаенным, тошнотворно-телесным. На кровати среди вороха подушек сидела грузная старуха в пышном трауре, с лицом белым и неподвижным от толстого слоя пудры. Иван Дмитриевич услышал ее астматический шепот:
– Действительно, у вас есть что-то обшее.
– С кем, простите?
– С Путиловым, как он описан у Коленьки… Анюта, – обратилась она к горничной, – там на столике книга Евгения Николаевича. Подай мне.
– Николая Евгеньевича, – машинально поправил Иван Дмитриевич.
– Нет, голубчик, я говорю о моем покойном муже. Он был консулом в Монголии и незадолго до смерти опубликовал свои мемуары под названием «Русский дипломат в стране золотых будд». Хочу показать вам одно место.
Взяв книгу, но не раскрывая ее, она продолжила:
– Как-то нынче осенью Коленька повздорил с женой, напросился ко мне ночевать и перед сном, в постели, перечитывал воспоминания отца. После я обнаружила, что он отчеркнул один абзац и написал на полях нечто невразумительное, но, видимо, важное для него. Два часа назад я показала это Петру Францевичу, чтобы узнать его мнение. Он стал меня успокаивать: мол, не стоит искать тут какой-то особенный смысл, однако сам не мог скрыть волнения. По-моему, он что-то понял, но не захотел мне говорить.
Книга наконец была открыта на закладке и подана Ивану Дмитриевичу. Справа, вдоль верхнего абзаца, растянувшегося на три четверти страницы, шла карандашная черта, рядом по вертикали написаны два слова: «Они есть!» Восклицательный знак делал их толкование единственно возможным.
Старуха внимательно наблюдала за ним.
– Кажется, господин Путилин, вы что-то поняли?
– Пытаюсь понять.
– Вы лжете, но я не в обиде. Не хотите сейчас говорить, не надо, я потерплю. Коленька тоже не захотел объяснить мне, что означают эти слова и почему он их написал именно здесь. У него с детства бывали странные фантазии. Тогда я не придала этому значения, но теперь, когда его больше нет, не могу избавиться от чувства… Вы читайте, читайте, что он отчеркнул… Сердце подсказывает мне, что это каким-то образом связано с его смертью.
«Культ докшитов, – прочел Иван Дмитриевич, – распространен во многих монгольских монастырях, но, насколько я могу судить, его признанным центром является ургинский Чойджин-сумэ, храм в резиденции главного монгольского оракула Чойджин-ламы. Иноверцы сюда не допускаются, да и простые кочевники-ламаиты редко имеют возможность наблюдать отправление этого мрачного культа, совершаемое в узком кругу посвященных и, надо прямо сказать, противоречащее популярным в нашей интеллигентной среде представлениям о буддизме как религии в высшей степени гуманной. Даже если считать, что кровавая атрибутика таких церемоний есть всего лишь метафора, то есть нечто отвлеченное и в силу своей умозрительности вполне безобидное, все равно сам этот метафорический язык процвел на той духовной почве, где цветам гуманизма попросту не хватило бы влаги.
По рассказам участников подобных церемоний, на чью добросовестность я всецело полагаюсь, перед началом служения в честь, например, одного из Восьми Ужасных, Чжамсарана, ритуальную чашу из черепа наполняют кровью жертвенного быка, тем временем собравшиеся в дугане ламы и хувараки-послушники погружаются в созерцание. Их цель – представить себе все пространство мира абсолютно пустым. Затем в этой пустоте они должны увидеть безграничное волнующееся море человеческой крови. Из волн встает четырехгранная медная гора, на вершине ее– солнце, лотос, трупы коня и человека и на них – Чжамсаран. Он коронован диадемой с пятью черепами, его глаза выкачены, пасть ощерена, четыре острых клыка обнажены. Брови и усы пламенеют, как огонь при конце мира. В правой руке, испускающей пламя, он держит меч, в левой – сердца и почки врагов «желтой религии», под мышкой у него зажато красное кожаное знамя. Его окружают небесные палачи и меченосцы, облаченные в кожи грешников, покрытые пеплом погребальных костров и пятнами трупного жира. Одни грызут вырванные из тел внутренности и слизывают с них кровь, другие гложут кости, высасывая костный мозг. По бесчисленности они подобны каплям воды великого моря. Каждый имеет на голове букву ом, на горле – ма, на сердце – хум».
А рядом рукой Каменского написано: «Они есть!»
Из записок Солодовникова
Примерно на полпути к Барс-хото отставший от основных сил бригады ойратский дивизион, где в тот день находился Джамби-гелун с хубилганом, неожиданно был атакован ватагой союзных китайцам заалтайских киргизов. Внезапность нападения не принесла им успеха, после короткого боя они бежали, оставив несколько убитых и раненых. Один из последних, тяжелораненый молодой киргиз, сидел, опершись спиной о камень, и спокойно смотрел на скачущих к нему монголов. Первый, подъехав, пронзил его пикой. Киргиз слегка подался вперед, когда пика была выдернута из раны, но даже не застонал. Удар саблей также не вызвал у него стона. Тогда по действительно древнему, а не вычитанному у Брюссона обычаю ему распластали грудь, вырвали сердце и поднесли к его же глазам, но киргиз и тут не потерял угасающей воли. Он еще сумел отвести глаза в сторону и, по-прежнему не издав ни звука, тихо умер.
К счастью, всего этого я не видел, а только слышал от командира дивизиона. Закончив рассказ, он добавил, что Джамби-гелун распорядился прямо на месте снять с убитого киргиза кожу и засолить ее для сохранения. Я содрогнулся, мгновенно усомнившись в целесообразности моего дальнейшего пребывания среди этих живодеров, но мне тут же объяснили смысл содеянного. Оказывается, при совершении некоторых обрядов, связанных с культом докщитов, на полу в храме расстилается полотно в виде человеческой кожи: оно символизирует поверженного мангыса, злого духа. Ламы попирают эту «кожу» ногами в знак не то абстрактного торжества добра над злом, не то, конкретно, будущей победы Ригден-Джапо над неверными и триумфального шествия «желтой религии» по всему миру.
В старину, объяснили мне, при таких церемониях употреблялись настоящие кожи настоящих мангысов, но теперь их почти нигде не осталось, приходится использовать полотняные имитации. Заодно я узнал, что Джамби-гелун лишь приказал сохранить кожу этого киргиза, а мангысом его признал наш, условно говоря, Найдан-ван, умеющий распознавать мангысов под любым обличьем. Как считал командир дивизиона, в данном случае это было не так уж и трудно. Беспримерная сила духа, проявленная этим киргизом перед лицом смерти, выдавала в нем существо демоническое.
Я, впрочем, не сомневался, что инициатором всего дела явился Джамби-гелун. Опытный пропагандист и агитатор, он, вероятно, хотел продемонстрировать личному составу бригады, что если мы сумели справиться с мангысом, то китайцы нам тем более не страшны. К тому же магия обряда, чьим атрибутом должна была служить кожа несчастного киргиза, стала бы гораздо эффективнее и могла обеспечить падение Барс-хото независимо от наших успехов на поле боя. Протестовать не имело смысла, надо было или умыть руки и возвращаться в Ургу, или смириться и сделать все возможное, чтобы этот единичный пока случай не превратился в систему. Я выбрал последнее.
Вообще авторитет Джамби-гелуна возрастал с каждым днем, голос его все громче звучал на военных советах. Вскоре, однако, нашлись люди, недовольные тем положением, которое он занял с помощью опекаемого им хубилгана, и готовые любыми методами дискредитировать их обоих. Сам я едва не стал пешкой в этой игре.
Однажды на ночлеге ко мне подошел Гьятцо, секретарь Баир-вана, по происхождению тибетец, или, как говорят монголы, «тубут». При штабе бригады он был «глазом Ногон-сумэ», то есть агентом группы влиятельных лам из окружения Богдо-гэгэна, озабоченных прежде всего не благополучным исходом экспедиции, а прокняжескими настроениями нашего командного состава. Чего они желали нам больше– победы или поражения, для меня так и осталось загадкой, но уже одно то, что такой вопрос возникал, свидетельствовало о многом. Запах измены носился в воздухе и с особенной силой щекотал мне ноздри, когда я смотрел на Гьятцо.
«Узнаёте?»– спросил он, показывая мною же сделанную фотографию.
Накануне похода я потратил целую коробку пластин, чтобы запечатлеть наиболее колоритные фигуры из числа моих товарищей по оружию, включая, разумеется, Джамби-гелуна с его подопечным. Часть готовых снимков я вручил Гьятцо, попросив отдать тем, кто на них изображен. Он выполнил мою просьбу, но, как теперь выяснилось, одну фотографию оставил у себя.
Она была бракованной. Фотографируя Джамби-гелуна, я забыл заменить в аппарате пластину и вторично использовал уже отснятую, на которой перед тем сфотографировал Найдан-вана. При проявлении оба изображения совместились, хубилган оказался на рукаве своего покровителя, причем в сильно уменьшенных по сравнению с ним размерах, поскольку я снимал его на большем расстоянии. Сначала я не хотел печатать эту фотографию, но потом передумал, решив, что и в таком виде она доставит Джамби-гелуну удовольствие.
«Что это?» – спросил Гьятцо, тыча пальцем в маленькую, с расплывчатым контуром фигурку, напоминающую акробата-ребенка на ладони циркового атлета.
Я, как мог, объяснил ему, в чем тут дело.
Он снисходительно улыбнулся: «Я вижу, вы ничего не понимаете. Не знаю, случайно или нет, но вы раскрыли тайную сущность этой твари».
«Вы имеете в виду Найдан-вана?» – поинтересовался я.
«Он не Найдан-ван», – был ответ.
«Самозванец?»
«Нет, он даже не человек. Он -тулбо, сотворенное Джамби-гелуном. Здесь, – указал Гьятцо на фотографию, – это видно».
Само слово я слышал и раньше. Мне рассказывали, будто некоторые ламы высших степеней умеют переносить свои галлюцинации во внешний мир, делая их доступными взгляду, слуху, а то и осязанию других людей. Эти фантомы у монголов называются «тулбо». Естественно, они казались мне персонажами столь же реальными, как и мангысы. Я испытующе посмотрел на Гьятцо, пытаясь понять, провоцирует он меня или сам верит тому, о чем говорит. Лицо его было непроницаемо.
«Вы лишь подтвердили мою догадку, – сказал Гьятцо. – Советую хорошенько подумать, действительно ли вы забыли вставить в аппарат новое стекло. Может быть, вам только кажется?»
Затем он ушел, оставив меня в смутных чувствах. Этот человек был мне глубоко антипатичен, но в одном наши интересы совпадали. Меня тоже начинало беспокоить растущее влияние Джамби-гелуна. Стоило Гьятцо усомниться в твердости моей памяти, как смысл затеянного им разговора сделался абсолютно ясен: я должен был благословить оружие, которым будет нанесен удар нашему общему врагу. Мне предложили союз, но пока я колебался, не зная, как поступить, проблема разрешилась сама собой. Через два дня Гьятцо найден был у себя палатке с перерезанным горлом.
Убийц не искали, спустя час бригада выступила из лагеря. Опять, как вчера, как позавчера, вокруг были голые безжизненные холмы, но черта гор на горизонте, скрывающая за собой Барс-хото и вчера еще туманная, сегодня стала чернее, резче. Вдоль дороги с регулярностью едва ли не верстовых столбов попадались каменные плиты с высеченными на них заклинаниями от злых духов и призывами приносить им жертвы.
Я ехал в голове колонны на своей длинноногой и короткошеей Грации. Солнце припекало. Стояла тишина, обычная для Гоби, где почти нет живых существ, однако и холмы, и степь с дрожащими над ней струями раскаленного воздуха были, казалось, наполнены каким-то мерным безостановочным движением, словно под их поверхностью есть еще что-то, кроме тарбаганьих нор, в которых ломали ноги наши лошади. Вдруг мне совершенно отчетливо вспомнилось, как, прежде чем сфотографировать Джамби-гелуна, позирующего на фоне залитой солнцем кирпичной стены казармы, я вынимаю отснятую пластину, кладу ее в коробку, заряжаю новую. При проявлении одна пластина оказалась испорченной, и теперь я не мог отделаться от мысли, что Найдан-ван был сфотографирован именно на ней, вот почему его портрета не было среди готовых снимков, а не потому, что я заснял его на одной пластине с Джамби-гелуном., На закате холмы стали розовыми, тени между ними – голубыми. Я задремал, покачиваясь в седле, и увидел мертвого Гьятцо. Он подмигивал мне своим остекленевшим черным глазом.
Назад: Часть II. Хубилган
Дальше: Глава 6 Вечер воспоминаний