ВОСТОК, ЗАПАД
Гармония сфер
Как-то в один из дней, когда в Уэльсе праздновали Юбилей, в маленьком городке Р. писатель Элиот Крейн, страдавший приступами параноидальной шизофрении, которые он называл «мозговым штурмом», обедал вместе с женой по имени Люси Эванс, молодой фотожурналисткой, работавшей в тамошней местной газете. Вид у Крейна был бодрый, он сказал, что отлично себя чувствует, но устал и потому хочет лечь пораньше в постель. В тот же вечер для прессы был организован прием, и Люси попала к себе домой в пригород уже поздно ночью и не нашла Элиота в спальне. Люси решила, что он ушел спать в комнату для гостей, чтобы она не разбудила его, когда вернется, и потому спокойно легла.
Через час Люси проснулась в твердой уверенности, что случилось нечто ужасное, и, как была, неодетая, кинулась ко второй спальне, постояла перед ней, собираясь с духом, и распахнула дверь. Тут же она ее снова захлопнула и тяжело опустилась на пол. Элиот к тому времени был болен больше двух лет, и потому в голове у нее мелькнула только одна мысль: всё кончилось. Ее затрясло, Люси вернулась в постель, крепко уснула и проспала до утра.
Элиот покончил с собой выстрелом в рот. Пистолет достался ему в наследство от отца, однажды употребившего это оружие таким же образом. В записке, которую Элиот оставил, решив пойти на столь мрачный сюжетный повтор, содержались лишь подробные объяснения, как вычистить и как хранить пистолет. Детей у них не было. Самому Элиоту тогда исполнилось тридцать два года.
Неделей раньше мы втроем поднялись на один из Сигнальных Холмов посмотреть на потешные огни, распускавшиеся длинной гирляндой, будто бы из букетов, в темноте над позвоночным хребтом Гряды.
— Нет, никакой это не «добрый огонь», — сказал Элиот. — Хотя вы правы, оттенок в названии тот же. Когда-то, чтобы разжечь «добрый огонь», брали кости мертвых животных, и не только животных, могли и человеческие… Пускали, так сказать, в дело детали нашей конструкции.
Элиот был тощий, как ведьмина палка, волосы у него были ярко-рыжие, а смех напоминал уханье совы. В том театре теней и света при огненных сполохах вид у нас был у всех довольно безумный, и потому движения его острых подвижных бровей, и впалые щеки, и глаза с сумасшедшим блеском казались почти нормальными. Мы стояли, освещенные заревом близких залпов, и слушали жуткие его местные легенды про закутанных в плащ волшебников, которые пили мочу и умели вызывать демонов из адского пламени. Время от времени Элиот доставал из кармана брюк плоскую серебряную фляжку, и мы по очереди делали глоток бренди. Когда-то Элиот и сам встретил демона, и с тех пор они с Люси все время были в бегах.
В Кембридже, где они жили в Португал-Плейс, демон повадился было заглядывать к ним в гости, и они продали тот свой крошечный домик и купили этот, в Уэльсе, унылый, пропахший овчинами, назвав его с юмором висельников: «Отдых Кроули».
Переезд не помог. Ахая и ужасаясь, мы слушали старые сказки и все время помнили, что демон этот давно узнал их новый адрес, прочел в водительских правах номер машины, нашел где-то номер телефона, который Крейн не стал вносить в справочник, и может ему позвонить в любой момент.
— Лучше бы ты приехал, — сказала по телефону Люси. — Сегодня он ехал под девяносто по встречной полосе, а на глазах была эта штучка — «очки» для сна, его остановила полиция.
Когда Люси уволилась из лондонской «Санди» и пошла в здешнюю захолустную газетенку, потому что муж у нее сошел с ума и ей нужно было быть с ним рядом, она отказалась от многого.
— Я опять в милости? — спросил я.
Крейн изобрел себе легенду о страшном заговоре злых сил, как земных, так и внеземных, где участвовали почти все его друзья и знакомые. Я у него был страшное существо, марсианин, который проник на Британские острова в тот момент, когда мощные защитные силы по некоей непонятной причине ослабли, чтобы творить зло вместе с прочими себе подобными. Марсиане все наделены способностью мимикрировать к новой среде, так что нам, конечно, было нетрудно прикинуться людьми и всех одурачить, и, конечно, с тех пор мы здесь расплодились, как фруктовые мушки в груде гнилых бананов.
Больше года, пока я ходил в марсианах, мне запрещалось показываться у Крейнов. О том, как идут дела, Люси докладывала по телефону: лекарство помогло; лекарство не помогло; он не желает принимать его регулярно; он выглядит лучше, потому что не пишет; он выглядит хуже, потому что не писал и теперь в депрессии; он вялый и апатичный; он страшный и буйный; его терзают отчаяние и чувство вины.
Я был бессилен помочь ей, и не я один.
С Крейном мы подружились в тот последний год, который я провел в Кембридже, когда у меня был бесконечный, мучительный, с разрывами и примирениями, роман с одной аспиранткой по имени Лаура. Лаура писала диссертацию о Джеймсе Джойсе и французском «новом романе», и я, чтобы доставить ей удовольствие, дважды пропахал «Поминки по Финнегану» и прочел почти всю Саррот, почти всего Бютора и Роб-Грийе. Однажды ночью, в приступе романтического восторга, я вылез из окна ее квартиры на Честертон-роуд и простоял, отказываясь вернуться в комнату и балансируя, на подоконнике до тех пор, пока она не согласилась выйти за меня замуж. Утром Лаура позвонила матери и все рассказала. После долгого молчания мать произнесла:
— Наверное, он очень мил, дорогая, однако разве нельзя найти… э-э… себе подобного?
Вопрос оскорбил Лауру.
— Что ты хочешь этим сказать, «себе подобного»? — закричала она в трубку. — Специалиста по Джойсу? Или человека ростом в пять футов и три дюйма? Или женщину?
Так или иначе, но в то лето она обкурилась травы на свадьбе наших приятелей, сорвала с меня очки, переломила их надвое и принялась кричать, к полному ужасу жениха и невесты, размахивая перед самым моим носом ножом, который выхватила из свадебного торта, что, если я хоть раз еще подойду к ней близко, она разрежет меня на кусочки и разошлет по знакомым в качестве свадебного угощения. Я близоруко щурился, спасая лицо от Лауры, и едва не упал, столкнувшись с другой женщиной, сероглазой спокойной студенткой медицинского факультета по имени Мала, которая по-простому, по-свойски, глядя в мне глаза, предложила подбросить меня домой, «поскольку ваше зрение в настоящее время не позволяет вам сделать это самостоятельно». И пока мы не поженились, мне и в голову не пришло, что серьезная безмятежная Мала, Мала родом с Маврикия, некурящая и непьющая, в старомодных очках, никогда не вертевшая юбкой, не пробовавшая наркотиков, вегетарианка с улыбкой Джоконды, подошла ко мне в тот вечер по подсказке Элиота Крейна.
— Он хочет тебя видеть, — сказала в трубку Люси. — Про марсиан он, кажется, забыл.
Элиот сидел перед пылавшим камином, и на коленях у него лежал красный плед.
— А вот и злой гений космических просторов! — воскликнул он и вознес руки над головой, то ли приветствуя меня, то ли изображая ужас. — Дорогой мой, бес ты пучеглазый, посиди со мной, пропустим по стаканчику, а потом опять примешься за свои злые дела.
Люси вышла, оставив нас вдвоем, и он заговорил о своей болезни, трезво и вполне разумно. Трудно было поверить, что это он с завязанными глазами вел машину по встречной полосе. Когда «находит», сопротивляться безумию невозможно, сказал Элиот. Но между приступами он «совершенно нормален». Он наконец понял, что шизофрения отнюдь не позор, а болезнь, как любая другая, понял и смирился, voilà tout.
— Я решил выздороветь, — доверительно сказал он. — Я снова сел за работу — сейчас сижу над Оуэном Глендоуром, — и до тех пор, пока не трогаю оккультизма, все в порядке. — Крейн был автором двухтомного научного труда о тайных и явных европейских оккультных течениях в девятнадцатом и двадцатом веках, который назывался «Гармония сфер».
Элиот понизил голос.
— Между нами, Хан: я попутно нашел способ лечения шизофрении. Я уже написал лучшим у нас специалистам. Ты и представить себе не можешь, какой эффект. Похоже, я и впрямь открыл нечто новое, они это все признали, остальное — дело времени.
Мне вдруг стало грустно.
— Знаешь, проверь-ка, где Люси, — шепотом добавил он. — Она стала врать, как шлюха. И, представь себе, подслушивает! У нее эти новые штучки. В холодильнике и то микрофон. В масленке.
Элиот представил меня Люси в 1971 году в кафе, где подавали кебаб, и я — хотя мы и не виделись десять лет, с тех самых пор, когда ей было двенадцать, а мне четырнадцать и мы поцеловались на прощание в последний вечер на песчаном берегу Джуху, — сразу узнал ее и почти испугался, как бы история не повторилась. Золотоволосая мисс Люси Эванс, дочь владельца одной известной бомбейской компании, была особой в высшей степени самостоятельной. Она ни словом не обмолвилась о том поцелуе, а я решил, что она, наверное, о нем забыла, и тоже ничего не сказал. Но вскоре Люси принялась вслух вспоминать о верблюжьих бегах на берегу Джуху и о свежем, с пальмы, кокосовом молочке. Ничего она не забыла.
Люси была обладательницей небольшого баркаса, которым очень гордилась, древнего суденышка, когда-то служившего на флоте, но давно отработавшего свой срок. У него была острая, как нос, корма, была самодельная рубка-каюта, и еще был невероятно дряхлый движок «торн-крофт» с ручным приводом, слушавшийся только Люси. Когда-то баркас ходил до Дюнкерка. В память о бомбейском детстве Люси назвала его «Бугенвилья».
Вместе с Люси и Элиотом мы плавали на «Бугенвилье» несколько раз — в первый раз с Малой, потом без нее. Мала, тогда уже доктор Мала, то есть доктор (и по совместительству миссис) Хан, ни более ни менее — Мона Лиза Медицинского центра на Хэрроу-роуд, пришла в ужас от богемного образа жизни на борту судна, где все обходились без ванны, писали за борт, а ночью, чтобы согреться, укладывались все вместе, состегнув четыре спальных мешка в один.
— В моей системе приоритетов, — сказала Мала, — комфорт и гигиена находятся в категории «А». Не буди спальный мешок, пока он спит тихо. Я остаюсь дома при своих «Данлопилло» и ватерклозете.
Однажды мы дошли на этом баркасе до Трента, прошли Мерсийский канал, дошли до Миддлвича, потом взяли на запад к Нантвичу, прошли на юг до Шропширского канала и вернулись в Лланголлен. Люси стала замечательным шкипером, обнаружив и недюжинную силу, и жуткую властность, какой я раньше в ней не замечал. Элиоту в тот раз необходимо было попасть в Кембридж на лекцию какого-то «великого» австрийца «Нацизм и оккультные науки», и две ночи мы провели вдвоем. Мы высадили его в Крю и зашли поужинать в ресторанчик, с отвратительной кухней, зато весьма претенциозный. Люси захотелось заказать бутылку вина, «rose», как она сказала. Официантка презрительно поджала губы:
— Красное по-французски «rouge», мадам, — промычала она.
Красное ли, розовое ли, выпили мы его чересчур много. И когда состегнули мешки на «Буген-вилье», то сразу будто вернулись на берег Джуху. Вдруг Люси, целовавшая мне лицо, неожиданно пробормотала: «Безумие, любовь…» — и легла на другой бок, повернувшись спиной ко всему нашему далекому прошлому. А я вспомнил про Малу, про не слишком далекое свое настоящее, и в темноте покраснел от стыда.
На следующий день ни она, ни я ни словом не обмолвились о случившемся. Мы опоздали ко входу в тоннель с односторонним движением, но Люси решила не ждать трех часов, полагавшихся по расписанию. Она велела мне взять фонарь, отправиться по берегу в тоннель и медленно идти там по узкому бечевнику, а сама повела баркас. Понятия не имею, что мы делали бы, встреть мы другое судно, но на скользком, разбитом бечевнике думать о чем-то кроме как о том, чтобы не свалиться, было невозможно, а я, в конце концов, был всего-навсего матросом и выполнял приказания.
Нам повезло: мы прошли и вскоре увидели свет. Я был в белом свитере, который весь испачкал о стенки тоннеля ярко-красной грязью. Та же грязь была на ботинках, волосах, на лице. Я хотел было вытереть потный лоб и нечаянно размазал ее на глазу.
А Люси, в восторге от успеха нашего незаконного предприятия, вопила:
— Черт возьми, наконец ты хоть что-то нарушил! — Когда-то в Бомбее, в юности, я был приличен до неприличия. — Теперь понял? Риск оправдывает себя, в конце-то концов! — орала она.
Безумие. Любовь. Когда я услышал от Люси про гонки по встречной полосе, я вспомнил и красное вино, и тоннель. Сутки, проведенные нами на борту «Бугенвильи», были на свой манер тоже небезопасны. Запретные поцелуи, запретный проход в темноте. Мы остались тогда целы, он теперь тоже. Обыкновенное везение. На мой взгляд.
Что нас заставляет терять голову?
— Всего-навсего нарушение биохимического баланса, — считал Элиот.
Ночью, после юбилейной иллюминации, он решил сам сесть за руль и так гнал машину по темным деревенским дорогам, что и мои биохимические балансы едва не вышли из-под контроля. Вдруг, без всякого предупреждения, Элиот резко затормозил и остановился. Ночь была светлая, с ясной луной. Справа на склоне холма было видно стадо сонных овец и маленькое, обнесенное оградой кладбище.
— Хочу, чтобы меня похоронили здесь, — заявил он.
— Никак нельзя, — откликнулся я с заднего сиденья. — Сначала, знаешь ли, придется умереть.
— Перестань, — сказала Люси. — Ты только подашь ему новую идею.
Мы попытались свести все к шутке, чувствуя, однако, внутри неприятную дрожь, но Элиот понял, что слова его достигли цели. Довольный, он кивнул головой и с новой силой нажал на газ.
— Если мы все разобьемся, — только и ахнул я, — никто не узнает, где тебя нужно похоронить.
Добравшись до дома, он без единого слова направился в спальню. Немного погодя Люси поднялась посмотреть, как он, и сказала, что он уснул одетый и во сне улыбается.
— Давай напьемся, — беспечно предложила она.
Она устроилась на полу перед камином.
— Иногда мне кажется, все было бы намного проще, если бы я тогда не отвернулась, — сказала она. — Я имею в виду на баркасе.
В первый раз Элиот увидел своего демона, когда уже почти закончил «Гармонию сфер». Накануне они поссорились с Люси, и та, собрав вещи, оставила их кукольный домик в Португал-Плейс. (Он, пока жил там один, не вынес на крыльцо ни одной молочной бутылки, и Люси, вернувшись, нашла все их в кухне — все семьдесят штук, по числу дней, которые ее не было, стояли, как семьдесят обвинителей.)
Именно тогда, как-то ночью, он проснулся в три часа с твердой уверенностью, будто внизу кто-то есть и будто этот кто-то есть абсолютное зло. (Я вспомнил про ту его уверенность, когда узнал, как Люси проснулась, уже понимая, что он мертв.)
В тот раз он взял армейский швейцарский нож и, как был, неодетый (Люси потом тоже не успела одеться), спустился вниз. Электричество в доме отключилось. Когда Элиот проходил мимо кухни, оттуда дохнуло арктическим холодом, и он ощутил эрекцию. Свет замигал, лампочки будто сошли с ума, и тогда он перекрестился и крикнул: «Apage ame, Satanas. Изыди, Сатана».
— В тот же миг все пришло в норму, — рассказывал он мне потом. — А под полом послышались шаги, будто шаги хромого.
— Но ведь ты ничего не видел, — сказал я, немного разочарованный. — Ни рогов, ни копыт.
Элиот отнюдь не был тем суперрационалистом, каким хотел показаться. Интерес к черной магии в нем был больше, нежели интерес сугубо научный. Но голова у него работала великолепно, и я верил его оценкам.
— Я держу ум открытым, — говорил он. — Есть многое на свете, друг Горацио, ну и так далее.
Элиот легко нашел аргументы, убедив Люси срочно продать дом, пусть даже потеряв в деньгах.
Как ни странно, мы подружились. Я всегда любил жару, а он влагу и тучи. Я носил усы а-ля Сапата и волосы до плеч. Он ходил в твидовых костюмах и вельветовых куртках. Я любил передвижные театры, диспуты о расовых отношениях и антивоенные митинги. Он тратил все выходные на деревенской охоте, лишая жизни птиц и зверей.
— Ничто так не поднимает мужской дух, — говорил он, пытаясь зазвать меня с собой. — Лишаешь жизни пернатого или мохнатого друга и тем самым вносишь скромный вклад в дело кормежки всего человечества. Класс да и только!
В 1970-м на следующий день после избрания Эдварда Хита, когда газеты кричали: «Главой Кабинета стал бакалейщик!», Элиот дал в его честь званый обед, где среди гостей только я и ходил с кислой миной.
Кто знает, почему люди становятся друзьями? Одни одинаково машут рукой. Другие одинаково перевирают мелодию.
Но я точно знаю, почему подружились мы с Крейном. Нас сблизила добрая старая черная магия. Не конфеты, не любовь, а именно Темное Искусство. И если я теперь не в силах вычеркнуть из памяти имени Элиота Крейна, то, вероятно, лишь потому, что соблазны, которые свели его с ума, едва не погубили и меня.
Пентакли, иллюминаты, Махариши, Гэндальф… некромантия стала частью Zeitgeist, частью тайного языка в противотоке культуры. От Элиота я впервые узнал о секретах Великой пирамиды, о загадках Золотого сечения и о лабиринтах Спирали. Это он рассказал мне про месмеровское учение о животном магнетизме («Между небесными, земными и животными телами существует взаимная связь. Осуществляется эта связь посредством разлитой в универсуме, невероятно легкой жидкости. Она подчинена неким законам механики, нам до сих пор не известным»), он же рассказал о японском учении о четырех состояниях сознания: Мусин — состояние детской радости; Сисси, или Консуй-йотай — состояние транса или временной смерти; Саймин-йотай — состояние гипноза и Муген-но-Кё — когда душа способна покинуть живое тело и путешествовать в Скрытом мире. Он же, Элиот, открыл для меня и великих философов, по крайней мере их книги: Георгия Гурджиева, автора «Сказок Бильзебаба», ставшего учителем для Олдоса Хаксли, Кэтрин Мэнсфилд и Дж. Б. Пристли; раджу Раммохана Роя и его «Брахмана Самадхи», книгу, где раджа сделал смелую попытку соединить воедино индийскую и европейскую мысль.
С помощью Элиота я изучил нумерологию и хиромантию, усвоил индейское заклинание, обучающее полету. Узнал, как вызвать шайтана, Сатану, и какую нужно нарисовать фигуру, чтобы Зверь, отмеченный числом 666, не вышел из-под моей власти.
С краской стыда признаю, что у себя дома, в той части света, откуда и пришло слово «гуру», мне никогда не хватало времени заняться поисками, а здесь как-то само собой случилось так, что Элиот вошел в мою жизнь. Стал, как сказал бы англичанин, учителем мистики, или «груу», как спели бы в мантре.
Ах, читатель, я был плохой ученик. Я не освоил Мусин (не говоря уже о Муген-но-Кё), я ни разу не посмел вызвать демона и ни разу не рискнул прыгнуть со скалы, чтобы научиться летать, подобно последователю яки.
Зато я остался жив.
Мы отрабатывали друг на друге технику гипноза. Однажды Элиот, решивший проверить продолжительность гипнотического эффекта, дал мне установку раздеться сразу, едва он произнесет вслух слово «бананы». В тот же вечер мы вместе с Малой и Люси отправились в клуб «Дингуоллз» потанцевать, где он ехидно и шепнул мне на ухо эту пакость. По телу побежали тяжелые, сонные волны, и, хотя я изо всех сил пытался сопротивляться, руки сами собой принялись снимать одежду. Когда они дошли до молнии на джинсах, нас вышвырнули на улицу.
— Знаете что, мальчики, — неодобрительно сказала Мала, глядя, как я, громко ругаясь и грозя ему страшной местью, одеваюсь на берегу канала, — может быть, вы пока что отправитесь спать вдвоем, а мы немного отдохнем от вас?
Этого ли он хотел? Нет. Возможно. Нет. Не знаю. Нет.
Какова была бы картинка, разоблачительный двойной портрет. Академик оккультных наук Элиот и я — человек, конечно, более прозаический — растворились в оккультной любви.
Этого ли он хотел тогда?
В тот год, когда мы познакомились, я был выбит из колеи и страдал от дисгармоничности в сферах личных. Кроме романа с Лаурой, меня терзали безответные вопросы, вроде того: где мой дом и кто я есть. Элиот, интуитивно подтолкнувший ко мне Малу, помог решить хотя бы один из них, за что я был искренне ему благодарен. Дом, как и ад, для нас создают люди. Мой дом создан Малой.
Не марсианка, но маврикийка, она вышла из семьи, покинувшей Индию во время негритянского исхода, который последовал за освобождением негров, и не знавшей рабства в течение восьми поколений. Родным языком Малы — а родилась она в маленькой деревушке севернее Порт-Луи, где главной достопримечательностью считался маленький храм Вишну, — был некогда бходжпурский диалект хинди, со временем окреолившийся настолько, что понимали его одни только жители Маврикия. Мала никогда не видела Индии, и потому детство мое, проведенное в Индии, мой дом, оставшийся в Индии, и сохраненная с нею связь добавляли мне в ее глазах некоего, немного глуповатого шарма, так что я для нее был только что не пришелец из Ксанаду. Ибо он на медовой росе взращен и райское пил молоко.
Мала, которая, по собственным ее словам, была «человеком науки», любила литературу и поощрительно относилась к моим попыткам писать. Она гордилась Бернарденом де Сент-Пьером, называла Поля и Виргинию мавританскими Ромео и Джульеттой и заставила и меня тоже прочесть этот роман.
— Вдруг окажет на тебя влияние, — с надеждой сказала она.
Нещепетильная и практичная, как все врачи. Мала обладала обширными познаниями о внутренней природе человека, которым я, как и положено «человеку искусства», откровенно завидовал. Все знания об этом предмете, которые у меня были зыбкими и расплывчатыми, имели у нее твердую опору. А я находил себе опору в ней, хотя в разговоры и объяснения Мала вступала неохотно. А по ночам чувствовал поднимавшееся в ней изнутри тепло темных волн Индийского океана.
Единственное, что ее, кажется, раздражало, это моя дружба с Элиотом. Однажды, когда мы, уже упрочив наши отношения, проводили медовый месяц в Венеции, Мала позволила себе высказать недовольство вслух и даже произнесла целую речь.
— Все блажь и дурь, — заявила моя жена со всем своим научным презрением к Иррациональному. — Господи, что за индюк! Ну что он к тебе все липнет? Послушай, нет и не будет тебе от него ничего хорошего. Да кто он вообще такой? Англичанин пустоголовый, ноль без палочки. Ты понимаешь, о чем я, писатель-сахиб? Спасибо, конечно, за то, что познакомил и все такое прочее, но пора бы уже и оставить нас в покое.
— Валлиец, — изумленно пробормотал я. — Он валлиец.
— Неважно, — огрызнулась доктор (и по совместительству миссис) Хан. — Диагноз остается прежний.
Но я не мог обойтись без Элиота, в чьей голове хранился невероятный запас самых разнообразных «запретных знаний», которыми он великодушно делился и которые были тогда мне необходимы, чтобы наконец навести свой собственный мост между нездешним и здешним, соединить обе сущности и избавиться от неприкаянности. Тогда казалось, что, если собрать все магии, все способы тайной власти, можно найти единое знание, создать некое евро-индейское леванто-восточное учение, и мне отчаянно хотелось в это поверить.
Я мечтал обрести наконец с помощью Элиота «запретную самость». Внешний мир, с его цинизмом, его напалмом, где я не видел ни мудрости, ни доброты, был для меня пустыней. Вот я и решил научиться и тому, и другому в тех скрытых от поверхностного взгляда сферах, где суфисты расхаживают рука об руку вместе с великими адептами и сияют великие истины.
Иными словами, то есть словами Элиота, я решил обрести гармонию.
Мала, как выяснилось, была права. Бедолага Элиот оказался не в состоянии помочь даже себе, не то что другим. Демоны в конце концов одолели его, вместе со всеми его Гурджиевыми, Успенскими, Кроули и Блаватскими, с его Дансейни и Лавкрафтами. Демоны согнали овец с его валлийских холмов и затмили разум.
Гармония? Невозможно себе представить какофонию, какую слушал Элиот. Пение ангелов Сведенборга мешалось с гимнами, мантрами, обертональными тибетскими песнопениями. Чей рассудок выдержит вавилонский галдеж, где мешаются споры теософов с конфуцианцами, богословов с розенкрейцерами. Где звенят восторженные призывы к Майтрее и гремят проклятия колдунов, обпившихся крови. Звучат трубный глас Апокалипсиса и голос Гитлера, поднявшего на знамя древний символ и назвавшего его в злобе своей или в невежестве свастикой.
Даже голос моего собственного, моего любимого раджи Раммохана Роя стал там лишь одним из голосов призраков, преследовавших в «Отдыхе Кроули» больного безумного человека.
Бамм!
Наконец наступила тишина. Requescat in расе.
За те несколько часов, пока я снова добрался до Уэльса, брат Люси Билл успел не только вызвать полицию вместе с похоронной службой, но героически потрудиться в гостевой спальне, отскребая и отмывая со стен кровь и мозги. Люси, в легком летнем халате, сидела в кухне, потягивая джин, с видом спокойным до содрогания.
— Ты не просмотришь его бумаги и книги? — попросила она меня, и голос у нее при этом был тихий и нежный. — Одной мне не справиться. Он много занимался Глендоуром. Может быть, это кому-нибудь понадобится.
Почти неделю я исполнял печальную обязанность, разбираясь в неопубликованных записях и набросках, оставленных умершим другом. Мне казалось, будто в моей жизни перевернулась страница и открылась другая: Элиот оставил писательство как раз в тот момент, когда я сам решил им заняться. Честно говоря, порывшись в его бумагах, я понял, что он бросил писать примерно за год до своей смерти. Ничего я не нашел о Глендоуре, ничего вообще я там не нашел. Один сплошной бред.
Билл Эванс принес и поставил передо мной три картонные коробки из-под чайных упаковок, куда были сложены бумаги Элиота, исписанные от руки или отпечатанные на машинке. Сотни страниц безумной галиматьи и обрывки мыслей, разрозненных, лишенных единства, обрушились на меня, как оперетка без дирижера, полная непристойностей и протестов против Универсума. Я просмотрел десятки его блокнотов, читая бесконечные рассуждения о том, что люди, чье предназначение высоко и слава огромна, в конце концов обретают возможность менять свое будущее; или, наоборот, о горестной судьбе помраченных гениев, вынужденных гибнуть в страданиях по причине болезней или козней завистников, которые, однако, неизбежно получают признание после смерти, и тогда мир терзается запоздалым раскаянием. Печальное это было чтение.
Еще тяжелее оказалось читать о нас, о его друзьях. Заметки его в дневнике были либо исполнены злобой, либо представляли собой порнографические описания. Много раз он с гневом бранил меня и со страстью рисовал себе постельные сцены, в которых участвовала моя жена Мала, даже проставляя при этом — разумеется, только чтобы подогреть себя — «даты», где некоторые чуть ли не совпадали с днем нашей свадьбы. Ну и конечно, не раз. О Люси он писал с похотливой неприязнью. Напрасно я рылся в коробках, надеясь найти хоть слово любви или дружбы. Невозможно было поверить, что столь открытый, столь страстный человек не сумел оставить после себя ни единого доброго слова о жизни. Тем не менее это оказалось именно так.
Я не стал показывать бумаги Люси, она все поняла по моему лицу.
— Это был уже не он, — машинально утешила она меня. — Это была его болезнь.
Знаю я, что это за болезнь, подумал я про себя и дал себе слово выздороветь. С этой минуты моя связь с миром таинств оборвалась. Хватило одной недели покопаться в грязи и мерзости, скопившейся в чайных коробках, чтобы Месмерова жидкость испарилась из меня навсегда.
Элиота похоронили там, где он хотел. Обстоятельства смерти, конечно, создали некоторые сложности, но в конце концов местное духовенство, не выдержав гнева Люси, решило закрыть глаза на детали и дало согласие предать покойного освященной церковной земле.
На похороны прибыл один из членов Парламента, член Консервативной партии, который когда-то учился с покойным в одном классе.
— Бедный Эл, — громко сказал член Парламента. — В школе все говорили: «А кем, интересно, станет Эл Крейн?» А я говорил: «Может быть, даже кем-нибудь чуть ли не великим, если, конечно, не застрелится раньше».
Сейчас этот джентльмен состоит членом Кабинета и, следовательно, находится под зашитой Особого подразделения. Думаю, он и не догадывается, до какой степени ему нужна была защита в то ясное солнечное утро в Уэльсе.
Так или иначе, других слов над гробом никто все равно не произнес.
На прощание Люси протянула мне руку. Больше мы с ней не виделись. Я слышал, она быстро вышла замуж за какого-то совершенно неинтересного человека и уехала с ним в Америку, на запад.
А в тот день, вернувшись домой, я понял, что мне необходимо выговориться. Мала села рядом и стала слушать меня с участием. Невольно я проговорился и о коробках.
— Ты же знала его. Ты подумай! До какой же степени он был болен, до чего же псих, если так расписывал свои фантазии о ваших якобы постельных играх. Да еще и даты к ним ставил! Например вот, когда мы только-только вернулись из Венеции. Например, когда мы с Люси остались вдвоем на баркасе, а он уехал на лекцию в Кембридж.
Мала поднялась, повернулась ко мне спиной и еще ничего не успела ответить, как вдруг я понял, что она мне сейчас скажет, и почувствовал, как в груди все вот-вот разорвется с треском, похожим на треск падающих деревьев или ломающегося льда. Ну конечно, ведь она сама тогда предупредила меня, чтобы я не доверял чересчур Крейну, предупредила тогда с упреком, горьким и страстным, обращенным к нему, не ко мне, и я, изумленный тогда самим этим фактом, не понял его истинного смысла и не услышал истинного предупреждения. Англичанин пустоголовый. Нет и не будет тебе от него ничего хорошего.
Это был конец гармонии, крушение сфер.
— Он не фантазировал, — сказала Мала.