Книга: Восток, запад
Назад: Радиоприемник
Дальше: ЗАПАД

Волос пророка

В начале 19… года, когда Шринагар лежал в объятиях зимнего сна, скованный лютым, до костей пробиравшим морозом, отчего казалось, будто кости вот-вот потрескаются, как трескается на морозе стекло, тогда, в ту зиму, люди видели, как один юноша, на чьем покрасневшем лице отчетливо читалась печать не только холода, но и явного благополучия, пришел в самую грязную, известную своей дурной славой часть города, где деревянные домики, крытые рифленой жестью, все покосились, словно хотели упасть, и негромко, серьезно сказал, что хотел бы воспользоваться услугами хорошего профессионального взломщика, попросив указать, где такового найти. Юношу звали Атта, и местная братия с восторгом повела его в улочки, еще более темные и пустынные, и водила по ним до тех пор, пока не привела во двор, посреди которого два человека, чьих лиц он так и не увидел, повалили его на еще влажную, в крови недавно зарезанной курицы землю, отняли у него пачку денег, взятую им неразумно в одинокую эту экскурсию, и избили до полусмерти, едва не отнявши жизнь.

 

Наступила ночь. Неизвестные люди перенесли тело юноши на берег озера, откуда его доставили водным путем в шикаре в безлюдное место на набережной канала, который ведет к Шалимарским садам, а там бросили на берегу, искалеченного и окровавленного. На рассвете следующего дня мимо того места плыл в лодке по воде, от ночного холода загустевшей, словно дикий мед, развозчик цветов, который заметил вытянувшееся тело молодого Атты, услышал, как он в ту минуту шевельнулся и застонал, и различил на мертвенно бледной коже вместе с печатью холода печать явного благополучия.

 

Развозчик цветов причалил к набережной, склонился пониже и с трудом сумел все же разобрать, что бедняга, едва шевеливший губами, бормочет, где он живет, и тогда, возмечтав о роскошной награде, цветочник переложил его в лодку и привез на другой берег озера, где стоял большой особняк, доставив таким образом Атту домой, а две женщины, одна прекрасная, молодая, но страшно избитая, и вторая, ее мать, с видом измученным, но не менее прекрасная, обе, в тревоге не сомкнувшие глаз всю ту ночь, закричали, заголосили при виде своего Атты, который был старшим братом прекрасной молодой женщины, а теперь лежал среди зимних полумертвых цветов в лодке размечтавшегося торговца.

 

Развозчику цветов действительно было уплачено немало, главным образом за молчание, и больше в нашей истории он не сыграет никакой роли. Атта, который страдал от холода не меньше, чем от пролома черепа, тем временем впал в состояние комы, и лучшие в городе доктора лишь бессильно пожимали плечами. Тем более странным было то, что на следующий день под вечер в самой грязной, известной своей дурной славой части города появилась еще одна неожиданная гостья. Той гостьей была Хума, сестра несчастного юноши, и она так же тихо и так же серьезно, как брат, задала тот же самый вопрос:
— Где здесь можно нанять вора?

 

Обитатели сточных канав к тому времени успели немало посмеяться над богатым придурком, который явился к ним нанять вора и сам вляпался, но женщина, в отличие от него, к сказанному добавила:
— Должна предупредить: денег у меня с собой нет, драгоценностей тоже. Выкупа за меня отец не даст, поскольку я лишена всех прав на имущество, и, прежде чем сюда ехать, я оставила письмо с детальным описанием своего маршрута в кабинете заместителя комиссара полиции, которое он вскроет в случае, если к утру я не вернусь домой живой и невредимой, и, приходясь мне дядей, найдет и покарает любого, кто решится меня обидеть, где бы тот ни спрятался, на земле или под землей.

 

Удивительная ее красота, какую не смогли изуродовать даже следы побоев, оставшиеся на лице и на руках, а также не менее удивительная предусмотрительность, заранее предупреждавшая любые недостойные действия в отношении девушки, стали причиной тому, что вокруг нее быстро собралась толпа любопытных, где хотя и раздавались язвительные замечания по поводу странного — для близкой родственницы высокопоставленного полицейского — желания нанять уголовника, но никто даже не попытался причинить ей какой-либо вред.
Ее повели в улочки, которые, чем дальше, тем становились все темнее и пустыннее, и водили по ним до тех пор, пока не привели туда, где темно было до черноты, будто вокруг кто-то пролил чернила, и где старая женщина, которая смотрела перед собой так пристально, что Хума сразу же поняла, что она слепая, открыла перед ней двери дома, в котором было еще темнее, и ей показалось, будто через порог выплеснулась новая волна мрака. Хума сжала пальцы в кулаки, приказала сердцу стучать как положено и вслед за старухой шагнула в дом.

 

В темноте глаза с трудом различили тонкий, неправдоподобно призрачный лучик света, исходившего от свечи, и, руководствуясь лишь его желтоватой нитью (поскольку старая леди мгновенно исчезла из виду), Хума сделала шаг вперед, тут же сильно обо что-то стукнулась, вскрикнула и, рассердившись на себя за то, что невольно выдала страх, который с каждым мгновением становился сильнее, прикусила губу и запретила себе думать о том, кто — или что — ждет ее здесь.
Стукнулась она о низенький стол, на котором и стояла единственная свеча, а за ним, за столом, у противоположной стены, на полу сидел по-турецки человек, похожий на гору. «Садись, садись», — произнес ровный и глубокий голос, и от тона его, похожего на приказ, ноги у нее подкосились, и она тоже опустилась на пол, не дожидаясь более никаких приглашений. Она только покрепче сцепила пальцы и заставила себя говорить спокойно:
— Надо ли так понимать, что вы, сэр, и являетесь тем самым вором, которого я ищу?

 

Сидевший слегка переменил положение, отчего его темная тень шелохнулась, и произнес речь, из которой последовало, что в данном районе любая преступная деятельность совершается не сама по себе, но организованно и под единым контролем, и, следовательно, всякая попытка вольного, так сказать, найма должна получить одобрение, каковое дается именно здесь, в этой комнате.
Настоятельно он предложил ей изложить как можно подробнее все детали предполагавшегося ограбления, включая опись предметов, какие она желает заказать, а также обозначить сумму вознаграждения, оговорив, кстати, и условия премиальных, и в довершение, исключительно для полноты картины, попросил рассказать о мотивах.
Услышав эти последние слова, Хума словно о чем-то вспомнила, выпрямилась, собралась с духом и громко сказала, что ее мотивы касаются исключительно ее одной, что детали она обсудит только с тем самым вором, кто возьмется исполнить заказ, и ни с кем более, и что вознаграждение, которое она готова предложить за работу, будет весьма щедрым.
— Поскольку вы, сэр, исполняете здесь, в этом районе, функции агентства по найму, то, полагаю, понимаете, что я за щедрое вознаграждение жду, чтобы мне нашли самого отчаянного человека, какой только имеется в вашем распоряжении, иными словами, такого, кто не испугается ничего, в том числе гнева Божьего. Мне нужен самый отчаянный из ваших людей… и никакой другой.

 

При этих словах кто-то зажег керосиновую лампу, и Хума увидела перед собой седоволосого гиганта, чья щека была обезображена шрамом, напоминавшим по форме букву «син» насталического письма. Хуме на миг показалось, будто перед ней возник призрак прошлого, и с нестерпимой ясностью в памяти встала детская, где ее и Атты няня, в надежде предотвратить новые их неразумные проявления самостоятельности, в который раз пригрозила детям:
— Если не будете слушаться, я попрошу, и он вас заберет. Шейх Син, Вор Воров!
Именно он, седовласый, с этим уродливым четким рубцом, он и есть здесь лучший грабитель… Не сошла ли Хума с ума, не ослышалась ли, или он и впрямь ей сейчас сказал, что, учитывая обстоятельства, он один способен выполнить ее заказ, и никто больше?

 

И она, пытаясь во что бы то ни стало не выпустить родившихся заново демонов страха из той детской, немедленно обратилась к храброму волонтеру с речью, для начала поведав ему, что лишь крайняя опасность и крайняя надобность вынудили ее совершить столь рискованную прогулку.
— Нельзя медлить ни минуты, — продолжала она, — и потому я сейчас же расскажу все, как есть, без утайки. И если, выслушав до конца мою историю, вы не откажетесь от своих намерений, то мы сделаем все возможное, чтобы облегчить вам работу, а по окончании наградим со всей щедростью.
Старый вор передернул плечами, кивнул в ответ и сплюнул. Хума приступила к рассказу.

 

Всего еще шесть дней назад утро в доме ее отца, богатого ростовщика по имени Хашим, началось, как обычно. Мать за столом, сияющая любовью, поставила на завтрак перед мужем полную тарелку хичри, и общая беседа потекла с той изысканной учтивостью, какими гордилась их семья.
Хашим никогда не упускал случая подчеркнуть, что скопил свое состояние благодаря отнюдь не религиозным «заветам», а «уважительному отношению к мирской жизни». В его прекрасном просторном особняке на берегу озера даже неудачников всегда встречали с почетом и вниманием; даже тех несчастных, кто приходил просить малой доли от его, Хашима, богатств, и с кем он делился — не меньше, конечно, чем за семьдесят процентов, однако лишь ради того, как объяснял он в то утро подкладывавшей ему хичри жене, «чтобы научить их уважать деньги; ибо тот, кто усвоит урок, тот в конце концов избавится от дурной привычки брать и брать в долг, так я работаю себе во вред, ибо когда они поймут в чем дело, я останусь без куска хлеба!»
Детям своим, Атте и Хуме, ростовщик с женой неустанно прививали всю жизнь такие добродетели, как бережливость, честность и здоровое свободомыслие. Об этом Хашим тоже был не прочь лишний раз помянуть.

 

Завтрак подошел к концу, члены семьи, расставаясь, пожелали друг другу удачного дня. Но не прошло и нескольких часов, как все хрупкое, словно стекло, благополучие дома, изысканная, будто фарфор, учтивость и подобное алебастру изящество разлетелись вдребезги, не оставив ни малейшей надежды вернуть прошлое.

 

Ростовщик, который намерен был отбыть по делам в своей личной шикаре, кликнул гребца и уже было занес ногу, собираясь ступить на борт, как вдруг внимание его привлек серебристый блеск, и он увидел сосуд, качавшийся на волнах в узком пространстве между лодкой и его личным причалом. Без всякой задней мысли Хашим наклонился и выловил сосуд из воды, словно загустевшей от холода.
Сосуд оказался обычным цилиндром темного отекла, но оплетенным серебряной нитью изумительно тонкой работы, а сквозь стенки Хашим разглядел внутри серебряную подвеску, куда был вправлен человеческий волос.
Хашим зажал в кулаке удивительную находку, крикнул лодочнику, что его планы изменились, и поспешно вернулся назад к себе, в свое домашнее святилище, где запер дверь и принялся изучать сосуд.

 

Вне всякого сомнения, ростовщик Хашим с первого взгляда понял, что у него в руках оказалась знаменитая реликвия, благословенный волос пророка Мухаммеда, украденный накануне из мечети в Хазрабале, где вся долина с тех пор оглашалась воплями беспримерного горя и гнева.
Вне всякого сомнения, воры — наверняка перепуганные таким всеобщим негодованием, бесконечными процессиями, воем уличных толп, беспорядками, политическими выступлениями, а также массовыми обысками, которые проводились и руководились людьми, чья карьера буквально повисла на украденном волоске, — поддались панике и избавились от сосуда, бросив его в желатиновую глубь озера.
Долг Хашима, нашедшего пропажу благодаря великой своей удачливости, был очевиден: реликвию следовало возвратить мечети, а государству мир и спокойствие.

 

Однако у него вдруг возникло на этот счет иное мнение.
Весь вид его кабинета свидетельствовал о страсти Хашима к коллекционированию. В стеклянных витринах лежали пронзенные булавками бабочки из Гульмарга, по стенам без счета висели мечи, и среди них копье нагов, стояли отлитые из разнообразных металлов три дюжины копий пушки Замзама, а также девяносто терракотовых верблюдов, какими торгуют с лотков при вокзалах, и множество самоваров, и полный зоопарк резных зверей из сандала, которыми развлекают младенцев во время мытья.
— В конце концов, — сказал себе Хашим, — и сам пророк не одобрил бы столь неистового поклонения перед реликвией. Он с презрением отвергал саму идею своего обожествления! Следовательно, утаив его волос от безумных фанатиков, я скорее исполню долг, нежели если верну, не так ли? Разумеется, меня в этой вещи привлекает отнюдь не ее религиозная ценность…
Я человек мирской, я принадлежу этой жизни. И смотрю я на сей предмет с точки зрения сугубо светской, иными словами, ценю в нем его уникальность и редкую красоту. То есть, короче говоря, я желаю обладать фиалом, а вовсе не волосом самого пророка… Говорят, американские миллионеры скупают по миру ворованные шедевры, чтобы потом укрыть их в своих подземельях… Да, вот они бы меня поняли. Я не в силах расстаться с прекрасным!

 

Однако ни один коллекционер на свете еще не смог удержаться, чтобы хоть кому-нибудь не показать своего сокровища, и Хашим тоже поделился радостью, все ему рассказав, со своим единственным сыном Аттой, который, поклявшись молчать, молчал, хотя и терзался сомнениями, и открыл тайну тогда лишь, когда у него больше не стало сил терпеть беды, обрушившиеся на их дом.
Но в тот, первый, день молодой человек лишь извинился перед отцом и вышел, оставив его созерцать свое сокровище. Хашим тогда сидел в своем жестком кресле с прямою спинкой и не сводил глаз с прекрасного фиала.

 

Каждый у них в семье знал, что среди дня ростовщик не ест, и потому только вечером слуга вошел в кабинет, с тем чтобы позвать хозяина к столу. Слуга застал Хашима в том же виде, в каком его оставил Атта. В том, но все же и не в том — ростовщик к вечеру будто как-то распух. Глаза вылезли из орбит, веки покраснели, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, наоборот, побелели.
Вид у него был такой, будто он вот-вот лопнет. Будто из неправедно приобретенной реликвии в него перелилась некая мистическая жидкость, наполнила его целиком и в любую минуту готова была истечь изо всех отверстий телесной его оболочки.
С чужой помощью Хашим все же дошел до стола, и вот тогда в доме и в самом деле случился взрыв.

 

Ни коим, похоже, образом не заботясь о том, как его речь скажется на заботливо возведенной, хрупкой конструкции, заложенной в основание семейного теплого счастья, Хашим разразился ужасными откровениями, хлынувшими из его уст с такой силой, будто внутри у него забил фонтаном источник. Помертвевшие от ужаса дети услышали, как он, повернувшись к жене, произнес в наступившей вдруг полной тишине, что семейная жизнь их за многие годы истерзала его хуже всякой болезни. «Долой приличия! — гремел он. — Долой лицемерие!»
После чего он довел до сведения семьи, в выражениях не менее грубых, о существовании у него любовницы, а также о своих регулярных визитах к платным женщинам. Сообщил жене, что отнюдь не она наследует главную часть имущества и по его смерти получит всего-навсего восьмую долю, меньше которой оставить нельзя сообразуясь с законом ислама. Затем он перенес внимание на детей и начал с того, что стал кричать на Атту, будто тот недостаточно умен: «Кретин! Наказал меня Бог таким сыном!» — после чего обвинил дочь в похотливости, поскольку та выходит в город с открытым лицом, нарушая правила, непреложные для добрых мусульманских девушек. С этой минуты и впредь, распорядился он, дочь больше не должна покидать женскую половину.
Так ничего и не съев, Хашим ушел к себе, где тотчас уснул глубоким сном человека, наконец облегчившего душу, нимало не заботясь ни о рыдавшем навзрыд оскорбленном семействе, ни о еде, остывавшей на буфете под взглядами остолбеневшего слуги.

 

На следующий день Хашим разбудил домашних в пять утра, заставив их выбраться из постелей, омыл лицо и принялся читать молитву. С того момента он молился по пять раз на дню, и жена его и дети вынуждены были делать то же самое.
В тот же день перед завтраком Хума сама видела, как слуги по приказу отца вынесли в сад огромную кучу книг, где и сожгли их. Единственной уцелевшей книгой в доме стал Коран, который Хашим обернул шелковой тканью и возложил на столе посреди гостиной. И распорядился, чтобы каждый член семьи читал строфы священного писания не менее двух часов в день. Телевизор теперь оказался под запретом. К тому же Хуме велено было удаляться к себе, когда к Атте придет кто-нибудь из друзей.

 

С того дня воцарились в доме печаль и уныние, однако худшие беды ждали их впереди.
На другой день к отцу явился должник, который, дрожа от страха, сказал, что не смог раздобыть последней от назначенного процента части, и стал просить небольшой отсрочки, допустив при этом ошибку, напоминая Хашиму, в выражениях несколько дерзких, слова из Корана, порицающие заимодавство. Отец пришел в ярость и отхлестал беднягу кнутом, сорванным со стены, где висели диковинные экспонаты его обширной коллекции.
К тому же, как ни печально, в тот же день, несколько позже, пришел и второй должник, который просил об отсрочке смиренно, но и он выскочил из кабинета избитый, а на правой руке у него кровоточила резаная глубокая рана, поскольку Хашим, посчитав его вором, крадущим чужое добро, вознамерился было отсечь нечистую руку одним из тридцати восьми ножей кукри, висевших по стенам кабинета.

 

И Атта, и Хума невыносимо страдали оба эти дня, глядя на попрание всех неписаных правил их семейного этикета, но к вечеру Хашим перешел уже все границы и поднял руку на жену, когда та, потрясенная его жестокостью по отношению к должнику, попыталась урезонить мужа. Атта бросился к ней на защиту, но отец ударом сбил его с ног.
— Отныне, — заявил Хашим, — вы у меня узнаете, что такое порядок!

 

С женою ростовщика случилась истерика, которая длилась всю ту ночь и весь третий день, после чего Хашим, утомившись от ее причитаний, пригрозил разводом, и жена его бросилась к себе в комнату, где заперлась на ключ и упала без сил, заходясь в безмолвных рыданиях. Тогда Хума тоже потеряла терпение и открыто воспротивилась воле отца, заявив (с той самой независимостью, которую он всю жизнь в ней поощрял), что не станет более закрывать лица, поскольку, не говоря о прочем, от этого портится зрение.
Услышав ее речи, отец недолго думая лишил Хуму всех имущественных прав, дал неделю на сборы, после чего велел убираться из дому.

 

На четвертый день страх, поселившийся в доме, сгустился настолько, что стал, казалось, едва ли не осязаем. Именно в тот день Атта и сказан онемевшей от горя сестре:
— Мы зашли дальше некуда, но я знаю, в чем дело.
Днем Хашим, в сопровождении двух нанятых им головорезов, отправился в город выбивать долги у двоих своих неплательщиков. Дождавшись его отъезда, Атта направился к нему в кабинет. Как единственный сын и наследник он владел ключом от отцовского сейфа. Там он и употребил его по назначению, достал из сейфа фиал, оправленный в серебро, сунул в карман брюк и снова запер сейф.
Тогда-то он и рассказал Хуме про отцовскую тайну, под конец воскликнув:
— Может быть, я и сошел с ума; может быть, от того, что у нас произошло за последнее время, у меня мозги набекрень, но одно я знаю точно: до тех пор, пока этот волос в доме, ничего хорошего у нас не будет.
Хума тут же согласилась с братом, предложив немедленно вернуть реликвию в мечеть, и Атта пошел и нанял шикару и отправился в Хазрабал. Однако, выйдя из лодки в толпе безутешно рыдавших верующих, которые толклись на площади возле оскверненной мечети, он обнаружил, что сосуд исчез. В кармане оказалась дыра, которую мать, обычно крайне внимательная к исполнению своих обязанностей, проглядела, по-видимому, из-за последних событий.
После краткой вспышки досады Атта с облегчением вздохнул.
— Подумать только, — сказал он себе, — что здесь со мной сделали бы, если бы я успел объявить мулле, будто привез украденный волос! Этот сброд меня тут же и линчевал бы, никто поверил бы, что я его где-то потерял! Но, как бы то ни было, его больше нет, и этого нам и надо.
Впервые за несколько дней он рассмеялся и отправился обратно домой.

 

Дома он увидел, что сестра его, избитая в кровь, плачет в гостиной, а мать рыдает в спальне, будто только что потерявшая мужа вдова. Атта кинулся к сестре за объяснениями, желая знать, что случилось, и когда та наконец рассказала ему, что отец, вернувшись после своей мерзкой работы, снова заметил в волнах между причалом и лодкой серебряный блеск, снова наклонился и признал злосчастный фиал, то впал в ярость и принялся избивать Хуму, в конце концов побоями выбив из нее правду, — тогда Атта закрыл лицо руками и заплакал и сквозь слезы не проговорил, а простонал то, что ему тогда пришло в голову, что-то про фиал, который намеренно взялся преследовать их семью и вернулся к отцу, чтобы его руками довершить свое дело.

 

Теперь настала очередь Хумы придумывать, как избавиться от напасти. На следующий день, когда следы на руках ее и на лице, оставшиеся от побоев, расплылись, утратив черноту, она обняла брата и зашептала ему на ухо, что решила избавиться от этого волоса любой ценой, и повторила эти последние слова несколько раз.
— Волос, — проговорила она, — уже выкрали из мечети, значит, можно его украсть и из дома. Однако все должно быть проделано виртуозно, так что нужно найти вора bona fide и такого храброго, что его не брали бы никакие чары и он не боялся ни полиции, ни проклятий.
К сожалению, добавила она, теперь сделать это будет в десять раз сложнее, поскольку отец, однажды уже едва не лишившись своей драгоценности, естественно, станет ее стеречь как зеницу ока.

 

— Способны ли вы на такое дело?
Хума, сидевшая в комнате, освещенной только светом тусклой свечи и керосиновой лампы, закончила свой рассказ вопросом:
— Можете ли вы обещать, что не испугаетесь и выполните работу до конца?
Вор сплюнул и объявил, что не в его привычках что-либо обещать, он не повар и не садовник, однако испугать его нелегко, особенно когда речь идет всего лишь о детских сказках. Он попросту дает слово, чем Хуме и придется удовлетвориться, так что пусть сообщит детали намеченного ограбления.
— После неудачной попытки вернуть в мечеть волос отец на ночь кладет свое сокровище себе под подушку. Однако спит он в отдельной комнате и спит беспокойно; нужно лишь войти к нему осторожно, чтобы не разбудить, а потом он вскоре непременно заворочается, как-нибудь повернется, и вы легко заберете сосуд. После чего вы с сосудом придете ко мне в спальню, — с этими словами Хума вручила Шейху план дома. — И я отдам вам все драгоценности, которые есть у меня и у матери. Они дорого стоят… сами увидите… Да, да, за них вам дадут целое состояние.
Тут выдержка едва ей не изменила, но Хума удержалась от слез.
— Сегодня! — произнесла она, справившись с собой. — Вы должны выкрасть волос сегодня!

 

Едва дождавшись, когда Хума выйдет из комнаты, старый вор зашелся в приступе кашля и сплюнул кровавый сгусток в старую банку из-под растительного масла. Он, великий Шейх Син, Вор Воров, был старым и больным человеком, и новый, молодой претендент уже точил нож, поджидая своего часа, чтобы вонзить его в живот Шейху. К тому же знаменитый вор вследствие своей пагубной страсти к картежным играм был опять беден, почти настолько же беден, как много лет назад, когда он лишь начинал свою карьеру простым учеником карманника, и потому в предложении дочери ростовщика, явившейся к нему, он усмотрел перст судьбы, которая вновь являла к нему милосердие, позволяя поправить дела и навсегда покинуть долину, чтобы он, сохранив свой живот в целости и неприкосновенности, купил себе на добытые деньги роскошь умереть почтенной собственной смертью.

 

Что же касалось волоса, то ни он, ни его слепая жена никогда в жизни не интересовались никакими пророками — и это было единственное, чем их счастливое семейство было схоже со злосчастным семейством Хашима.

 

Тем не менее вор не стал рассказывать о предстоявшем деле своим четверым сыновьям. Они, к великому его огорчению, все четверо выросли слишком благочестивыми и не раз, бывало, даже заговаривали о паломничестве в Мекку. «Чушь! — смеялся отец. — Подумайте хоть, как вы туда дойдете!» Всякий раз, когда у них появлялся на свет очередной ребенок. Шейх Син — в самовластии отцовской любви полагавший, будто тот родился для лучшей жизни — при рождении его калечил, и теперь все его сыновья просили в городе милостыню, чем отлично зарабатывали себе на жизнь.
Дети у него были вполне в состоянии позаботиться о себе самостоятельно.
Так что Шейх собирался оставить их и уйти с женой навсегда. Лишь одной своей редкой удачливости он был обязан тем, что к ним, в его часть города, на задворки, пришла прекрасная, хотя избитая, девушка.

 

В ту ночь весь дом на берегу озера затаился в ожидании вора, и сгустившаяся тишина будто повисла в углах его комнат. Ночь наступила вполне воровская: небо закрылось тучами, а над холодной зимней водой расстилался туман. Ростовщик Хашим ушел к себе и уснул, единственный из всей семьи, кто мог в ту ночь спокойно спать. В соседней с ним спальне без сознания, в коме, с внутричерепной гематомой, метался, страдая от боли, Атта под неусыпным присмотром матери, которая распустила в знак скорби длинные, едва начинавшие седеть волосы и, не желая смириться со своей беспомощностью, меняла сыну теплые компрессы. В третьей спальне, не раздеваясь, в ожидании вора сидела Хума, выставив перед собой шкатулки с драгоценностями, которые были их последней надеждой.
Наконец в саду под ее окном тихо запел соловей и Хума потихоньку прокралась по лестнице вниз и отворила дверь этой птичке, чье лицо украшал рубец в форме буквы «син» насталического письма.

 

Бесшумно следом за Хумой птичка взлетела по лестнице. Там, в коридоре, они разошлись в разные стороны, конспирации ради не взглянув друг на друга.
Шейх проник в комнату ростовщика с легкостью профессионала и тут же увидел, что план дома, полученный им от Хумы, соответствует истине до мельчайших подробностей. Хашим спал раскинувшись, чуть ли не поперек постели, подушка сбилась на сторону, так что достать из-под нее вожделенный фиал было пустячным делом. Осторожно, медленно, шаг за шагом. Шейх подкрадывался к нему.
В эту минуту в соседней спальне за стеной молодой Атта вдруг резко сел на постели, чем изрядно перепугал мать, и неожиданно — возможно, от того, что росшая гематома надавила на мозг, — вдруг завопил пронзительным голосом:
— Вор! Вор! Вор!
Возможно, в эту минуту его несчастный разум слился воедино с отцовским, однако этого никто не знает и никогда не узнает наверняка, ибо выкрикнув «вор» три раза, молодой человек умолк, снова упал на подушки и тут же умер.
Мать его зашлась таким криком, стоном, таким раздирающим слух воем, что довершила дело, начатое Аттой, — иными словами, ее рыдания проникли сквозь стену в мужнюю спальню, и Хашим проснулся.

 

Шейх не знал, что лучше — то ли нырнуть под кровать и спрятаться, то ли дать ростовщику по черепу, но Хашим тем временем схватил свою украшенную полосами трость, где, как в ножнах, был вправлен длинный стилет, который с недавних пор по ночам держал под рукой возле постели, и поспешил в коридор, не заметив грабителя, стоявшего в темноте с другой стороны постели. Тот сию же секунду нагнулся и моментально выхватил из-под подушки фиал с волосом пророка.
А Хашим в коридоре выхватил стилет из полосатых ножен. Он его держал в правой руке и вращал им, как сумасшедший. А в левой зажал саму трость и потрясал ею в воздухе. В это мгновение из ночной темноты коридора появилась некая темная фигура, и Хашим, еще не совсем проснувшись, но исполненный гнева, пронзил ее, по роковому стечению обстоятельств случайно угодив в сердце. Тогда он включил свет и обнаружил, что перед ним лежит бездыханно его собственная дочь, и в ужасе перед содеянным он обернул клинок против себя, приставил его к своей груди и налег всем своим весом, сведя таким образом счеты с жизнью. Тут в коридор выбежала его жена, единственная, кто остался в живых из всей семьи, и при виде двух трупов немедля сошла с ума, о чем позже врачи выдали свидетельство, и ее родной брат, заместитель комиссара полиции, пристроил ее в психиатрическую лечебницу.

 

Шейх Син мгновенно смекнул, что дело расстроилось.
Пока в коридоре разыгрывалась описанная выше кровавая драма, он, и думать забыв о ларцах с драгоценностями, до которых было рукой подать, в той же спальне Хашима выбрался через окно и кинулся бежать. Дома он появился затемно, растолкал жену и сказал, что вернулся с пустыми руками. Теперь придется, сказал он ей шепотом, исчезнуть на некоторое время. Жена его выслушала, не открыв глаз.

 

А тем временем из-за шума, поднявшегося в доме ростовщика, проснулись не только слуги, но и сторож, который до того спал — ничуть не менее крепко, чем обычно, — у себя в будке возле ворот на улице. Все сообща они вызвали полицию, а там тотчас же доложили о происшедшем заместителю комиссара. Узнав о гибели Хумы, высокопоставленный родственник опечалился и немедленно вскрыл запечатанный конверт, где прочел предназначенное ему послание, после чего немедля встал во главе крупного вооруженного отряда и повел его в темные закоулки самой грязной, известной своей дурной славой, части города.
Некий дерзкий ночной налетчик шепнул ему на ухо имя Шейха, другой некий тщеславный взломщик ткнул пальцем на дверь, где жил соратник Хумы, а сам он нажал на курок, и пуля от этого выстрела угодила в живот престарелому вору, когда тот как раз выбрался через чердачный люк, и он бесформенной массой рухнул с крыши к ногам заместителя комиссара полиции, утолившего таким образом гнев.
Из кармана у вора при этом выкатился небольшой сосуд темного стекла, оправленный в серебряную филигрань.

 

О возвращении волоса пророка в результате полицейской операции объявили по «Радио Индия». Через месяц в долину, в Хазрабал, сошлись все имевшиеся в стране святые люди, которые подтвердили его подлинность. Драгоценный фиал и по сей день находится под надежной охраной в той самой мечети на берегу одного из самых прекрасных озер, в сердце той самой долины, которая более всех прочих мест на земле напоминает рай.

 

Однако мы не закончили бы своей истории, если бы не рассказали про четверых сыновей Шейха, которые, сами того не ведая, провели несколько минут в том же доме, где оказался священный сосуд, и в утро гибели своего отца проснулись, обнаружив, что с ними свершилось чудо и руки и ноги их вновь обрели подвижность и крепость, будто отец и не искалечил каждого при рождении. Все четверо с тех пор страшно гневались на судьбу, ибо доходы у них против прежнего снизились, при самых скромных подсчетах, процентов на семьдесят пять, так что они едва сводили концы с концами.
Лишь у одной вдовы Шейха появился повод для радости, поскольку та, потеряв мужа, вновь обрела зрение, и с тех пор до конца дней любовалась прекрасной Кашмирской долиной.
Назад: Радиоприемник
Дальше: ЗАПАД