Книга: Собиратель автографов
Назад: ГЛАВА 3 Нецах, или Вечность[19]
Дальше: ГЛАВА 5 Тиферет, или Красота[28]

ГЛАВА 4
Ход, или Величие

Одна ветка метро, много пассажиров Мимика гоя Умеющая видетьТени • Евреи и гои • Джон Леннон — иудей • Каверзный вопрос • Потерпеть приходится всем • Баллада об Эстер Якобс • Трагедия Алекса Ли • Корень гойства Леонарда Коэна
1
У дверей расположился старик, от которого дурно пахло. Он пытался принять бравый вид, но получалось не очень. Прямо под табличкой «Принимать пищу запрещается» двое школьников уминали что-то за обе щеки. В конце вагона три женщины в одинаковых ярких куртках делились воспоминаниями о прошедшем уикэнде. Как бы между прочим они все время поводили грудями и бедрами, прекрасно зная о собственной привлекательности. Иногда их разбирал хохот, и они повисали на ремнях, за которые держались для равновесия, и всем своим видом демонстрировали, как им весело. Алекс подумал, что они друг друга недолюбливают.
Вздохнув, он достал свою бутыль и глотнул из нее. От острого запаха его прошибла слеза. Разодетая как на концерт женщина справа, вместо того чтобы попросить его закупорить бутылку, по-гойски засуетилась: посмотрела на часы, заерзала, потом слегка зевнула, подогнула под себя ноги, встала с сиденья и на следующей станции вышла из вагона. Через полминуты она оказалась в соседнем вагоне, зажатая между каким-то толстяком и монахиней с таким одухотворенным лицом, что Алекс неожиданно для себя был им глубоко тронут. Поезд остановился в туннеле под землей. В этот момент у Алекса зазвонил мобильник. И он, не задумавшись ни на секунду, ответил.
— Я насчет тех галлюцинаций, — строго проговорил Джозеф. — Если ты не возьмешь себя в руки, дело примет очень нехороший оборот.
Алекс ясно представил себе его в этот момент. Он бывал у Джозефа, видел его в кабинке на работе. В зале, где было пятьсот одинаковых кабинок, та, что занимал Джозеф, выделялась отсутствием чего-то личного. Ни фотографий, ни флажков, ни распечатанных на принтере шуточек. Только аккуратно упакованный Клейн, его начищенные ботинки, его портативный компьютер, его телефон с микрофоном и наушниками. Всегда одет с иголочки, всегда при галстуке. Один из немногих, кто появляется на рабочем месте без четверти девять. Слегка наклонился вперед, оба локтя на столе, пальцы рук сцеплены и напоминают крышу церкви. А лоб прижат к ее шпилю.
— Джо, я в поезде.
— Да-да. А я — на работе.
— Мы застряли между станциями.
— Алекс, у меня другой звонок. Мне надо ответить.
— Джозеф, пожалуйста, не держи меня на линии. У меня опухоль вырастет от трубки.
— Нам надо серьезно поговорить.
— Со мной сегодня все хотят серьезно поговорить.
— Прошу прощения, мне надо ответить — а ты пока послушай музыку. Звонит другой телефон. Подожди на линии, пожалуйста. Алло? Страховая компания «Хеллер».
Джозеф работал в «Хеллер» после окончания колледжа, и Алекса это обстоятельство угнетало гораздо сильнее, чем самого Джозефа. В мирке «Хеллер» принцип неопределенности Гейзенберга, как понимал Алекс, подвергся опасной коррекции: там царил жесткий порядок. Следствие всегда имело причину. И кому-то всегда приходилось за нее платить. Если человек спотыкался, хотя бы просто идя по улице, или выливал на себя чашку горячего кофе, его призывали позвонить по последнему в рекламном объявлении номеру, с тем чтобы страховая компания «Хеллер» подала иск в суд, следуя принципу «не выиграешь дело — ничего не получишь», а небольшой гонорар за хлопоты брала при любом исходе. По мнению сотрудников «Хеллер», никаких серьезных несчастий с человеком вообще случиться не могло. Разве что ножом порежется. И стоило Джозефу заговорить о своей работе, как Алекса подмывало самому себе нанести рану, да поглубже.
«О, какой же он ленивый… О, какой же он красивый…» — пела трубка.
Алекс скоро устал прижимать мобильник подбородком к уху. Он засмотрелся на самую молодую из трех хохотушек в куртках, представляя ее раздетой и принимающей соблазнительные позы на кровати. Вдоволь помечтать ему помешала трубка: «Ава Гарднер исполняет композицию „Эта безответная любовь“ из фильма „Плавучий театр“».
Я вышла замуж за Микки Рони!
И поняла через пять минут:
Меня он слушать совсем не склонен,
И ценит одних мужчин Голливуд!

На взгляд Алекса, работа Джозефа в «Хеллер» имела одно неоспоримое преимущество: самому Джозефу не суждено было узнать, каково это — связаться с его страховой компанией.

 

Когда песня закончилась, а потом началась сначала, Алекс вспомнил высказывание своего любимого — единственного — поэта. Кто позволил этим жабам называть работой сидение на корточках с утра до вечера? Джозефу следовало стать истинным Собирателем. Он был рожден для этого. Дотошный, все схватывает на лету. А еще он увлекающийся, преданный своему делу. Обладает качествами коллекционера и торговца. В мальчишеском возрасте Джозеф просто заражал всех своим энтузиазмом, Алекс подхватил этот вирус и носил в себе до сих пор. В пятнадцать лет начал торговать автографами, а в двадцать это стало его бизнесом. Но Джозеф, словно находясь под заклятием отца, так и не улучил момента, чтобы сделать на хобби карьеру. Проявил малодушие, решил Алекс, и им же объяснял напряженность в их отношениях. Алекс думал, что Джозеф им недоволен, и сам обижался на Джозефа за это недовольство. Ни один из них об этих обидах, настоящих или вымышленных, не заговаривал. И оба чувствовали неловкость. Все по формуле медленного умирания дружбы, а сказанное выше — ее математика.
— Алекс?
— Я еще здесь.
— Что там за музыка? Нравится? Вивальди?
— Нет. Попса. Дешевка. Не держи меня больше на линии, приятель. И в первый раз еле вынес.
— Алекс, ты выходил на связь с Адамом?
— Сегодня утром. Перед нашим с тобой разговором. О той аварии. Въехал с Эстер в автобусную остановку.
— Я слышал. И что он сказал?
— Что хочет потолковать со мной, серьезно.
— Он и мне это сказал.
Алекса эта фраза чем-то кольнула, и мысль о том, как Адам и Джозеф будут все сами обсуждать, вызвала у него раздражение. Рубинфайн и Адам, Джозеф и Рубинфайн — эти пары его не беспокоили. Он знал им цену, знал, чего от них можно ждать. Но не очень понимал отношения Джозефа и Адама, кроме того что они были тесными, и это слегка его пугало. Он знал, что оба интересуются мистическим иудаизмом — Адам практически, Джозеф теоретически, — особенно каббалой. Алекс беспокоился, что его с Адамом общие интересы — марихуана и девочки — связывают их не так крепко.
— Ну, Алекс, дело в том, что он просил меня ему перезвонить.
Алекс молча потыкал языком себе в щеку.
— Он… — продолжил Джозеф. — Мы оба слегка встревожены некоторыми твоими высказываниями вечером во вторник. В частности, тем, что касается…
Джозеф сделал небольшую паузу, чтобы набрать воздуха, Алекс же словно услышал в трубке поцелуй и решил прийти на помощь приятелю:
— Китти, ты хотел сказать?
Говоря это, он достал из сумки пластиковую папку, а из нее — открытку. И сразу кровь бросилась ему в лицо, как бывает с католиком, прикоснувшимся к реликвии. Он постарался дышать реже. Вот она! Вот она! Чернила слегка отставали от жесткой бумаги, словно струпья. Китти, как всем известно, выводила свое «и» с маленьким завитком-сердечком. Алекс прикоснулся к нему, и по всему его телу прокатилась волна нежности. Он верил, что она была первой. Первой, кто так расписывался. И еще он полагал, что в той, кто создает такие клише, есть искра божья. Собаки когда-то стали клише. Деревья тоже.
— Да-да, — начал Джозеф, тщательно выбирая слова. — Ты был немножко не в себе, и ничего страшного, тут стыдиться нечего. Но потом, когда человек пробуждается, порой трудно сразу избавиться от галлюцинаций… думаю, тебе надо освобождаться от них постепенно. Все о’кей, и никто не стал думать о тебе хуже — мы только хотим убедиться, что с тобой все о’кей. Мы только немного беспокоимся о тебе.
— Беспокоитесь, не собираюсь ли я ее продать? — осторожно спросил Алекс.
Ответа не последовало.
— Алекс? — окликнул Джозеф только через минуту. — Я не совсем тебя понимаю.
— Послушай, Джо, — Алекс начал заводиться, — я не был грубым — нет, на самом деле, я был грубым, правда, — не представляю, что с тобой делать. Сам знаешь, нашим бизнесом ты больше не занимаешься. И теперь, с твоей-то золотой головой, — ты что, не можешь не совать свой нос куда не следует?
— Погоди-ка. Ты хочешь ее продать? Алекс… А-алекс… Все это яйца выеденного не стоит.
— Что «не стоит»?
— Что значит «что»?
— Я имею в виду, что не стоит ни пенса?
Джозеф деланно хохотнул, как его отец, но без особого веселья в голосе.
— Что тут смешного? — холодно спросил Алекс.
— О’кей, ладно, давай во всем разберемся, — важно сказал Джозеф. — Ты собираешься продать ее кому-то из наших Собирателей. В кругу, где все друг друга знают. И если я никому ничего не скажу, разве это будет честно? То есть, строго говоря, это не мое дело, но мне прекрасно известно, что торговец автографами, который пойдет на этот риск, — один из моих друзей. И зная то, что я знаю, что она не настоящая, я не могу просто сидеть на своей заднице и, по сути, стать соучастником преступного…
— Джозеф Клейн, — сухо проговорил Алекс, — никто не собирается предъявлять тебе необоснованных обвинений. Никто не собирается тебя арестовывать. Ты не совершил ничего предосудительного.
— Тебе все шутки шутить. Послушай, Алекс…
— Нет, это ты послушай. Послушай! Ты просто позеленел от зависти. Это — мой автограф, самый настоящий, и его мне прислали…
Поезд пришел в движение. Когда состав катил по туннелю, Алекс засмотрелся на толстый жгут разноцветных кабелей, тянущихся вдоль стены. Связь была такая хорошая, что он слышал в трубке нервное сопение Джозефа. Почему тот до сих пор не отключился? И насколько велики эти спутники-ретрансляторы? Огромные, как планеты? Канцерогенные? Алексу показалось, что у него побаливает голова.
— Ничего подобного, — грустно промолвил Джозеф. — Никогда тебе не завидовал. Больно слышать такое от тебя.
И это были не пустые слова. Боль нельзя слышать, но ее можно чувствовать. И Алекс не знал другого такого ранимого человека, как Джозеф. Клейн смертельно обижался безо всякой причины. Маленький, тщедушный и до поры безответный, в детстве ему пришлось несладко, да и позже он нередко получал по первое число — и тычков, и ударов, даже до крови. Но что его всегда ранило по-настоящему — так это слово. Он до сих пор вздрагивал, услышав ругательство. Как-то Алекс увидел его на другой стороне улицы и громко выкрикнул его имя. Джозеф споткнулся и чуть не упал.
— Джозеф… послушай, — виновато проговорил Алекс, — прости меня. Я был слишком резок… но не хотел тебя обидеть. Честно говоря, пока чувствую себя неважно. Отходняк еще тот, другого такого не припомню. И я не могу понять, почему ты так встревожился.
— А я не могу понять, — тихим тревожным голосом ответил Джозеф, — что ты хочешь сказать этим своим мне прислали?
— То и хочу. Ее прислали. И она у меня. Настоящая. У меня в руках. Ее мне прислали.
— Хорошо-хорошо. Но как? По почте? С неба свалилась?
— Прислали, — продолжал твердить Алекс. — Просто прислали. Слушай, я не говорю, что могу все это объяснить…
— Проклятье! Алекс. А-а-лекс…
Джозеф говорил не останавливаясь. Алекс поднес открытку с автографом Китти к самому носу, чтобы лучше ее видеть. Это грациозное двойное «т», словно брошенное на бумагу одним движением пера… изящный завиток на конце…
— Дело в том, — сказал Джозеф, когда Алекс снова прислушался, — что я был там. Ты вышел на кухню и вернулся с автографом. Вот как все было. Мне очень жаль, но таковы факты.
Воспаленными, злыми глазами Алекс посмотрел на самую старшую из яркокурточных хохотушек, прикрывающую сумкой растущее пузико. Мужчина напротив Алекса сидел сцепив руки на животе. Мальчишки уже успели заморить червячка. Когда поезд разогнался, они скорчили рожи и позатыкали пальцами уши. Теперь больше никто не ездил в поездах без того, чтобы хоть секунду не думать о каком-нибудь происшествии. «Но если роковой окажется следующая секунда, — решил Алекс, — все в вагоне подготовились к ней лучше меня».
— Алекс… не подумай ничего такого, но ты знаешь, какой сегодня день? То есть после вторника? Твоя мать рассказала Адаму, а он рассказал мне. Тебе не кажется, что дело зашло слишком далеко? Дружище, по-моему, с тобой что-то не в порядке… Алло! Страховая компания «Хеллер».
— Что-о?
— Подожди на линии, пожалуйста.
«Энн Миллер исполнит композицию „Старомодный мужчина“ из фильма „Увольнение в город“».
Я больна рахитом, как ребенок!

«С эдакой пустотой в голове я мог бы выучить иврит, — подумал Алекс. — И стать кем-то позначительнее».
Музыка смолкла.
— Почему это, — вдруг разозлился Алекс, — Адаму можно два раза в неделю погружаться в свою мистику и никто ему слова не скажет, но стоит мне сделать шаг в сторону, как меня тут же записывают в лунатики?
Ответа не последовало. Или связь прервалась?
— Разве тебя не беспокоит, Алекс? — долетело до него, когда он уже положил большой палец на клавишу отключения. — Что у тебя галлюцинации? Возможно, депрессия? Алекс?
Повзрослев, Алекс сохранил в себе один чисто детский дар — способность точно чувствовать, сколько времени осталось до того, как его начнет выворачивать. И теперь он моментально свернул разговор, схватил сумку и бутыль, выскочил из вагона, перебежал на платформу другой ветки и наклонился над путями, на рельсы упала полукруглая лепешка блевотины, а прибывший поезд увез его в самую гущу лондонской жизни. Куда ехать и где выйти — все это словно светящимися буквами было написано у него перед глазами.
2
Выйдя из поезда, Алекс попытался пристроиться к одной замученной жизнью особе, чтобы ее обилеченное и его безбилетное тела вместе протиснулись через турникет. Эта тактика еще никогда не давала сбоя, но на этот раз откуда-то сверху на его плечо упала тяжелая рука, потянула в сторону, и он оказался перед седоволосой женщиной в стеклянной кабинке. Ее левая нога была залеплена пластырем. Она опиралась коленом на пачку книг, которая, в свою очередь, попирала табуретку. Ее очки висели на цепочке. Пластиковая табличка с именем, словно бы написанным от руки, говорила, что зовут ее Глэдис.
Алекс улыбнулся:
— Можно мне?.. Из Маунтджоя, пожалуйста.
Глэдис театрально оттопырила пальцем ухо, что на международном языке жестов означало: «Повтори-ка?»
— Чего-чего? Вам надо Маунтджой?
— Нет-нет. Я только что оттуда…
— Чего-чего? Что-то я плохо слышу.
— Я говорю, только что приехал из Маунтджоя…
— Так вам нужен билет обратно?
— Да нет. Дело в том, что поезд в Маунтджое вот-вот должен был отойти, и я запрыгнул…
— Так-так. Можете звать меня Кассандрой, молодой человек, я всех вижу насквозь. Так-так.
— Нет, послушайте. Правда. Нет. Давайте я начну сначала. Нравится вам или не нравится, но у меня правда не было времени, чтобы купить… поэтому я…
Алекс совсем стушевался. Контролерша потянулась за каким-то своим доморощенным приспособлением — двумя карандашами, стянутыми вместе эластичной лентой, — и положила их перед собой. Потом что-то нацарапала на листке бумаги.
— Я так все понимаю — и поправьте меня, если что неправильно, — вы там заскочили в поезд и не сочли нужным приобрести билет, точно это ничего не значащая бумажонка…
— Не совсем так…
— …и следовательно, проигнорировали законы, установленные нашим правительством…
— Разве?.. Конечно, в широком смысле слова, необходимо…
— Не говоря уже о правилах пользования лондонским метро, которые только слепой не увидит на стенке вагона, а также об общепринятых нормах поведения, которым должны следовать пассажиры…
— Да-да. Все правильно. Послушайте, но я на самом деле бежал…
— И напоследок, но ни в коем случае не в последнюю очередь, вся эта бессовестная чушь, которую вы несете, в соотнесении с требованиями морали, которые вы, если не чувствуете всеми своими печенками, можете найти в Библии, в Исходе. НЕ УКРАДИ!
Иногда Алекс представлял, что будет, если взять всех «вечных студентов» в мире и положить их вдоль экватора цепочкой, ноги одного к голове следующего, — то-то было бы зрелище! То же — со слушателями всевозможных вечерних курсов.
— Десять фунтов, пожалуйста, молодой человек. Вместе со стоимостью проезда.
У Алекса не было десяти фунтов, и он протянул пластиковую карточку. После этого контролерша едва не проглотила собственные зубы, подняла ногу с «Последних дней Сократа» и проковыляла в другой конец своей конуры за неким механическим приспособлением. Щелкнула им, протянула Алексу квиток, он расписался, вернул ей, она поднесла квиток к карточке, Алекс улыбнулся. Она посмотрела на него с подозрением.
— Это — ваша?
— А? Разве что-то не так?
Она снова посмотрела на карточку, на подпись, еще раз на карточку и отдала ее Алексу:
— Не знаю, не знаю. Может, что-то с вами не так. Выглядите больным или типа того. Вот-вот упадете.
— Прошу прощения, Глэдис, вы что, врач? Или прорицательница? То есть — и прорицательница? Или я могу идти?
Она нахмурилась. Повернулась к следующему человеку в очереди. Алекс вытащил заветную бутылочку и стал пробираться к выходу.

 

На улице он сразу повернул налево, собираясь пробежать один квартал, снова повернуть налево и пойти прямо к месту проведения аукциона. Но он не учел уличной торговли. Не учел женщин. Солнце висело так низко, что их контуры вырисовывались очень хорошо. При виде них Алекс подумал о фигурках в старом китайском театре теней в Таньшане. Женщины безостановочно и быстро двигались. Такие красивые! Входили в магазинчики, звякая дверными колокольчиками, потом выходили, и так снова и снова. Изящные, легконогие, гибкие, словно кошки, забавы ради вышедшие на какую-то свою охоту. Между тем, как отоваривался Алекс, и тем, как делали покупки они, лежала глубокая пропасть: он ходил по магазинам только по необходимости, когда кончалась туалетная бумага или зубная паста, и то как из-под палки. А эти милейшие создания свое дело знали — любо-дорого посмотреть. И ничто на улице, никакая вещица или безделушка, не могло утолить их жажду выбирать и покупать, ничему не дано было остановить это бесконечное движение. Восторг да и только!
«Но я уже опаздываю», — испугался Алекс, посмотрев на часы. На нем был мохеровый джемпер, весь влажный от пота. Что же делать? Для начала он остановился посреди улицы, снял свое широкое пальто и взял его под мышку. Вынул из кармана крошечный блокнотик и вдавил в ладонь, готовясь делать заметки. А потом медленно пошел вперед, как всегда раздвигая встречных прохожих — это было его хобби — и разделяя для своего исследования, своей книги увиденное. Гойский тип. Еврейский. Гойский. Еврейский. Гойский. Гойский. Еврейский. Гойский!

 

Нет, не людей, не встречных — в этом не было бы ничего смешного, одни неприятные коллизии. Нет, он вешал свои ярлычки на другое. На движения рук. Модели обуви. Зевок. Одежду. Выговор с присвистом. Все это просто доставляло ему удовольствие. Друзья не могли понять почему. А сам он решил не задумываться над причинами. Ему хотелось глаза вынуть из глазниц и пришпилить к стене — от разных психо-, физио- и неврологических гипотез, включая дети от смешанных браков вдвое наблюдательнее, дети, выросшие без отцов, стремятся восстановить симметрию и становятся хорошими супругами и, особенно, мышлению китайцев присуща двойственность — инь и ян одновременно. Он просто создавал его, потому что создавал. Свой незаконченный манускрипт, который кто-то в один прекрасный день возьмет да и опубликует, под названием «Еврейство и гойство» — а в этом заключалась суть всей работы. Составлял его Алекс по всем правилам академической науки и издательского дела: с предисловием, эссе, сносками и комментариями — если хотите, как продолжение созданного в 1921 году труда Макса Брода «Язычество, христианство, иудаизм». Он также считал себя должником известного комика Ленни Брюса. Манускрипт включал несколько разделов, как-то:
Еда
Одежда
XIX век
Машины
Части тела
Песни Джона Леннона
Книги
Страны
Путешествия
Лекарства

 

В свою очередь, каждый раздел распадался на две части: еврейскую и гойскую, к одной из которых относился тот или иной предмет либо событие. В приступе религиозного фанатизма он с самого начала решил помечать каждую часть книги четырьмя буквами, именем Бога:
ЯХВЕ.
И когда раздел получался особенно сложным, использовал более убедительное написание на иврите:

 

 

как будто заклинание священным именем могло защитить его ересь.
Когда книга начиналась, он был совсем юным и наивным. Потом она стала меняться. В ней все еще говорилось о еврействе и гойстве, но ТОЛЬКО о них. Эссе сократились до одной страницы каждое. Пропали подписи к многочисленным иллюстрациям. Все прикрепленные скрепками вставки полетели в корзину. Почти все сноски исчезли. Комментариев больше не делалось. В конце концов осталась только самая трогательная сердцевина труда: три сотни страниц и списки отнесенных к первой или второй группе предметов.
Еврейские книги (часто написанные не евреями), гойские книги (часто написанные не гоями).
Еврейские офисные принадлежности (степлер, держатель ручки). Гойские офисные принадлежности (зажим для бумаги, коврик для мыши).
Еврейские деревья (клен, тополь, бук). Гойские деревья (дуб, ель, конский каштан).
Еврейские ароматы XVII века (розового масла, кунжута, лимонной корки). Гойские ароматы XVII века (сандала, грецкого ореха, влажной лесной почвы).
И непроизносимое имя Бога на каждой странице. И так далее, и так далее. Получалось очень красиво. И он никому не давал читать свою книгу. А когда разговор о ней все же заходил, он начинал немного актерствовать. Рубинфайн сказал, что Алекс попусту тратит время. Адам забеспокоился о его психическом здоровье. Именно Джозеф заявил, что заниматься всем этим — только потворствовать опасной идее, что такое разделение существует. Эстер находила все это весьма неприятным.
Что ж, книга «Еврейство и гойство» пишется не для всех. Но разве и так у всех нет доступа ко всему на свете? Что, все еще мало? Ведь каждый человек может смотреть любые телепрограммы, почти все дурацкие фильмы и слушать приблизительно восемьдесят процентов существующей музыки. Дальше идут репродукции с произведений живописи и прочие статичные изобразительные искусства. На самом деле все это создается для некоторых людей, для избранных, и, хотя постоянно слышатся стоны, что этого якобы мало, по правде говоря, избранные обеспечены под завязку. Галереи, музеи, подвалы в Берлине, мастерские художников, иллюстрированные журналы, голые стены домов в городах — большинство получает то, чего заслуживает и хочет, и получает почти все время. Но где же то, что не нужно никому? Алекс частенько видел или слышал такое, что делалось ни для кого, но скоро оказывалось сделанным для кое-кого, а после рекламной раскрутки в одночасье превращалось в товар для всех подряд.
И кто же остался? Кто делает что-то ни для кого? Только Алекс. Он один. Книга «Еврейство и гойство» пишется ни для кого. Можно бы назвать ее началом нового направления в литературе, если бы не то печальное обстоятельство, что никому не суждено об этом направлении узнать, коли только он не подойдет и не ткнется в него носом. Никто не ждал выхода в свет «Еврейства и гойства». Никто не хотел эту книгу прочитать. И она пока не была закончена. Алекс сам почувствует, когда поставить последнюю точку.

 

Но пока дело с книгой застопорилось. Возник небольшой перекос. Гойство, во всех видах, взяло Алекса в осаду. Под эту статью подпадало слишком многое: алюминиевая фольга, покрывала для дивана, канцелярские кнопки, книжные закладки, фруктовые деревья. В книге, как и в жизни, еврейство постепенно сходило на нет. Тремя месяцами раньше Алекс позволил себе дерзкую выходку: посвятил главу доказательству того, что сам иудаизм был наиболее гойской из всех монотеистических религий. Но его постигла неудача. И он совсем пал духом. Позвонил матери, и Сара отлепилась от своего бойфренда Дерека, приехала из Корнуолла в Лондон и на пару недель поселилась в квартире Алекса, чтобы за ним присмотреть. Хотя материнская роль оказалась для нее слегка непривычной. Сыном обычно занимался Ли Джин. Она старалась дружить с Алексом, а он гадал, как получше изобразить любящего и занемогшего сына, сам варил суп, то и дело мерил температуру. Их неуклюжие, а порой и комичные старания ужиться вместе напоминали попытки детей изображать взрослых в игрушечном домике. И все время им не хватало Ли Джина. Боль утраты не стихала. Она пронзала их при каждой новой встрече, словно они собрались на пикник и Алекс взял посуду, а Сара — скатерть, расстелить на траве, вот только продуктов ни один не прихватил.
И по-прежнему Алекса (которому нравилось, что большинство молодых людей все еще находят его мать необычайно привлекательной, несмотря на то что она слегка пополнела и поседела) трогало ее присутствие рядом, ее легкие хипповские юбки и галстучки, ее руки, так похожие на его, и то, как она ни с того ни с сего прижимала его к своей груди, словно они игроки на футбольном поле.
Ей всегда было что ему сказать.
Она говорила: «Будь моя воля, я бы, возможно, стала буддисткой».
Она говорила: «Понимаешь, когда я вышла замуж за твоего отца…»
Она говорила: «Я думаю, может, лучше делать побольше, а думать поменьше, а?»
Она спрашивала: «Где у тебя чашки?»
Перед отъездом она дала ему коробку для бумаг и кучу семейных реликвий.
— Тебя ведь это интересует? — спросила она, положив все на ночной столик.
Семья Сары Хофман. Фотографии, разные безделушки и записи. Вот прадедушка Хофман, совсем молодой, по-европейски подбоченившийся, дерзко посматривает, обнимая за плечи двух других молодых людей, и все трое, в узких галстуках, стоят, раздвинув ноги, перед каким-то зданием, только что начатым предприятием, которому не суждено достичь успеха. На другой фотографии четверо очаровательных сестричек снежной зимой. Головы у них манерно наклонены. Только их поджарый пес афган смотрит прямо в объектив, словно знает секрет их будущих ужасных смертей, их место и очередность ухода из жизни. А вот тронутая сепией почтовая карточка с толстым дядей Саулом, когда он еще был подростком. Студийная съемка: рядом стоит карликовая пальма, сам он в тропическом шлеме, а его колбасоподобные ноги охватывают бока набитого ватой пони. Этот Саул полагал, что Хофманы — родственники Кафкам из Праги, через какой-то брак. Но что такое брак? Алекс стал рыться дальше. Трамвайный билет исчезнувшей линии исчезнувшего города. Десять злотых. Пара старых носков из ярко-красной шерсти с сиреневыми ромбами. Диплом русского учителя-эмигранта, дальнего родственника. Помятая шляпа-котелок. «Пусть кто-нибудь другой составляет скорбный лист», — подумал Алекс. Люди, которые хранят такие коробки, раньше жили по темным подвалам или строили особняки на землях индейцев. Персонажи фильмов. «И все изображенные на этих фотографиях уже мертвы», — устало заключил Алекс. Ему стало скучно.
3
Алекс сидел у Адама, смотрел на письмена, размышлял и медитировал, надеялся, что это ему как-то поможет. Такие вечера в последнее время случались все чаще и походили один на другой как две капли воды.
Алекс и Адам, словно окаменев, сидели на полу, держа перед собой блокноты. Ручки наготове. Смотрят на стены. Десять лет назад Адам нарисовал на дальней стене каббалистическую диаграмму — десять связанных друг с другом каналами кругов. Согласно Адаму, то были десять священных сфер, или сфирот, каждая с мистическим названием. Или десять ветвей Древа Жизни, каждая из которых показывает грань божественной силы. Или десять имен Творца, его десять способов сказать свое Слово. Это были также десять частей тела Адама, первого человека. Десять Предписаний. Десять световых шаров, из которых сотворен мир. Схема известна также как десять лиц царя. И как Путь Небесных Сфер.
Десять сфирот

 

 

На противоположной стене Адам нарисовал нечто попроще и, как ему казалось, посимпатичнее. Все двадцать две буквы алфавита иврита. Пути этих букв.
Чем дальше, тем лучше все у Алекса получалось. Он хорошо владел кистью. Смотрел в тишине часами на свое творение и не мог оторваться. Шел к Богу. Шел долгой дорогой, выбиваясь из сил. Но в тот самый момент, когда ощущал в себе готовность отдохнуть и включить телевизор, у Адама все начинало плыть перед глазами, и хребет друга казался ему пальмовым листом, а сам он куда-то улетал от самого себя, путешествовал в нарисованных на стене сферах. Но Алекс никуда не улетал и себя не терял. Он не понимал, как можно соединиться с ничем, с пустотой. Он был человеком другого склада и ничего магического не чувствовал. Просто накурился марихуаны и смотрел на свои буквы, не ощущая ничего, кроме смутного антропоморфизма: не похожа ли эта буква на человека, машущего кулаком, на корону, на половину подсвечника, человеческий зародыш в утробе матери, длинноволосую фею?

 

С Адамом все происходило по-другому. Сферы и буквы наполнялись значением, за ними стояли слова, души, божества. Благодаря этому он выучился читать на иврите — трюк, непосильный для Алекса. Больше того, Адам со временем не утратил способности удивляться. Его все приводило в телячий восторг. Он по месяцу читал каждую страницу Торы, всматриваясь в каждую букву, словно это была целая книга. Во время одной многочасовой медитации по двадцать раз переписывал полдюжины букв, так и сяк переставлял их, менял местами, складывал-вычитал их цифровые значения, колдовал над цветами, которые они символизировали, над стоящими за ними пророками или музыкой. Иногда его душа воспаряла и материализовывалась в Израиле, во времена славы храма Соломона в Иерусалиме. А буквы иврита вздымались над землей, как небоскребы. Адам летал над ними, исследуя каждую грань. Купался в лучах света, как в ванне. Потом медленно опускался и вставал на ноги. Счастливчик Адам.

 

 

Двадцать две буквы — основа всех вещей

 

Сначала Он освятил их. Тщательно написал. Установил их порядок. Назначил цену каждой. Переставил местами. И с ними Он создал все сущее и все, что будет существовать в будущем.
Сефер-иецира (Книга Творения)

 

 

Мир несовершенен

 

— Садись сюда, — сказал Адам вечером того вторника, бросая Алексу вельветовую диванную подушку.
Все в комнате было как всегда: тесно, свечи горят в полумраке. На полу сидит по-турецки Джозеф. Эстер полулежит на диване, такая длинная, что еле поместилась. Работает без звука видик, показывая любимый фильм Эстер — романтическую комедию восьмидесятых годов. Ничего другого Алекс и не ждал.
— Мы тут кое-что новенькое придумали, — объявил Адам, открывая деревянную шкатулочку. Он протянул Алексу таблеточку. Беленькую, кругленькую.

 

Немного позже на телеэкране (где всегда все было неизменно, где люди всегда оставались одними и теми же, не теряли красоты и не умирали) некий высокородный студиозус вдруг осознал, что без памяти влюблен в простушку-симпатяшку. В финальной сцене, искупая вину за разные свои фокусы, он нежно поцеловал ее прямо в гараже. Алекс ни с того ни с сего стащил Эстер с дивана и поцеловал.
«Отвали!» — огрызнулась она.
«Не толкай меня», — сказала она.
«Куда мы идем?» — спросила она.
Но они уже сидели в машине. Только они ли? Теперь Алекс остановился прямо посреди их респектабельной улицы и закрыл глаза, стараясь восстановить в памяти — как любят говорить в фильмах о судебных процессах — последовательность событий. Шла ли с ним Эстер? И не было ли у него уже тогда автографа Китти? Не прикрепил он уже тогда его к ветровому стеклу, вместо парковочного билета?
Он вспомнил, что они остановились где-то закусить. Алексу казалось, что все вокруг говорят по-китайски, на кантонском диалекте. Во всяком случае, пока он на них не посмотрит. Тогда они переключались на английский. Потом снова на китайский — на английский — на китайский.
Он повернулся к сидевшей рядом Эстер:
— Тут все говорят по-китайски. Иногда.
Она хихикнула. Потом закричала, глядя на свой живот:
— Какая же я негодяйка!
Ей показалось, что у нее в утробе лежат два недоношенных плода: один аборт она сделала в семнадцать лет, забеременев от Алекса, а еще один — во время учебы в колледже, и тут уж постарался другой мужчина. Эти крошки лежали один в другом, шевелили пальчиками и пытались выбраться наружу. Именно после этого будка автобусной остановки, словно загулявший лунатик, вдруг выросла прямо перед машиной, за рулем которой сидел Алекс, и врезалась в нее.

 

При этом воспоминании Алекса прошибла слеза. Он по-гойски замигал, без всякого толку, а потом сделал вид, будто ему что-то попало в глаз. Вытер лицо рукавом. Постарался вспомнить ту особую технику дыхания, которой учил его Адам во время их медитаций. Но не успел продышаться, как чуть не натолкнулся на какого-то французика-тинейджера. Алекс спешно повернул вбок, где точно никого не было. Мальчишка пошел куда-то влево по своим делам. Солнце ярко освещало теснину между домами. От этого старый серый город вспыхивал белыми бликами, и впервые после месяца смога вдали показались два дворца, словно подмигивая друг другу, как два дружка на вечеринке, сдавленные толпой гостей. Алекс замурлыкал что-то себе под нос. Шоппингерши иногда дарили его улыбками, но немного странно — как убогого, пожилого или увечного. Алекс упрямо топал вперед, сначала к столбику ограждения у дверей магазина, а потом за угол. Теперь он напевал известную песенку и шел в ее ритме. Песня то и дело менялась. Он часто так делал. Сначала на ходу сочинил «Давай пойдем в суд» — песню о своей домохозяйке. Потом песня стала называться «Пусть все идет, как идет», «Я так устал» (для синагоги), «Тщета твоих усилий» и «Некомпетентность» — о разных чинушах и начальстве на работах, на мелодию «Непонимание» в исполнении Принца. А когда он пел сильно переделанный «Норвежский лес», перед его мысленным взором возникла сидящая на тротуаре рядом с останками машины Эстер. Вся такая терпеливая. В песне, как и в жизни, она обвиняла его, что он любит Адама сильнее, чем ее. Но это было неправдой. Она кричала, но совершенно напрасно. Он ее обожал. Просто не всегда получалось рядом с ней быть таким как надо, что было поважнее всех этих заморочек с машиной. Алекс малость валял дурака и этим крепко ее достал. Никак не хотел запомнить, каких наук она доктор — а она была спецом по какому-то там развитию иконографии африканских евреев в какой-то Эфипопии. Устроил у себя в ванной невесть что. Никогда не читал рекомендованных ею книг. Она жила в его сердце, но не в его повседневной памяти.
Они дружили с детства, а когда ему было семнадцать, а ей — четырнадцать, она игриво коснулась рукой его лодыжки, потом толкнула к стене и поцеловала, и вообще обращалась по-свойски, как и весь Маунтджой. А он привык думать о ней как о чем-то обыденном — точно об обоях на стене, которые замечаешь, только когда на них упадет луч солнца. Даже ее походка — уверенная и легкая, делающая Эстер особенно привлекательной, — казалась ему чем-то повседневным. Сначала он побаивался ее, потом благоговел перед ней, восхищался ею, а в конце концов все заслонил секс. Он как-то подзабыл, что она смертный человек, а затем она сама однажды сказала, чтобы он особенно не стеснялся. Можно мять ее кожу как угодно, теребить и оттягивать пальцами, чуть не протыкать. Он уверился, что она всецело ему принадлежит. Только когда их обоих жизнь немного прижала, он запаниковал — как бы ее не потерять. Она в это время переспала с другими — с одним мужчиной и одной женщиной. Алекс чуть с ума не сошел. Еще та была история. А в последнее время его соученики или Собиратели, впервые увидев ее, всегда отдавали должное ее красоте. Тут-то он заново ее оценил. Перепонял? Или как это назвать?
Ни в какую терапию он не верил, лечил себя сам. Представлял свою любовь на экране: идет предварительный просмотр, зрители на нее смотрят и недовольно жужжат. Чем дальше от него была Эстер, тем сильнее он ее любил, причем стремился к физической близости, но только какой-то особой, недостижимой. Можно было подумать, он любит в ней некую африканскую принцессу или сходство с какой-то актрисой — она привлекала его тем, чего на самом деле в ней не было. Ему все время хотелось встречаться с ней как в первый раз, снова и снова. Ему хотелось вечного начала фильма, как в те дни, когда они учились в школе, а не как недавно в гараже. Он благоговел перед ее красотой и не желал никогда этого благоговения терять. «Да, доктор, да… Я хочу быть ее фаном».
Эстер обрила голову наголо, как мальчишка. Лежа возле нее, Алекс чувствовал, что хочет видеть рядом с собой этот кокосовый орех всегда. И пусть немножко поколачивает его, как она любит, еще как-нибудь выпендривается. Ведь она крупнее его и красивее. Неужели она когда-то постареет? Это будет ужасно! Но если все время этого бояться, наверняка останешься один-одинешенек, до самой смерти. Он все время говорил себе, что, поселившись в его сердце, она ввергла его в пучину несчастий. Но самым большим его несчастьем стали эти постоянные разговоры с самим собой.
4
Последние сотни метров Алекс преодолел как во сне. Его кидало из стороны в сторону, точно раненого оленя. Но вдруг он остановился как вкопанный. Рядом с домом, где проходил аукцион, стоял поп-музыкант Леонард Коэн и устало смотрел на дверь бутика, словно ждал какую-то женщину. Алекс уже с мальчишеством покончил и не кинулся просить у звезды автограф. Но все же Леонард заставил его остановиться. Он топтался неподалеку, увидел, как Леонард выплюнул на тротуар жвачку, похлопал по плечу свою спутницу, как они зашли в известное кафе. «Сюзанна». Чудесная была песня. И еще что-то о милосердии. «Сестры милосердия» вроде. Классика, которая никогда не устареет. Но Алекс опаздывал на аукцион почти на час.
Однако через минуту он обнаружил, что почему-то торчит в кафе, за спиной Леонарда, наслаждается близостью к кумиру молодежи, к его всеобъемлющему таланту. Что настоящий, живой Леонард стоит рядом и пьет кофе, тогда как виртуальный Коэн где-то в это время движется по экрану, поет и беседует с журналистами. И он начинал лысеть. Это казалось невероятным. В нем чувствовалась отстраненность от мира. Алексу казалось, что Леонард витает в каких-то облаках. Хотя знаменитости можно все. Алекс начал злиться. Ну, Леонард, ну и что? Ни дать ни взять пугало. Что в нем такого особенного? Что он тут вообще делает, в кафешке этой? Разве по-настоящему знаменитые люди ходят по кафе, забитым простыми людьми вроде Алекса?
Алекс топтался неподалеку от Леонарда и злорадствовал. Раздражали его блестящие туфли, его джинсы, модная куртка, то, как он барабанит пальцами по столу, как говорит: «Мне кофе мокко, можете сделать? Только шоколад сверху сыпать не надо. И два молока на один шарик мороженого? Вот и хорошо. Да, благодарю вас, отлично получилось. На самом деле… и нельзя ли еще одну… другую чашечку… они такие горячие… так не хочется вас беспокоить, хе-хе! О, просто великолепно! Фантастика!»
«Гой он и есть гой», — подумал Алекс Ли.
Назад: ГЛАВА 3 Нецах, или Вечность[19]
Дальше: ГЛАВА 5 Тиферет, или Красота[28]