Май
2004
КУПЛЕННЫЕ КНИГИ:
• Адриан Николь Леблан «Обычная семья: Любовь, наркотики, насилие и наступление новой эры в Бронксе»
• Тони Хогланд «О моем понимании нарциссизма»
• Чарлз Диккенс «Дэвид Копперфилд» (второй экземпляр)
ПРОЧИТАННЫЕ КНИГИ:
• Чарлз Диккенс «Дэвид Копперфилд»
Любой, кто учился писательскому мастерству, знает: чтобы написать хороший текст, надо его сократить, урезать, ужать, затем отсечь, отхватить и оттяпать все лишнее, убрать ненужные слова, потом снова ужать, ужать и еще раз ужать. Что за треск? Это усердный студент добрался до костей повествования. Вы вряд ли найдете рецензию на книгу, скажем, Дж. Кутзее, в которой не было бы слова «лаконичный»; я только что набрал в интернет-поисковике «Кутзее+лаконичный», и мне вернулось девятьсот семь ссылок, причем почти все из них разные. «Лаконичный, но многомерный язык Кутзее», «бесстрастный тон и лаконичный стиль», «наслаивающиеся друг на друга изящные и лаконичные предложения», «лаконичный, но вместе с тем красивый язык – это настоящий дар Кутзее», «лаконичный и сильный язык», «парадоксальное соединение лаконичного и рельефного», «лаконичная красота с отблеском стали». Все поняли? Лаконичность – это хорошо.
Несомненно, Кутзее – прекрасный писатель, но мне вряд ли стоит отмечать, что не самый смешной в мире. На самом деле если задуматься, то ведь редкий роман, написанный в духе «лаконичности», окажется действительно смешным. Шутки – это первое, что можно выдрать из текста сразу, и если уж вы займетесь серьезной прополкой вашего произведения, то первым делом избавитесь от них. Кстати, кое-чего в этой прополке я никак не могу понять. Зачем обязательно останавливаться, доведя размер произведения до шестидесяти-семидесяти тысяч слов – кстати, для издательств это минимальный объем произведения, но, естественно, это просто совпадение? Ведь при должном усердии можно дойти и до двадцати-тридцати тысяч? А на них зачем останавливаться? Зачем вообще писать? Почему бы просто не написать суть и набросать пару тем на обратной стороне конверта и на этом успокоиться? Действительно, никаких практических сложностей в написании художественных текстов нет, и, думаю, люди стараются представить этот процесс как тяжелейший труд лишь потому, что делать это проще простого. Стремление к простоте – это попытка сделать писательство настоящей работой, как возделывание земли или рубка леса. (По той же причине рекламисты работают по двадцать часов в день.) Не бойтесь, юные писатели, – побалуйте себя шуткой или наречием! Читатели не обидятся! Вы когда-нибудь замечали, какой толщины книги в книжных магазинах аэропортов? На самом деле людям нравится чрезмерность. (А писатели, склонные сокращать и урезать, напротив, скорее готовы жить признанием критиков, чем гонорарами.)
В прошлом месяце я объяснил, что мне нужна диккенсовская диета. И, возможно, дело в том, что я слишком долго обгладывал голые кости современной литературы. Чем бы стал «Дэвид Копперфилд», ходи Диккенс на курсы писательского мастерства? Наверное, мы бы недосчитались семидесяти второстепенных персонажей. (А вы знали, что Диккенс придумал около тринадцати тысяч персонажей? Тринадцать тысяч! Это же население небольшого городка! Если уж вам захочется порассуждать о писательстве как тяжелом труде, то, наверное, нам стоит задуматься, насколько тяжело писать много – длинные книги, исполненные жизни, энергии и юмора. Простите, если объясняю и без того очевидное, но не может же всегда быть так, что сотню страниц написать сложнее, чем тысячу.) Где-то в начале романа Дэвид убегает, а в итоге ему приходится продать свою одежду, чтобы купить воды и еды. Этого было бы достаточно, чтобы описать человеческие лишения; но Диккенс не был бы Диккенсом, если бы не придумал страшного старикашку, торгующего поношенной одеждой, – жулика, от которого несет ромом и который частенько выкрикивает «Ох, легкие мои и печень, нет» и «Гр-ру».
Как замечал король Лир – быть может, во время визита в Айову в качестве лектора, – «Зачем судить, что нужно?» Зачем? Диккенс веселится, расширяя эпизод, выводя его за рамки необходимого. Перечитывая его теперь, я даже думаю, что он задумывался как ответ приверженцам лаконизма, поскольку старик расплачивается с Дэвидом монетками по полпенни в течение нескольких часов, и потому их беседа продолжается добрых две страницы. Можно было вырезать этого персонажа? Конечно же, этого персонажа можно было вырезать. Но в какой-то момент писатель – любой писатель, даже великий – вынужден признать, что он просто заполняет пространство между началом произведения и его финалом, при этом надеясь, что написанное им затронет, вызовет какие-то чувства и развлечет читателя.
Несколько общих наблюдений:
1. «Дэвид Копперфилд» – это «Гамлет» Диккенса. «Гамлет» – это пьеса, цитаты из которой стали легендарными; «Дэвид Копперфилд» – это роман, персонажи которого стали легендарными. Я не прочитал роман раньше отчасти из-за недоразумения: в детстве меня заставляли смотреть по Би-Би-Си сериал «Дэвид Копперфилд», и я был лишен всех прелестей текста Диккенса. (Как оказалось, я смог вспомнить только фразу «Баркис не прочь», хотя книга-то не о готовности Баркиса.) Я представить себе не мог, что познакомлюсь с Урия Хипом и мистером Микобером, а еще с Пегготи, миссис Стирфорт, Бетси Тротвуд, Эмили, Томми Трэдлсом и остальными. Я думал, Диккенс хотя бы парочку оставил для других романов, которые я не читал, – для «Записок Пиквикского клуба» или, скажем, «Барнеби Радж». Но он и не подумал так сделать. Возможно, это была его ошибка. Но об этом мы еще узнаем.
2. Почему режиссеры пытаются делать по Диккенсу фильмы и сериалы? В первом номере «Беливера» Джонатан Летем предложил представить персонажей романа «Домби и сын» животными, чтобы понять их сущность, и ведь на самом деле только главные персонажи романов Диккенса – люди. Вот Квилп из «Лавки древностей», приводивший в ужас мать Кита: «он приводил ее в ужас, вытворяя бог знает что – например, с опасностью для жизни перегибался через перила и вращал своими выпученными глазами, которые казались еще страшнее оттого, что он висел вниз головой <...> проворно спрыгивал на каждой остановке, когда меняли лошадей, и мелькал то в одном, то в другом окошке со зверски перекошенной физиономией». Вот Урия Хип: «бровей у него почти не было, ресниц не было вовсе, а карие глаза с красноватым оттенком, казалось, были совсем лишены век, и, помню, я задал себе вопрос, как это он может спать. Он был костляв, со вздернутыми плечами <...> я обратил внимание на его длинную, худую, как у скелета, руку. <...> его ноздри, тонкие и словно расплющенные, отличались странным и весьма неприятным свойством растягиваться и сокращаться; казалось, они моргают вместо глаз, которые у него вряд ли когда-нибудь моргали». И где найти таких актеров? Даже если бы они существовали, с ними бы вряд ли кто стал общаться, у них не было бы никакой жизни кроме съемок, не было бы подружек и никаких шансов сниматься в других фильмах, разве только в кино «Копперфилд-2: Месть Хипа». А если эти карикатуры обретут телесную оболочку, они перестанут быть собой. Студиям на заметку: смесь компьютерной графики и живой игры – это единственный выход. Да, это дорого; да, никто не отдаст свои деньги, чтобы на это посмотреть. Но если вы хотите восстановить справедливость – а я уверен, именно об этом вы, голливудские продюсеры, и думаете; да и вы, уважаемые читатели «Беливера», тоже, – то игра стоит свеч.
3. В «Лавке древностей» есть такой персонаж, Дик Свивеллер. Его Диккенс написал с Вудхауза. В «Дэвиде Копперфилде» у Дэвида есть два начальника, Спенлоу и Джоркинс, которые являются, наверное, первым изображением «хорошего полицейского» и «плохого полицейского» в художественной литературе.
4. Я уже жаловался, что все вокруг не дают нам спокойно читать классику. Согласен, я должен был прочитать «Дэвида Копперфилда» раньше, и заслушаю осуждения. Но даже самый последний сноб – критик, издатель, кто угодно – вынужден, наверное, признать: в какой-то момент нам все равно придется прочитать книгу в первый раз. Я знаю, умные люди всю жизнь только и делают, что перечитывают гениальные литературные произведения, но даже Джеймс Вуд и Харольд Блум когда-то читали их, прежде чем перечитывать. (Может, и нет. Может, они только перечитывают и именно этим отличаются от нас. Тогда шляпы долой, господа!) Как бы то ни было, великий Дэвид Гейтс рассказывает о двух-трех важных сюжетных поворотах в первом же абзаце введения, которое он написал к изданию в серии «Модерн классикс» (а я вообще-то читаю первый абзац, чтобы вкратце ознакомиться с эпохой и биографией писателя); я хотел было почитать об экранизациях романа на Amazon.com, но там неизвестный рецензент ограничился очередной бессмыслицей на три строки. Если бы я искал фильмы по Гришему, все было бы иначе.
5. В конце прошлого года мне подарили «Дэвида Копперфилда». Я все мечтал, как сяду в кресло, прочитаю пару страниц и почувствую величие Диккенса. Потом попробовал, но ничего не получилось. Кроме того, книга была небольших размеров, и я все время боялся, как бы не выронить ее прямо в ванну, не прожечь в забывчивости сигаретой и так далее. В итоге я читал четыре разных издания этого романа. Оставшийся со школьных времен экземпляр издательства «Пенгуин» развалился у меня в руках, и я купил роман в серии «Модерн классикс». Потом книга куда-то запропастилась, и мне пришлось купить еще одно дешевое пенгуиновское издание. Оно мне обошлось в полтора фунта. Каких-то девяносто долларов! (Это я попытался изобразить шутку на злобу дня. Больше не буду.)
В какой-то момент, прочитав около трети, я подумал, что «Дэвид Копперфилд» может стать моим любимым романом Диккенса. А поскольку я считаю его лучшим писателем в истории, то получалось, я прочитал половину лучшей книги в мире. Подобные мысли с возрастом перестают вызывать бурю эмоций, и потому реакция моя была не такой бурной, как можно предположить. У меня в голове возникла логическая цепочка, похожая на доводы философов из прошлого, доказывавших существование Бога: Диккенс = лучший писатель, «ДК» = его лучший роман, следовательно «ДК» = лучший роман из всех написанных. Я не чувствовал этой логики, я просто ее понимал, как вы понимаете логику тех философов. Но в итоге все же не срослось. Молодые женщины ходят в трауре. Буквально за двадцать пять страниц случается четыре смерти (если считать и глупую собаку Доры, хотя в этом я с Диккенсом не согласен). А когда остается двадцать страниц и ты уже готов к финалу, Диккенс вставляет бессмысленную и скучную главу о тюремной реформе. (Он против одиночных камер. Тем лучше для заключенных.)
Но «Дэвид Копперфилд» все же оказывается на одном уровне с «Холодным домом» и «Большими надеждами», поскольку это очень добрый и на удивление современный роман. Например, там хватает текстуальной рефлексии: согласно работе Эдгара Джонсона (правда, больше я нигде не нашел), полное название романа звучит как «Жизнь и наблюдения Дэвида Копперфилда, младшего из бландерстонского „Грачевника», которые он ни в коем случае не собирался издавать». Кстати, к вопросу о текстуальной рефлексии. Последний аргумент любого нечистого на руку критика – это предложение из серии «По большому счету это книга о самой книге / это фильм о самом фильме». Я и сам его использовал, когда писал много рецензий, и теперь могу честно заявить: глупость это. Ведь в нем говорится лишь о том, что книга или фильм обращают внимание на художественную, вымышленную свою природу, но это утверждение ничего не объясняет, и потому критики никогда не рассказывают, что же именно говорит о себе книга или фильм. (В следующий раз, когда вам встретится это предложение – а если вы читаете много рецензий, это обязательно случится в течение недели, – напишите автору рецензии и попросите его разъяснить свою мысль.)
Как бы то ни было, в жизни Дэвида Копперфилда всегда находятся мгновения, когда он может с сожалением и трепетом задуматься о прошлом. В книге особое место занимают воспоминания, а в собственном жизнеописании всегда смешиваются воспоминания и вымысел. Диккенс мастерски использует это смешение, ни один его роман не вызывал у меня столько эмоций. А еще в «Дэвиде Копперфилде» мне показалось необычным, как тонко очерчены некоторые персонажи и их отношения. Диккенс вряд ли тяготеет к сложности, но иногда одна побочная сюжетная линия накладывается на другую, один второстепенный персонаж на другого, и так до тех пор, пока повествование не потребует дальнейшего развития основной сюжетной линии. Но есть в романе и допущение, причем в самом современном смысле, что люди в браке могут быть несчастны, а еще герои Диккенса чувствуют ту безымянную тоску, которую стоит ожидать от апдайковского Кролика Ангстрома, а не от того, кто полромана распивает пунш с мистером Микобером. Диккенс, конечно, находит викторианское средство от болезни XX века, но все же... Среди пометок, сделанных перед написанием этой колонки, я обнаружил фразу «Он с другой планеты», в то время как Дэвид Гейтс в предисловии вопрошает: «Он марсианин?» А ведь некоторые его не ценят. Находятся и такие, кто называет его «худшим писателем за всю историю английской литературы». Ну да, конечно. Можете поверить им, а можете встать на сторону Толстого, Питера Акройда и Дэвида Гейтса. Ну, и я там же. Выбор за вами.
С тех пор, как я начал писать эту колонку, со мною такого не было: дочитав книгу, я испытываю горечь утраты, я по всем ним скучаю. Давайте не будем лукавить: обычно, дочитав книгу, вы с радостью ставите для себя очередную галочку, но в этом месяце я жил в другом мире, полном незабываемых, удивительных и необычных людей, в мире смеха (надеюсь, вы знаете, как смешно пишет Диккенс) и историй, следить за которыми – одно удовольствие. Боюсь, мне какое-то время будет непросто читать сжатые, обрезанные и обглоданные до костей книги.
ОТРЫВОК ИЗ «ДЭВИДА КОППЕРФИЛДА» ЧАРЛЗА ДИККЕНСА
Пер. А. В. Кривцовой и Евгения Ланна
В эту лавчонку, низенькую и маленькую, которую скорее затемняло, чем освещало завешенное одеждой оконце, я вошел, спустившись на несколько ступеней, вошел с трепещущим сердцем и отнюдь не почувствовал успокоения, когда из грязной конуры позади лавки выскочил безобразный старик, обросший щетинистой седой бородой, и схватил меня за волосы. На вид это был ужасный старик в омерзительно грязном жилете, и от него несло ромом. В каморке, откуда он вышел, стояла кровать, покрытая измятым и рваным лоскутным одеялом, и было еще одно оконце, за которым виднелись все те же крапива и хромой осел.
– Ох, что тебе нужно? – скривив рот, спросил старик злобным, хнычущим голосом. – Ох, глаза мои, ноги мои, руки, что тебе нужно? Ох, легкие мои, печень, что тебе нужно? Ох, гр-ру, гр-ру!
Я пришел в такой ужас от этих слов – в особенности от последнего, непонятного и произнесенного дважды, которое звучало так, словно у него в горле была трещотка, – что ничего не мог ответить. Тогда старик, все еще держа меня за волосы, повторил:
– Ох, что тебе нужно? Ох, глаза мои, ноги мои, руки, что тебе нужно? Ох, легкие и печень, что тебе нужно? Ох, гр-ру!
Это слово он выкрикнул столь энергически, что глаза его чуть не выскочили из орбит.
– Я хотел узнать, не купите ли вы куртку, – дрожа, пролепетал я.
– Ох, посмотрим эту куртку! – крикнул старик. – Ох, сердце мое в огне, покажи нам эту куртку! Ох, глаза мои, ноги мои, руки, подавай эту куртку!
Он выпустил мои волосы из своих трясущихся рук, похожих на когти огромной птицы, и надел очки, которые отнюдь не украсили его воспаленных глаз.
– Ох, сколько за эту куртку? – крикнул старик, предварительно осмотрев ее. – Ох... гр-ру!.. Сколько за эту куртку?
– Полкроны, – ответил я, немного оправившись.
– Ох, легкие мои и печень, нет! – крикнул старик. – Ох, глаза мои, нет! Ох, ноги мои и руки, нет! Восемнадцать пенсов. Гр-ру!
Каждый раз при этом восклицании его глазам, казалось, грозила опасность выскочить из орбит, и каждую фразу он произносил нараспев, словно на какой-то мотив, всегда один и тот же, больше всего, пожалуй, напоминавший завывание ветра, которое начинается на низких нотах, потом взбирается все выше и, наконец, снова замирает, – другого сравнения я не могу подыскать.
– Ну, что ж, я возьму восемнадцать пенсов, – сказал я, радуясь заключению сделки.
– Ох, печень моя! – воскликнул старик, швырнув куртку на полку. – Ступай вон из лавки! Ох, легкие мои, ступай вон из лавки! Ох, глаза мои, ноги мои и руки... гр-ру! денег не проси! Давай меняться.
Никогда в жизни, ни до, ни после этого, не был я так испуган; все же я смиренно сказал ему, что мне нужны деньги, а все остальное мне ни к чему, но, если ему угодно, я готов подождать денег на улице и торопить его не собираюсь. Затем я вышел на улицу и уселся в углу, в тени. Здесь просидел я много часов, тень уступила место солнечному свету, солнечный свет снова уступил место тени, а я все сидел и ждал денег.
Полагаю, среди подобного рода торговцев не нашлось бы второго такого сумасшедшего пьяницы. Что он хорошо известен в округе и про него идет молва, будто он продал душу дьяволу, это я скоро понял благодаря визитам, наносимым ему мальчишками, которые все время вертелись около лавки и разглашали эту легенду, требуя, чтобы он принес свое золото.
– Не прикидывайся, Чарли, сам знаешь, что ты не бедняк! Тащи-ка сюда свое золото! Тащи золото, за которое продался дьяволу! Живей, Чарли! Оно зашито в тюфяке! А ну-ка, вспори тюфяк и дай нам немножко золота!
Эти выкрики и многочисленные предложения одолжить ему для этой цели нож приводили его в такое исступление, что в течение целого дня он то и дело выбегал из лавки, а мальчишки то и дело пускались наутек. В ярости своей он иной раз принимал меня за одного из них, бросался ко мне с пеной у рта, словно хотел разорвать на куски, потом, узнав меня в последний момент, нырял в лавчонку и, судя по звукам, доносившимся оттуда, валился на кровать и орал как безумный, распевая на свой лад «Смерть Нельсона» и вставляя перед каждым стихом «ох!», а в промежутках бесчисленные «гр-ру!». В довершение всех бед мальчишки, заметив, с каким терпением и настойчивостью я, полуодетый, сижу у лавки, установили мою связь с эти заведением, принялись швырять в меня камнями и весь день жестоко меня обижали.
Старик делал немало попыток вынудить у меня согласие на мену: то он выходил с удочкой, то со скрипкой, то с треуголкой, то с флейтой. Но я уклонялся от всех предложений и продолжал сидеть, охваченный отчаянием, всякий раз со слезами на глазах умоляя его отдать мне деньги или вернуть куртку. Наконец он начал выплачивать мне по полпенни, и прошло добрых два часа, прежде чем у меня постепенно набрался шиллинг.
– Ох, глаза мои, ноги мои и руки! – после длинной паузы воскликнул он тогда, с отвратительной гримасой выглядывая из лавки. – Уйдешь ты, если я дам еще два пенса?
– Не могу, я умру с голоду, – сказал я.
– Ох, легкие мои и печень! А если еще три пенса, тогда уйдешь?
– Я ушел бы и так, если бы мог, но мне до зарезу нужны деньги, – ответил я.
– Ох, гр-ру!
Право же, невозможно передать, как он вывинчивал из себя это восклицание, когда посматривал на меня из-за дверного косяка, так что было видно только его злое, старое лицо.
– А если четыре пенса, тогда уйдешь?
Я так ослабел и устал, что принял это предложение, взял не без трепета деньги из его когтистой руки и ушел незадолго до заката солнца, терзаемый таким голодом и такой жаждой, каких никогда еще не ощущал. Но, истратив три пенса, я вскоре совсем оправился и, придя в лучшее расположение духа, проковылял семь миль по дороге.