Глава девятнадцатая
Я была единственным человеком, которому Робер доверил свою тайну, и я ничего не сказала даже мужу. Франсуа, так же как и все остальные, считал, что Робер вдовец, что его жена умерла родами, как и Кэти, в первый же год их пребывания в Лондоне. Достаточно того, что он эмигрировал, потеряв таким образом право на почет и уважение. Но если бы они узнали, что Робер сидел в долговой тюрьме, что он бросил жену с шестью маленькими детьми на милость чужих людей, – с этим, как я прекрасно знала, мой муж примириться не мог бы, так же как и оба брата.
То, что Робер подменил документы и под его фамилией похоронили другого человека, – уголовное преступление, я была в этом совершенно уверена, и если бы все открылось, ему бы снова грозила тюрьма, на этот раз на многие годы. Я была возмущена поступком Робера, но в то же время у меня не хватало мужества его осудить. Изборожденное морщинами лицо, мешки под глазами, дрожь в руках, полная неспособность что бы то ни было делать, которая наступила у него в результате пребывания в тюрьме, показали мне, через что ему пришлось пройти.
Больше всего мне было его жаль, когда я смотрела на его крашеные волосы, – ему хотелось выглядеть молодым, но из этого ничего не получалось. Глядя на этого сломленного человека, я вспоминала всеми любимого милого мальчика, матушкиного первенца. Я не могла его предать, хотя бы во имя ее памяти.
– Что ты собираешься делать? – спросила я у Робера, когда он пробыл у нас около недели, кроме нас с Франсуа, никто еще не знал о его приезде. – Были у тебя какие-нибудь планы, когда ты уезжал из Лондона?
– Никаких, – признался он. – Только огромное желание уехать из Англии и вернуться домой. Ты не знаешь, что такое тоска по родине, Софи. Я раньше тоже этого не знал. Поначалу жизнь в Лондоне казалась мне такой интересной – нечто вроде увлекательного приключения, – совсем как в первые годы в Париже, когда мы жили там с Кэти. Но когда началась война и все от нас отвернулись, а особенно после этих ужасных месяцев в тюрьме, я стал страшно тосковать по своей родной стране – я имею в виду не Париж, а вот эти самые места.
Мы с ним сидели в саду. Стояло лето, деревья были покрыты листвой; накануне ночью прошел дождь, от земли шел приятный запах; на лепестках роз в моем цветнике и на траве по краям дорожки сверкали дождевые капли.
– Глядя сквозь решетку Королевской тюрьмы на серое закопченное лондонское небо, – говорил он, – я воображал, что я снова в Ла-Пьере, что вернулось детство. Помнишь тот день, когда я был посвящен в мастера и мы шли в процессии от стекловарни до дома, а матушка была в парчовом платье и пудреном парике? Это был самый счастливый, самый гордый момент в моей жизни, этот и еще тот, когда она приехала к нам в Ружемон. Куда все это ушло, Софи? Куда ушло то время и мы сами, молодые и счастливые? Неужели все это исчезает безвозвратно?
– Нет, – ответила я. – Эти картины остаются с нами, они проходят, словно призраки, через всю нашу жизнь. Меня они часто навещают – я вижу себя в передничке поверх накрахмаленного платья, и мы с Эдме бегаем друг за другом по лестницам в Ла-Пьере.
– Или в лесу, – подхватил Робер. – Больше всего я тосковал по лесу. И еще мне все время чудился запах горящих угольев в стекловарне.
Когда Робера выпустили из тюрьмы, никто не хотел брать его на работу. Впрочем, он не мог винить за это лондонцев. С какой стати будут они нанимать чужестранца, врага, да к тому же еще и вора, отсидевшего в тюрьме? Аббат Каррон приставил его следить за библиотечными книгами в школе, и этот небольшой заработок плюс пособие от министерства финансов помогало Роберу и его семье держаться на плаву, не впадая в окончательную нищету. Следующий ребенок, девочка, родился, когда Робер был в тюрьме. Он дал ей имя Аделаида, это было второе имя Кэти. А через полтора года родился мальчик Гийом.
– Я старался воспитывать детей французами, – рассказывал мне брат. – Однако, несмотря на то что мы жили практически во французской колонии, из них получилось нечто среднее: Робер превратился в Бобби, Жак сделался Джемсом, Луи-Матюрену с самого начала, чуть ли не с четырех лет, нравилось произносить свое имя как «Льюис».
А Мари-Франсуаза, утратив свою красоту и свои надежды на то, что я когда-нибудь добьюсь успеха, стала искать утешение в религии. Ее постоянно можно было видеть на коленях – и дома, и в маленькой французской часовне за углом на Конвей-стрит. Ей непременно нужно было на что-то опереться, а на меня она рассчитывать не могла.
Робер уже не мог вернуть себе свое прежнее положение в глазах сотоварищей-эмигрантов. Его жалели, но в то же время и презирали. К человеку, который жил за счет благотворительности иностранцев, а потом докатился до воровства, уже нельзя было относиться с прежним уважением и доверием. Единственным утешением брата было то, что аббат Каррон сохранил к нему прежнее отношение и не презирал его.
– Если Мари-Франсуаза и дети смирились со своей судьбой, привыкли к мысли, что будущее не сулит им ничего радостного, – говорил Робер, – то сам я все больше тосковал по Франции, по дому. Я начал с презрением относиться к нашим беглецам-принцам: к графу д'Артуа, державшему свой жалкий двор в Эдинбурге, и нашему королю, который жил в Польше. Я втайне радовался победам Бонапарта – это был вождь, столь нам необходимый. Страна, которую я считал погибшей, когда уезжал в Лондон, становилась теперь самой сильной в Европе и внушала страх всем остальным. Если бы я был помоложе и у меня хватило бы мужества, я бы непременно нашел способ переправиться на континент и пойти за ним.
Как только был подписан Амьенский договор и объявлена амнистия эмигрантам, брат решил возвратиться домой. В то время у него не было мысли о том, чтобы бросить жену и детей. Он собирался отыскать меня, посоветоваться с Пьером и Мишелем и попытаться найти себе какое-нибудь занятие, а потом вернуться в Англию за семьей.
– Даже тогда, когда я с ними прощался в нашей тесной квартирке на Клевленд-стрит, – рассказывал Робер, – я снова вернулся к прежним фантазиям – вспоминал сожженный замок, былое великолепие, утраченное навек. «Мы все это восстановим, – уверял я их, – на месте старого Ле-Морье. А в парке снова построим стекловарню, на которой ты, Бобби, и ты, Джемс, и ты, Луи-Матюрен, будете работать». Я чуть ли не сам верил тому, что говорю, и хотя я прекрасно знал, что все это неправда, была какая-то надежда, что со временем мне, может быть, удастся что-нибудь придумать, что у них будет наконец дом, и этот мой обман будет каким-то образом компенсирован.
«Мы увидимся, – обещал я им, – через полгода, а может быть, и раньше. Сразу, как только я устрою наши дела там, во Франции». И да простит меня Бог, когда я вышел из этой квартиры на Клевленд-стрит и сел в дилижанс, чтобы ехать в Саутхэмптон, бремя забот и прожитых лет словно упало с моих плеч. Стоило мне вдохнуть воздух Ла-Манша, как лица моих домашних потускнели, а когда я входил на борт пакетбота, единственной моей мыслью было, что скоро я снова ступлю на землю Франции.
Даже в то время Робер смотрел на свою поездку как на рекогносцировку. У него не было никакой другой цели, он только хотел разузнать, каким образом можно снова устроиться во Франции. И только в вечер накануне прибытия пакетбота на континент перед ним возникло внезапное, молниеносное искушение, когда у его попутчика, ехавшего вместе с ним в тесной каюте пакетбота, сделался сердечный приступ и он умер, прежде чем успели найти врача.
– И вот он лежал у меня на руках, – рассказывал мне Робер, – этот больной человек, такой же эмигрант, как и все остальные на этом судне, ни с кем не знакомый, узнать о котором можно было только по документам. Обменять документы, подложить ему мои и взять его собственные было делом одной минуты. А потом оставалось только позвать на помощь, а по прибытии в порт сообщить о происшедшем портовой администрации и предоставить им позаботиться о похоронах – все это не составляло никакого труда. Я оставил Гавр вольным человеком, Софи. Теперь я свободен и могу начать новую жизнь – я не связан никакими узами, у меня нет никаких обязательств. И нет нужды возвращаться к старому ремеслу, можно заняться чем-нибудь другим, все равно чем. У меня не осталось никакого честолюбия, я просто хочу наверстать то, что упущено. И в первую очередь я хочу увидеть своего сына.
Именно к этому он и вел с самого начала. Обретя наконец пристанище в нашем доме в Ге-де-Лоне, сделав меня поверенной своей тайны, брат сосредоточил все свои помыслы на Жаке. Смерть матери не была для него неожиданностью, и грусть от этой потери длилась недолго. А Жак сделался символом всего, что было ему дорого в той старой жизни, которой он в свое время пренебрег.
– Я тебе уже говорила, – напомнила я ему, стараясь выиграть время, – что Жака призвали на военную службу. Это случилось в апреле, когда ему исполнился двадцать один год; он служит в инфантерии, только не знаю, где и в каком полку.
Даже Пьер не может тебе точно сказать, где Жак сейчас находится.
– Но расскажи мне о нем, – просил брат. – Какой он стал, на кого похож? Вспоминает ли когда-нибудь обо мне?
Ответить на первые два вопроса было совсем нетрудно.
– У него твои глаза, – сказала я, – и такого же цвета волосы. А фигурой он похож на Кэти, он невысок, ниже среднего роста. Что касается характера, то мальчик всегда был ласковым и привязчивым. Он очень любит Пьера и его детей.
– А как насчет ума? Хорошо он соображает?
– Я бы не назвала его особенно сообразительным. Он скорее добросовестный. Военная служба пришлась ему по душе, судя по его письмам домой, и офицеры хорошо о нем отзываются.
Робер одобрительно кивал головой. Я понимала, что Жак для него по-прежнему остается веселым восьмилетним мальчуганом, который требовал, чтобы ему позволили поработать в поле в то лето восемьдесят девятого года.
– Если у него такой же характер, как у Кэти, мы с ним отлично поладим, – заявил он. – Ведь теперь, когда у нас мир, ему вполне могут предоставить отпуск по семейным обстоятельствам, чтобы повидаться с отцом, верно?
Неужели желание видеть сына до такой степени притупило интуицию моего брата?
– Ты забываешь, – сказала я, помолчав, – что республиканская армия сражалась с англичанами и с вами, эмигрантами, в течение девяти лет. Возможно, что этот неожиданный мир и отвечает интересам Консула и его правительства, однако солдаты, которым приходилось сражаться, не стали от этого менее озлобленными. Вряд ли ты можешь рассчитывать, что командир Жака отпустит солдата в отпуск ради тебя.
Теперь наступила его очередь замолчать.
– Ты права, – сказал он наконец. – Теперь, когда я нахожусь в родных краях, я и забыл, что уезжал. Нужно набраться терпения, вот и все.
Тяжело вздохнув, Робер повернулся, чтобы идти в дом, и я уже не в первый раз заметила, какие сутулые у него плечи, – он стал горбиться, как старик, а ведь ему нет еще и пятидесяти трех лет.
– Кроме того, – сказала я ему вслед, – стоит ли тебе привлекать внимание к своей особе, если официально ты умер.
Брат небрежно отмахнулся, словно это его не касалось.
– Умер для тех, кто находится в Лондоне, – сказал он, – и для служащих гаврского порта. Кого еще может интересовать несчастный эмигрант, который решил окончить свои дни в кругу близких?
Свидание с сыном, таким образом, откладывалось, ибо я не обманывала, сказав Роберу, что ни Пьер, ни я сама не знаем, где находится батальон Жака. Он мог быть где угодно – в Италии, в Египте, в Турции, – и подписание мирного договора совсем не означало, что он вернется домой.
– Если я не могу увидеть сына, – заявил Робер, – я могу по крайней мере повидаться с братьями. Ты не собираешься им написать и сообщить, что блудный сын вернулся домой?
Снова я подумала, что Робер ничего не понимает. Я его приняла, потому что всегда любила, но это не означало, что и остальные испытывают те же чувства и одобрят мой поступок. Франсуа был подчеркнуто холоден, и Робер с этим мирился, поскольку никогда не был с ним близок. Что касается детей, то они были еще слишком малы, чтобы составить собственное мнение, и, видя мою привязанность к давно пропавшему дядюшке, брали пример с меня и обращались с ним так же ласково.
Но Эдме и Мишель… Это совсем другое дело. Эти двое, как я уже говорила, потеряли все свои сбережения, а также деньги, полученные в наследство, вложив их в Ружемон. Теперь они поселились где-то на границе Сартра и Орна, недалеко от Алансона. Мишель нашел работу управляющего на небольшой стекловарне, Эдме вела хозяйство в доме. Никто не знал, сколько это будет продолжаться. У Мишеля появились признаки легочного заболевания – бич каждого стеклодува, – которое скоро могло сделать его нетрудоспособным, а то и свести в могилу. Я слишком часто наблюдала признаки этого недуга у наших старых мастеров в Шен-Бидо, и, когда у него появились нездоровая бледность, одышка и натужный сухой кашель, я не могла ошибиться. Наличие этих симптомов означало, что болезнь развивается, предвещая скорый конец.
Я гнала от себя эти мысли, то же самое делала Эдме, однако мы себя не обманывали.
В самом конце июля мы получили письмо, извещающее нас об их приезде. Эдме узнала, что в Ле-Мане есть врач, хороший специалист по легочным заболеваниям. Теплые летние ветры, несущие с собой пыльцу различных растений, вызвали у Мишеля обострение – у него усилился кашель, стало труднее дышать. Эдме уговорила его взять на несколько дней отпуск, и они собирались отправиться в Ле-Ман, с тем чтобы на обратном пути заехать к нам.
– Что мне делать? – спросила я у Франсуа. – Прямо сказать им правду, что Робер вернулся домой?
– Они не приедут, если ты это сделаешь, – ответил он. – Ты, возможно, забыла, что говорил Мишель о своем брате, а я помню. Он мне однажды сказал, что лучше бы Робер умер, да и дело с концом. Конечно, их нужно предупредить, чтобы они могли изменить свои планы. Я не желаю никаких ссор в своем доме. Присутствие здесь твоего брата и без того ставит меня в весьма затруднительное положение. Мэру Вибрейе не пристало давать приют эмигранту, хотя бы даже и родственнику. Мне кажется, что ты, как жена мэра, не всегда понимаешь, что можно и чего нельзя делать.
Я знала это слишком хорошо. Годы были благосклонны к Франсуа, однако они не украсили его смирением и сочувствием к ближнему. Я по-прежнему его любила, но это был совсем не тот человек, в форме национального гвардейца, который в девяносто первом году сопровождал Мишеля в его набегах, распевая «Ça ira».
– Я напишу Эдме, – сказала я, – и Мишелю тоже. Пусть лучше они знают, что Робер вернулся и живет у нас, и отменят визит.
Письмо было написано и отослано. Прошла неделя, миновал день, на который было намечено посещение доктора в Ле-Мане. Я ожидала, что по возвращении в Алансон они мне напишут и сообщат, что сказал доктор о состоянии Мишеля, и, возможно, как-то прокомментируют появление у нас Робера. Для меня было полной неожиданностью, когда однажды днем я услышала стук колес на подъездной аллее и увидела наемный экипаж, из которого вышли сначала Мишель, а потом Эдме.
Робер, читавший в это время книгу, снял очки и отложил их в сторону.
– Разве ты ждала гостей? – спросил он. – Или господин мэр исправляет свою должность не только в Вибрейе. но и дома?
Франсуа и Робер не слишком любили друг друга, однако на этот раз я не обратила внимания на шпильку. Меня слишком беспокоили двое других.
– Это Эдме и Мишель, – быстро сказала я. – Я пойду их встречу, а ты оставайся здесь.
Лицо Робера просияло, и он поднялся с кресла. Но тут вдруг увидел выражение моего лица, и его улыбка погасла. Брат снова сел, медленно опустившись в кресло.
– Все ясно, – сказал он. – Объяснения излишни.
Он, вероятно, все-таки кое-что почувствовал. А может быть, его просветил Франсуа, не говоря об этом мне.
Я вышла из гостиной в холл. Эдме уже успела войти, она меня опередила, а Мишель был еще возле экипажа, он расплачивался с кучером.
– Ты нас не ожидала. – Сразу сказала сестра. – Ты была права, мы сначала решили не приезжать, но потом, после визита к доктору, Мишель передумал.
Я посмотрела на нее. Ответ можно было прочитать в ее глазах.
– Да, – подтвердила сестра. – Ему уже не поправиться…
Лицо ее было бесстрастно. О том, что она чувствовала, можно было догадаться только по голосу.
– Это может случиться через полгода, – сказала она, – если не раньше. Он принял это очень хорошо. Решил продолжать работать до самого конца, и совершенно правильно.
Больше она ничего не сказала, потому что в этот момент в холл вошел Мишель. Я была поражена тем, как изменился мой брат с тех пор, как я видела его в последний раз несколько месяцев тому назад. Мишель осунулся, лицо его приобрело сероватый оттенок, а шел он мелкими шажками, волоча ноги. Когда он заговорил, у него сразу же сделалась одышка, словно это усилие причинило ему боль.
– Если у тебя нет места, мы можем переночевать в Вибрейе, – сказал он. – Это я виноват, Эдме тебе, наверное, сказала. Я п-передумал.
Я обняла его. Некогда крепкая здоровая фигура брата стала вдруг маленькой.
– Ты же знаешь, для тебя у нас всегда найдется место, – ответила я. – И сегодня, и в любое другое время, когда только нужно.
– Т-только на сегодня, – сказал он. – Завтра я д-должен вернуться на работу. Робер здесь?
Я посмотрела на Эдме, она кивнула и опустила глаза.
– Где дети? – спросила она. – Можно я пойду их поищу?
Моей сестре, которая не очень-то любила маленьких детей, должно быть, понадобился предлог. Пусть Мишель передумал и все-таки приехал к нам, она-то своего решения не переменила.
– Как хочешь, – сказала я ей. – Они где-то в саду. Пойдем, Мишель.
Я взяла его под руку и открыла дверь в гостиную. В тот же момент у меня перед глазами встала сцена из прошлого; я как будто снова увидела, как тринадцать лет назад мы с Мишелем выходили из лаборатории на улице Траверсьер.
Робер, который стоял у окна в моей гостиной, волнуясь и готовясь схватиться с братом – дать отпор насмешке или обвинениям, – никак не ожидал того, что ему пришлось увидеть. Воинственного фанатика с копной непокорных волос на голове больше не существовало. В больном человеке, который стоял в дверях, опираясь на мою руку, не осталось никакого огня.
– Салют, старина, – сказал Мишель.
Вот и все. Шаркающей походкой он подошел к Роберу и протянул к нему руки. Я вышла из комнаты, оставив их одних, и заперлась у себя, чтобы как следует выплакаться.
В тот день Франсуа задержался в Вибрейе и вернулся домой только после обеда, чему я была очень рада, поскольку это дало нам возможность побыть вчетвером. Нам не хватало только Пьера, тогда вся семья была бы в сборе.
Эдме поначалу держалась холодно и церемонно протянула Роберу руку, которую тот поцеловал с насмешливой галантностью, а потом отбросил, чтобы крепко обнять сестру, но скоро не выдержала – не могла долго сопротивляться нашему былому веселью, не могла устоять против очарования прошлого. Она следовала примеру Мишеля главным образом из любви к нему, ибо знала, так же как и я, что наша встреча – истинное чудо, которое больше никогда не повторится. Если же говорить о Мишеле, то возможно, что вынесенный ему смертный приговор заставил его примириться, забыть свое ожесточение против брата, иначе, если вспомнить те чувства, которые он испытывал прежде, и то, что говорил, когда Робер эмигрировал из Франции, только чудом можно было объяснить мирное состояние, в котором он находился в тот день.
Говорят, что подобное влияние оказывает на нас смерть. Стоит нам осознать ее близость, как мы начинаем понимать, что нелепо тратить драгоценное время на пустяки. Все мелкое отпадает – все, что не имеет прямого отношения к нашей жизни. Если бы мы знали раньше, говорим мы себе, мы бы вели себя иначе – не поддавались бы гневу, губительным устремлениям и, главное, смиряли бы гордыню.
За обедом Робер развлекал нас рассказами о простонародном Лондоне, издеваясь над городом, который его пригрел, над его обитателями и своими товарищами-эмигрантами, безжалостно выбросив из памяти ту помощь, которую ему оказывали и те и другие. Но когда мы после обеда перешли в гостиную, он вдруг сказал:
– С какой стати, старик, ты убиваешься на этой алансонской стекловарне, когда мог бы арендовать какое-нибудь солидное предприятие вроде Ла-Пьера. Матушкино наследство плюс то, что ты получил за церковные земли, составили бы вполне приличную сумму.
У меня упало сердце. Эта тема могла привести нас к драматическим событиям, которых я так опасалась. Я бы с удовольствием ушла из комнаты под каким-нибудь предлогом, но было поздно: Робер, входя в гостиную, плотно прикрыл за собой дверь.
Мишель медленно подошел к камину и встал на коврик, заложив руки за спину. За обедом он выпил вина, и на его сером нездоровом лице горели два красных пятна.
– У меня не б-было выхода, – ответил он наконец. – В седьмом году мы с Эдме затеяли одно предприятие. И п-потеряли все, что у нас было.
Робер удивленно поднял брови.
– Значит, я не единственный игрок в этом семействе, – заметил он. – Что, скажи на милость, вас-то заставило пойти на риск?
Мишель немного помолчал.
– Т-ты заставил, – сказал он.
Ничего не понимая, Робер смотрел то на него, то на Эдме.
– Я? – спросил он. – Как же я мог это сделать, если вы были здесь, а я в Лондоне?
– Т-ты меня не п-понял, – сказал Мишель. – Я это сделал п-потому, что думал о тебе. Мне хотелось д-добиться успеха там, где ты потерпел поражение. Н-ничего не вышло. Мне кажется, ответ надо искать в том, что у нас обоих, и у тебя и у меня, не хватает не только таланта нашего отца, но и его мужества. После меня детей не останется, а вот твой Жак, возможно, передаст будущим поколениям оба эти качества.
Не обязательно Жак, подумала я. Есть и еще дети, брошенные отцом в Лондоне, они тоже могут это сделать.
– Где вы потеряли свои деньги? – спросил Робер.
– В Р-ружемоне, – ответил Мишель.
Мне никогда не забыть лица Робера в этот момент. На нем попеременно отразились удивление, потом восхищение, жалость и, наконец, стыд.
– Мне очень жаль, – проговорил он. – Если бы я мог, я бы вас предупредил.
– Не надо жалеть, – отозвался Мишель. – Мы, по крайней мере, кое-чему научились. Я теперь знаю предел своим возможностям, а также возможностям страны.
– Страны?
– Да. Наш план состоял в том, чтобы п-пользоваться доходами наравне с рабочими. Ты, верно, ничего не слышал о Гракхе Б-бабёфе, который предпочел гильотине самоубийство? Он считал, что вся собственность, все богатства должны делиться поровну между всеми людьми. Он был моим д-другом.
Наш эмигрант, держа в руках очки, смотрел на младшего брата, раскрыв рот. Между ними было не просто тринадцать лет разницы в возрасте, но еще и целое столетие идей. Возможно, Королевская тюрьма и научила Робера некоторому смирению, но он тем не менее оставался человеком восемьдесят девятого года, тогда как Мишель и Эдме принадлежали будущему, которое нам не суждено было увидеть.
– Другими словами, – медленно проговорил Робер, – вы сделали ставку на мечту.
– Назови это так, если тебе нравится, – ответил Мишель.
Робер подошел к окну и выглянул в сад. Дети ловили бабочек на лужайке.
– Если хорошо подумать, то моя ставка тоже была мечтой, только несколько иного рода, чем ваша.
Все мы замолчали, и молчание длилось до тех пор, пока Мишель не начал кашлять, и мы вдруг вспомнили о том, что ему предстоит. Он сел, задыхаясь, и стал махать нам рукой, чтобы мы не обращали на него внимания.
– Не т-тревожьтесь. – сказал он. – Это скоро проходит. Софи слишком хорошо меня накормила. – Потом он посмотрел на брата и улыбнулся: – А что сталось с бокалом?
– С бокалом?
Робер, слишком внезапно возвратившись в настоящее, растерялся, но только на секунду. Потом, взглянув на меня, подошел к шкафчику у стены.
– Вот он, здесь. Единственная вещь, которую я привез с собой из Англии. Однажды я его чуть было не потерял, но это уже другая история. – Он открыл шкафчик, достал бокал и показал его Мишелю. – Видишь, на нем нет ни единой царапины, – сказал он. – Но я не дам тебе его трогать, говорят, что он приносит несчастье.
– Мне это уже не страшно, – возразил Мишель. – Все несчастья со мной уже произошли. Дай мне его подержать.
Он протянул руку, взял бокал и стал его медленно поворачивать то в одну, то в другую сторону. Свет из окна упал на его грани.
– Вот это были мастера, нужно отдать им справедливость, – и отец, и дядя, – сказал Мишель. – Я сотни раз пытался сделать что-либо подобное, но у м-меня ничего не п-получалось. Ты оставишь его у Софи?
– До тех пор, пока его не востребует Жак, – ответил Робер.
– Он этого не сделает, – сказал Мишель. – Он принадлежит Бонапарту. Жак пойдет за Первым Консулом в сибирские степи и еще дальше. Надо было тебе завести побольше сыновей. Очень жаль, что т-твой второй брак закончился т-так же трагично, как и первый.
Робер ничего не ответил. Он взял бокал у Мишеля и поставил его обратно в шкафчик. Я по-прежнему была единственной хранительницей его тайны.
– Поздно нам, старик, затевать совместное дело, – сказал Мишель. – Все очень п-просто, я вряд ли проживу больше полугода. Но я буду рад твоему обществу, если ты поселишься с нами, хоть ты и эмигрант черт тебя побери. Ведь ты не возражаешь, Эдме, правда?
– Конечно нет, если тебе этого хочется, – ответила Эдме.
– А потом, когда меня не станет, ты можешь вернуться к Софи и наслаждаться комфортом в доме господина мэра. Как ты на это смотришь?
Теперь настала очередь Робера вспомнить, как они расстались на улице Траверсьер. Горечь и озлобление, которые он тогда испытывал, были забыты, исчезли навсегда после слов Мишеля. Братья являли сейчас странный контраст прошлому: Робер, некогда блестящий денди, сгорбился, платье висело на нем как на вешалке, крашеные волосы были тронуты сединой, глаза скрывались под очками; а бывший террорист Мишель, гроза всей округи Мондубло, готовый сражаться с целым миром, превратился в умирающего старика, которому предстояла его последняя битва.
Если бы они это знали тогда, повторяла я себе, если бы они знали, может быть, они вели бы себя иначе, может быть, не стали бы ссориться. И не было бы одиночества, злобы, мучительной тоски – всего, что терзало их между прошлым и настоящим.
– Я поеду с тобой, – сказал Робер. – С радостью и гордостью. А все эти разговоры, что тебе осталось жить полгода, – это мы еще поспорим.
Если я выиграю, тем лучше для обоих. А если проиграю, то, по крайней мере, не придется платить.
Ясно было одно: ни лондонские туманы, ни мрачная камера Королевской тюрьмы, ни близкая смерть Мишеля – ничто не могло изменить натуру моего старшего братца-игрока, лишить его чувства юмора.