Глава первая
– Если ты выйдешь замуж за стеклодела, – предупреждал Пьер Лабе мою мать, а его дочь Магдалену в 1747 году, – тебе придется распроститься со всем, к чему ты привыкла, и войти в совершенно иной мир.
Ей было двадцать два года, а ее будущему мужу Матюрену Бюссону – мастеру-стеклодуву из соседней деревни Шеню – на четыре года больше, и они были с детских лет влюблены друг в друга. Это случилось с ними в первую же встречу, и с тех пор ни он, ни она ни разу не посмотрели ни на кого другого. Мой отец, сын купца, торговавшего стекольным товаром, осиротел в раннем возрасте и был взят вместе с братом Мишелем в подмастерья на стекольную мануфактуру, известную под названием Брюлоннери в Вандоме, что между Бюлу и Виль-о-Клерком. Оба брата оказались весьма смышлеными, и мой отец Матюрен быстро выдвинулся, получил звание мастера-гравировщика и стал работать под руководством самого Робера Броссара, хозяина мануфактуры, который принадлежал к одной из четырех знаменитых фамилий мастеров-стеклоделов во Франции.
– Я не сомневаюсь, что твой Матюрен Бюссон добьется успеха в любом деле, которым пожелает заняться, – продолжал Пьер Лабе, который сам был бейлифом в Сен-Кристофе и исполнял должность блюстителя закона в своей округе, словом, занимал достаточно высокое положение. – Он надежный, работящий человек и отличный мастер своего дела; но то, что он собирается взять жену со стороны, а не из своей общины, есть нарушение традиции. И тебе будет трудно приспособиться к их образу жизни.
Отец знал, о чем говорит. И дочь тоже это знала. Она не боялась. Мир стеклоделов был весьма своеобразен. У него были свои законы, свои правила и обычаи, и особый язык, передававшийся не только от отца к сыну, но и от мастера к подмастерью и возникший бог знает как давно в тех местах, где стеклоделы основывали свои мануфактуры – в Нормандии, в Лорени, на Луаре, – но всегда, разумеется, в лесах, ведь лес это пища для стекловарни, самая основа ее существования.
Законы, обычаи и привилегии, существовавшие в замкнутом мире стеклоделов, соблюдались даже строже, чем феодальные права аристократии; в них к тому же было больше справедливости и больше здравого смысла. Это был поистине замкнутый круг, тесная община, в которой каждый человек, будь то мужчина, женщина или ребенок, точно знал свое место, начиная от хозяина, который работал бок о бок со своими подчиненными, наравне с ними, носил точно такую же одежду, но был в то же время господином и повелителем для всех остальных, и до шести-, семилетнего ребенка, который исполнял должность «подайпринеси», выходил на работу в одной смене со взрослыми, дожидаясь того времени, когда он сможет занять свое место у плавильной печи.
«То, что я делаю, – говорила мадемуазель Лабе, моя мать, – я делаю с открытыми глазами, не предаваясь пустым мечтам о легкой жизни. Я не собираюсь сидеть сложа руки и ждать, чтобы мне прислуживали. Матюрен уже разуверил меня на этот счет».
И все-таки, когда она стояла в тот день, восемнадцатого сентября тысяча семьсот сорок седьмого года, рядом с женихом в церкви родной деревни Сен-Кристоф в Турени и смотрела сначала на собственных своих родных – на богатого дядюшку Жорже и другого дядю-адвоката Тези, на своего отца в форменном мундире бейлифа, – а потом переводила взгляд в другую сторону, туда, где стояли родственники жениха вместе с рабочими и их женами, которые бросали на нее подозрительные, чуть ли не враждебные взгляды, в ее душе, как она рассказывала впоследствии нам, детям, возникли сомнения; она отказывалась назвать это страхом.
«Я испытывала такое же чувство, – говорила она, – какое должен испытывать белый человек, стоя в окружении американских индейцев и зная, что, едва зайдет солнце, ему предстоит войти в их лагерь, с тем чтобы никогда больше не возвращаться назад».
На стеклоделах не было, конечно, боевой раскраски, однако их черные блузы и панталоны, а также плоские черные шляпы, которые все они надевали по праздникам, резко отделяли их от родни моей матери, придавая им вид членов какой-то религиозной секты.
Так же особняком держались они и позже, во время свадебного завтрака, который, в силу того что Пьер Лабе занимал весьма высокое положение в Сен-Кристофе, был достаточно значительным событием и в нем принимала участие чуть ли не вся округа. Они стояли в стороне, сбившись в кучку. Перекинуться шуткой с другими гостями или сказать им что-нибудь приятное им, должно быть, не позволяла гордость, поэтому они разговаривали, шутили и смеялись исключительно между собой, создавая немалый шум.
Единственный человек, который чувствовал себя совершенно свободно, был мсье Боссар, хозяин, у которого работал мой отец. Но ведь он был, во-первых, дворянином по рождению, а во-вторых, ему, кроме Брюлоннери, принадлежали еще три-четыре стекловарни, и, согласившись присутствовать на свадьбе, он оказал моему отцу великую честь. Он это сделал потому, что высоко ценил моего отца и обещал через год-другой сделать его управляющим Брюлоннери.
Свадьба состоялась в полдень, так что счастливая чета, а также сопровождавший их кортеж прибыли к месту назначения – в противоположном конце Вандома – еще до полуночи. После того как был произнесен последний тост, моей матери пришлось снять элегантный подвенечный наряд, переодеться в дорожное платье и занять место, вместе со всеми остальными, в одном из фургонов, в которых прибыли гости, для того чтобы отправиться в свой новый дом в лесах Фретваля. Господин Броссар с ними не поехал, его путь лежал в противоположном направлении. Мой отец Матюрен и моя мать Магдалена, а также его сестра Франсуаза с мужем Луи Демере – он тоже был мастер-стеклодел – уселись впереди, рядом с кучером, а на задних скамьях, строго по старшинству, разместились мастера со своими женами: стеклодувы, плавильщики и флюсовщики; кочегары и сушильщики поместились во втором фургоне, а третий заполнили подмастерья под началом брата моего отца, Мишеля.
Всю первую половину путешествия, рассказывала моя мать, она слушала пение, ибо все стеклоделы были в какой-то степени музыкантами: они играли на разных инструментах, у них были свои собственные песни, в которых пелось о вещах, относящихся к их ремеслу. Напевшись вдоволь, они начали обсуждать планы на следующий день, а потом и на всю неделю. Для нее, нового человека, все эти дела не представляли никакого интереса, и, когда стало смеркаться, она почувствовала такую усталость – от волнения, от мыслей о новой, неведомой жизни, – что заснула, положив голову на плечо мужа, и не просыпалась, пока кортеж не достиг лесов Фретваля, проехав через весь Вандом.
Проснулась она внезапно, ибо фургоны ехали уже не по шоссе, и, открыв глаза, не увидела ничего, так как вокруг царил непроницаемый мрак. Не было видно даже звезд – ветви деревьев, переплетясь между собой, образовали сплошной свод, полностью закрыв от глаз небо. Под стать темноте была и тишина.
Фургоны двигались совершенно беззвучно по мягкой земле грунтовой дороги. По мере того как они углублялись в глухую лесную чашу, Магдалене снова пришла в голову мысль об индейцах и индейском лагере.
И вдруг, совершенно неожиданно, она увидела костры углежогов и вдохнула впервые в жизни запах обугленного дерева и золы, который будет сопровождать ее на протяжении всей семейной жизни, запах, который будет так хорошо знаком и нам, детям, ибо он проникнет в нашу жизнь с первым же глотком воздуха и станет символом нашего существования.
Тишины уже больше не было. В чащобах в глубине леса задвигались человеческие фигуры, которые сразу же устремились к повозкам. Вдруг послышались громкие крики, раздался смех. «В этот момент, – рассказывала моя мать, – у меня действительно было такое ощущение, что я нахожусь в индейском поселении, ибо лачуги углежогов напоминали нечто вроде форпостов, опоясывающих стекловарню, а сами они, здоровенные парни, черные от копоти, с длинными, до плеч, волосами, первыми приветствовали меня, молодую жену, на новом месте. То, что я приняла за нападение на наши повозки, оказалось на самом деле приветствием.
Все это показалось бы нам, детям, крайне удивительным, поскольку мы выросли бок о бок с углежогами, называли их по имени, смотрели, как они работают, бывали у них в домах, навещая их, когда они хворали; но для моей матери, дочери бейлифа из Сен-Кристофа, получившей деликатное воспитание и привыкшей к грамотной правильной речи, грубые крики этих диких лесовиков, нарушившие тишину глубокой ночи, показались не менее страшными, чем звуки, исходящие из самого ада. Они, конечно же, должны были посмотреть на нее при свете пылающих факелов, а потом мой отец с дружеским смехом помахал им рукой, пожелал доброй ночи, и повозки снова двинулись с поляны в лес по оставшемуся отрезку дороги, ведущей к самой стекловарне. Брюлоннери в то время состояла из самой плавильной печи, которую окружали разные производственные строения: складские помещения, горшечная мастерская и сушилки. За ними шел длинный ряд домишек для рабочих, а немного поодаль, за широким двором, – дома, в которых жили мастера. В первый раз в жизни увидев плавильную печь, моя мать решила, что случился пожар: в воздухе метались языки пламени, во все стороны летели искры – само извержение вулкана не могло бы выглядеть страшнее.
– Мы приехали как раз вовремя, – решительно сказала она.
– Что значит вовремя? – спросил отец.
– Чтобы тушить пожар, – ответила она, указывая на печь.
Через секунду мама поняла свою ошибку и готова была откусить язык за то, что поставила себя в такое идиотское положение, едва успев ступить на территорию стекловарни. Само собой разумеется, что ее слова со смехом подхватили все ехавшие вместе с ней в фургоне, а потом они перелетели и в другие фургоны, так что мамин приезд, вместо чинного ритуала, при котором рабочие расступаются, чтобы дать ей дорогу, превратился в веселое шествие вместе с толпой смеющихся людей к самой печи, для того чтобы она могла посмотреть на «пожар», который был источником самого их существования.
«Так я и стояла, – рассказывала она, – на пороге обширного сводчатого строения длиною около девяноста футов, в центре которого помещались две печи, закрытые, конечно, так что самого огня не было видно. Было время перерыва – между полуночью и половиной второго, – так что некоторые рабочие спали где придется, прямо на полу и, по возможности, поближе к печи. Среди них были и дети, в то время как остальные рабочие пили из больших кружек крепкий черный кофе, который варили для них женщины. Тут же находились кочегары, обнаженные по пояс, готовые снова разжечь огонь в обеих печах для следующей смены. Мне казалось, что я попала в ад, что свернувшиеся клубочком дети это жертвы, приготовленные для того, чтобы бросить их в чаны и расплавить. Рабочие, пившие кофе, оставили свои кружки и уставились на меня, то же самое сделали и женщины – все они ждали, что я стану делать.
– И что же вы сделали? – спрашивали мы, ибо это была самая любимая часть рассказа и нам никогда не надоедало об этом слушать.
– Я сделала единственное, что можно было сделать в этом случае, – отвечала она нам. – Сняла свою дорожную накидку, подошла к женщинам и спросила, не могу ли я им помочь варить и разливать кофе. Они настолько удивились моей смелости, что, не говоря ни слова, протянули мне кофейник. Возможно, это было не самым подходящим занятием для первой брачной ночи, зато после этого уже никто не мог сказать, что я неженка, неспособная делать дело, никто не смел меня дразнить, называя бейлифовой дочкой.
Мне-то кажется, что никому не могло бы прийти в голову дразнить мою мать, что бы она ни сделала. Было в ее взгляде что-то такое, – как говорил нам отец – что даже в те дни, когда ей было всего двадцать два года, заставляло умолкнуть всякого, кто решился бы на какую-нибудь вольность по отношению к ней. Она была очень высокого для женщины роста, что-то около пяти футов десяти дюймов, стройная и широкоплечая, на голову выше всех остальных женщин в поселке. Даже мой отец, мужчина среднего роста, казался рядом с ней коротышкой. Свои белокурые волосы она убирала в высокую прическу, что еще больше подчеркивало ее горделивую осанку, которую мама сохранила на всю жизнь; мне кажется, это было предметом ее тайной гордости.
«Вот так я и вошла в тот мир, приобщилась к стекольному делу, – рассказывала она нам. – На следующее утро началась новая смена, и я видела, как мой молодой муж надевает свою рабочую блузу и направляется к плавильной печи, предоставив мне самостоятельно привыкать к запаху древесного дыма и виду окружавших меня сараев, где за поселковой оградой тянулся лес, один только лес, и ничего, кроме леса».
Когда поздним утром ее золовка Франсуаза Демере пришла к ней, чтобы помочь распаковать вещи, она увидела, что все уже распаковано и прибрано, белье и платье разложены по местам, а моя мать Магдалена отправилась в мастерские, чтобы поговорить с флюсовшиком, мастером, который готовит поташ. Она хотела посмотреть, как просеивают золу, как смешивают ее с известью и как закладывают в котел, чтобы там все это прокипело, прежде чем поступит к плавильщику.
Моя тетушка Демере была шокирована. Ее муж, мой дядя Демере, был одним из самых важных людей на всем заводе. Он был мастер-плавильщик, это значит, что он готовил смесь для горшков, следил за тем, чтобы горшки были должным образом наполнены, прежде чем они поступят в печь для очередной плавки. Однако ни одного раза за все время их семейной жизни тетушка Демере не поинтересовалась, как ее муж готовит поташ, и никогда не видела, как это делается.
– Первейший долг жены мастера заключается в том, чтобы к моменту окончания смены для мужа была приготовлена еда, – поучала она мою мать. – Помимо этого, она должна заботиться о женщинах и детях тех рабочих, которые работают непосредственно у ее мужа, и ухаживать за ними, если они заболеют. Работа на самой фабрике и вне ее никакого отношения к нам не имеет.
Моя мать Магдалена с минуту помолчала. Она была достаточно благоразумна и не стала спорить с женщиной, столь хорошо знакомой с законами этого мира.
– Обед для Матюрена будет готов, когда он вернется домой с работы, – сказала она наконец. – А если я нарушила какое-нибудь правило, мне очень жаль и я прошу меня извинить.
– Дело тут не в правилах, – ответила тетушка Демере. – Это вопрос принципа.
В течение следующих нескольких дней моя мать оставалась дома, где ее поведение не могло дать пищи для сплетен, но потом она больше не могла совладать со своей любознательностью и снова нарушила традицию. Она отправилась на мельницу, как ее там называли, где глыбы кварца размельчались в порошок, который после тщательного просеивания и является основой стекольной массы. Прежде чем размельчать, кварц необходимо отсортировать, то есть отделить от всех примесей, и этим как раз занимаются женщины; стоя на коленях вдоль ручья, они сортируют кварц на широких лотках. Моя мать Магдалена прямиком направилась к женщине, которая, как ей показалось, была старшей среди них, назвала себя и спросила, нельзя ли ей тоже встать в ряд со всеми остальными и научиться исполнять эту работу.
Их, должно быть, слишком удивило ее появление и ее просьба, потому что они ничего не сказали и просто дали ей возможность взять лоток и работать вместе с ними до полудня, когда мальчик-звонильщик ударил в огромный колокол и женщины, мужья которых должны были прийти с работы, отправились кормить их обедом. К этому времени, конечно, слух о том, что случилось, уже разнесся по всему поселку – в таких местах это делается очень быстро, – и когда мой отец, вернувшись домой, скинул рабочую блузу и переоделся в воскресное платье, мама сразу поняла, что что-то неладно. К тому же вид у него был очень серьезный.
– Я должен повидать мсье Броссара, – объявил он, – по поводу твоего поведения. Он, наверное, все уже знает и ждет объяснений.
«Это был очень серьезный проступок, – говорила нам мать, – который мог оказать влияние на все наше будущее. И надо же было этому случиться в первую же неделю нашей совместной жизни!»
– Я совершила дурной поступок, работая с этими женщинами? – спросила она у мужа.
– Нет, – ответил он. – Но жена мастера занимает особое положение, иное по сравнению с женами рабочих. Она не должна выполнять физическую работу, это роняет ее в глазах других.
И снова матушка не стала спорить. Однако она тоже переоделась, и когда отец пошел к мсье Броссару, отправилась вместе с ним.
Мсье Броссар встретил их в доме привратника, которым он пользовался как приемной, когда приезжал на стекловарню. Он редко задерживался в одном месте дольше одного-двух дней и в тот же вечер собирался ехать дальше. Он вел себя значительно более сдержанно, чем на свадьбе, говорила матушка, когда предложил тост за здоровье жениха и невесты и поцеловал ее в щечку. Теперь это был господин, хозяин Брюлоннери, а мой отец – всего лишь мастер-стеклодув, работающий на его мануфактуре.
– Вы знаете, почему я послал за вами, мсье Бюссон? – спросил он. Тогда, на свадьбе, он называл отца Матюреном, но здесь, на территории мануфактуры, отношения между хозяином и мастером носили строго официальный характер.
– Да, мсье Броссар, – ответил мой отец, – и я пришел извиниться за то, что произошло сегодня утром на мельнице. Моя жена, движимая любопытством, позволила себе позабыть о чувстве приличия и о том, как ей следует себя вести согласно ее положению. Как вы знаете, она находится здесь всего одну неделю.
Мсье Броссар кивнул и обратился к моей матери.
– Вы скоро ознакомитесь с нашими обычаями и свыкнетесь с нашими традициями, – сказал он. – Если у вас встретятся какие-нибудь затруднения, если вы не будете знать, как следует поступить в том или ином случае, а мужа вашего не будет дома, вы всегда можете обратиться к вашей золовке мадам Демере, которой отлично известны все стороны жизни на стекольной мануфактуре.
Он встал, давая понять, что аудиенция окончена. Мсье Броссар был человек невысокий, хотя держался с большим достоинством, и на мою мать ему приходилось смотреть снизу вверх – она была выше его по крайней мере на четыре дюйма.
– Позволительно ли мне сказать несколько слов? – спросила она.
Мсье Броссар поклонился.
– Разумеется, мадам Бюссон, – ответил он.
– Как вам известно, я дочь бейлифа, – сказала она, – и мне с ранних лет приходилось наблюдать за работой отца. Мне случалось и помогать ему – разбираться в бумагах, подбирать документы, необходимые для очередного процесса, – одним словом, я разбираюсь в законах.
Мсье Броссар снова поклонился.
– Я не сомневаюсь, что вы были ему хорошей помощницей, – сказал он.
– Это действительно так, – подтвердила моя мать. – И я хочу быть помощницей своему мужу тоже. Вы обещали сделать его в скором времени управляющим – либо здесь, либо на какой-нибудь другой мануфактуре, где он будет отвечать за всю работу. Когда это произойдет и когда ему придется отлучаться, я хочу быть в состоянии его заменить и руководить работой мануфактуры. Я не сумею этого сделать, не ознакомившись предварительно с тем, каким образом производится эта работа. Сегодня утром я получила свой первый урок на сортировке кварца.
Мсье Броссар с изумлением смотрел на мою мать, так же как и мой отец.
Она не дала им возможности что-нибудь сказать в ответ и продолжала свою речь.
– Матюрен, как вы знаете, изобретатель, – говорила она. – Его голова занята всевозможными проектами. Вот и сейчас он думает не обо мне, а изобретает какую-нибудь новинку. Когда он станет управляющим собственной мануфактуры, то будет слишком занят изобретениями и ему некогда будет заниматься текущими делами. Я намерена взять это на себя.
Мсье Броссар был в полном недоумении. Ни одному из его мастеров не случалось брать себе в жены такую решительную женщину.
– Мадам Бюссон, – сказал он, – все это очень похвально, однако вы забываете о первом и главном своем долге, о своей будущей семье.
– Я об этом не забываю, – возразила она. – Большая семья это только часть моей работы. Благодарение богу, я достаточно сильна. Рождение и воспитание детей меня не беспокоит. Если вы считаете, что работа вместе с женщинами унизит достоинство Матюрена, я больше не буду этого делать. Но если я вам это обещаю, вы, в свою очередь, возможно, сделаете кое-что для меня. Я бы хотела знать, как ведутся конторские книги стекольной мануфактуры и как осуществляются сделки по продаже товара, – я имею в виду отношения с торговцами. Мне кажется, что это весьма важная сторона дела.
Матушка добилась своего. Она не стала доискиваться, чему она этим обязана – своей ли красоте или же силе воли и настойчивости, мне кажется, что и отец этого не знал, – но не прошло и месяца, как в ее распоряжении оказались все книги и счета, а мсье Броссар отдал распоряжение торговцам – владельцам лавок, – чтобы они ознакомили ее со всеми вопросами, касающимися финансовой стороны дела. Возможно, он считал, что это лучший способ удержать ее дома, отвлечь ее внимание от рабочих и их жен. Все это, однако, не мешало ей вставать среди ночи вместе с другими женщинами, когда отец работал в ночную смену, идти через двор в стекловарню и готовить ему кофе. Это была традиция, которой она считала необходимым следовать, и мне кажется, что за всю свою жизнь она не пропустила ни одной ночной смены. Я мало знаю о том, что думали о ней жены других мастеров, – не было ли у них зависти к моей матери, оттого что она была умнее и образованнее их или оттого что к ней так благоволил мсье Броссар, но мне кажется, что не было. Ведь ни одна из них, если не считать тетушку Демере, не умела ни читать, ни писать, и конечно же, они не имели ни малейшего понятия о цифрах и о том, как вести конторские книги.
Впрочем, независимо от того, как относились к ней женщины, именно в первые годы ее пребывания в лесах Фретваля мама получила свое прозвище, которое сопровождало ее до конца дней и под которым она была известна не только в других местах, где им с отцом приходилось впоследствии работать, но и вообще повсюду в пределах нашего стекольного ремесла.
В эти первые годы брака моего отца обуревали честолюбивые стремления. Он изобретал и конструировал для Парижа, а также для сбыта на Американском континенте лабораторную посуду и, кроме того, разнообразные приборы из стекла, которые использовались в химии и астрономии, – это было время, когда новые идеи получили быстрое и широкое распространение. Он всегда был впереди своего времени, и в этот период своей работы в Брюлоннери он сделал несколько интереснейших и ценных изобретений: ему удалось сконструировать и изготовить изделия совершенно новой, необычной формы. Эти инструменты изготавливаются теперь в массовом порядке, ими пользуются врачи и аптекари по всей Франции, и имени моего отца теперь никто уже не помнит, а вот сто лет тому назад каждый аптекарь во Франции, покупая лабораторный инструмент, стремился найти именно то, что было изготовлено в Брюлоннери.
Спрос на продукцию Брюлоннери перекинулся и на торговлю парфюмерией. Знатные придворные дамы желали иметь на своем туалетном столике флаконы и флакончики самой затейливой формы, и чем изысканнее, тем лучше, ибо в те поры влияние госпожи Помпадур на короля было безгранично, и в великосветских кругах царила самая изысканная роскошь. Мсье Броссар, которого со всех сторон атаковали торговцы и парфюмеры, желавшие составить себе на этом состояние, умоляли моего отца забыть на время свои научные инструменты и придумать такой флакон, который удовлетворил бы требованиям самых высокопоставленных покупателей в стране.
У отца все началось с шутки. Он попросил мою мать встать и постоять перед ним, чтобы он мог ее нарисовать, сделать набросок с ее фигуры. Голова, потом прямые широкие плечи, столь необычные для женщины, затем высокая изящная фигура и стройные бедра. Он сравнил свой рисунок с последним эскизом аптекарской бутыли, которую собирался пустить в производство, – контуры совпадали почти полностью.
– Я понимаю, в чем тут дело, – сказал он моей матери. – Я-то считал, что эскиз построен на основе математических расчетов, а на самом деле я просто работал по вдохновению, потому что думал все время о тебе.
Он надел рабочую блузу и отправился в мастерскую к своей печи и своим чанам. Никому и до сей поры не известно, что послужило моделью новому изделию: аптекарская ли бутыль, или фигура моей матери – он говорил, что последняя, – но только этот флакон, который он изготовил для парижских парфюмеров, был восторженно принят как продавцами, так и покупателями. Во флакон наливалась туалетная вода под названием «La Reyne d'Hongrie» в честь Елизаветы Венгерской, которая сохранила свою красоту до глубокой старости, до семидесяти лет. Отец очень смеялся и рассказал об этом всем своим друзьям в мастерской и в поселке. Матушка была немало раздосадована, но как бы то ни было с этого момента она стала «la Reyne d'Hongrie», под каковым прозвищем и была известна всем и каждому в нашем стекольном деле вплоть до самой революции, после которой она превратилась в гражданку Бюссон, благоразумно отказавшись от королевского титула.
И все-таки порой о нем вспоминали; чаще всего мой младший брат Мишель, когда ему хотелось быть особенно язвительным. Он, бывало, говорил своим рабочим, стараясь, чтобы слышала матушка, что, как известно всему Парижу, трупы знатных дам, чьи головы только что скатились в корзину, пахнут именно теми духами, которые сорок лет назад своими собственными прелестными ручками готовила и разливала по флаконам хозяйка некоей стекольной мануфактуры на потребу версальским прелестницам.