Глава третья
1
Поздно вечером Виткевич вышел на улицу. Властная, хищная тишина лежала над городом. Высоко в горах дрожали огни костров: шла перекочевка племен.
Виткевич услышал голос. Тихий, он приближался вместе с песней. Иван прислушался, стараясь разобрать слова.
О мой город гор,
Ты высок, как полет орла,
Мой Кабул.
Родной мой край.
Родной мой Кабул,
Ты в сердце моем всегда.
Иван пошел навстречу голосу. Ночь была прозрачна как лед. Холодная луна ярко освещала правую сторону улицы, совсем забыв о том, что существует еще и левая сторона. Посредине улицы шел человек. Высокий, он казался еще выше из-за тени, которая металась по заборам, цепляясь за ветви деревьев. Иван шагнул навстречу человеку. Тот остановился, разглядывая Виткевича.
— Салям алейкум.
— Салям алейкум.
— Как здоровье?
— Как твое здоровье?
— Как настроение?
— Как твое настроение? — отвечал афганец, все более и более удивляясь тому, как хорошо этот иноверец знает его язык, язык пуштунов.
— Как поживают твои друзья?
— Спасибо, как поживают твои друзья?
— Очень хорошо.
— Очень хорошо?
— Очень, очень хорошо…
Афганец помедлил и протянул Виткевичу руку. Тот сжал ее и приложил к сердцу. Тогда и афганец потянул его руку к сердцу.
— Ты кто? — спросил он Ивана.
— Человек.
— А кто ты по крови?
— Поляк.
— Не слыхал я таких кровей.
Иван засмеялся.
— Русский я по крови.
— Нет.
— Клянусь отцом, русский.
— А почему ты знаешь мой язык? Твой отец, видно, был афганец?
— Нет. Он не был афганец. Я сам выучил твой язык.
Афганец пощелкал языком в знак восхищения. Поинтересовался:
— Ты, верно, давно живешь в моей стране?
— Два месяца.
— Тогда хорошо. Очень хорошо… А что ты делаешь на улице ночью?
— Слушаю город.
— Слушать надо отца и друзей, — наставительно сказал афганец. — У тебя есть отец?
— Нет. Он ушел к отцам.
— Хвала его памяти! А друзья у тебя есть?
— На родине есть.
— А разве я не твой друг? — спросил афганец.
— Если ты согласишься пойти ко мне в дом и стать моим гостем — будешь другом.
— Я не слыхал приглашения, русский.
— Будь моим гостем, афганец.
— Спасибо, большое спасибо! Пошли. Я буду твоим гостем…
Назавтра Ахмед Фазль рассказывал своим друзьям, что в Кабул приехал смешной человек.
— Он просил меня петь ему наши песни. А сам, вместо того чтобы слушать их, закрыв глаза, писал на листках бумаги. Потом он показал мне написанное им и сказал, что это слова моих стихов.
— Человек, любящий песню, рожден для счастья, Ахмед, — задумчиво сказал оружейный мастер Гуль Моманд. — Поверь мне, у этого русского большое сердце.
2
"Мой дорогой друг Песляк!
Памятуя просьбу твою в случае чего-либо очень уж интересного и необычного немедля отписать тебе, сажусь за стол, беру бумагу и пишу.
Есть у меня здесь один друг по имени Ахмед; по фамилии Фазль. Он высок, как и многие здешние мужчины-афганцы, красив и умен. Умен Ахмед и как взрослый муж и как маленькое дитя одновременно. Сдружился я с ним на песнях. (Не смейся. Я по-прежнему уверен, что песня — лучший пашпорт для души человеческой. Плохие люди петь не могут.) Он часто ко мне приходит по вечерам и рассказывает много интересного. Заметь, тут каждый историю страны своей знает чуть не наизусть. И это несмотря на то, что людей образованных здесь почти нет.
Рассказал мне Ахмед Фазль такую историю: есть неподалеку от Кабула местечко, называющееся Чель Сутун (Сорок столбов). Зовут это место так оттого, что много веков назад туда ворвались чужеземцы. Сорок красивейших девушек, не желая сделаться добычею похотливых воинов, вознесли аллаху молитвы. Аллах услышал их: в один миг все сорок девушек превратились в сорок камней. Эту историю Ахмед Фазль рассказал мне как самую настоящую быль. Когда я попробовал усомниться в достоверности этого случая, он обиделся. Но обида его была недолгой. Я рассказал Ахмеду нашу сказку про «Руслана и Людмилу»; Ахмед прищелкивал языком от восторга и закатывал глаза — у него это считается наивысшей формой одобрения. У меня тогда мелькнула мысль, как было бы хорошо сказки пушкинские на восточные языки перевести и распространить! Ну, да разве это возможно!…
Когда я кончил говорить сказку, Ахмед защелкал языком: «Ну вот видишь, это ведь все правда. Почему же ты моей правде о девушках не поверил?» Я тогда менее уверенно возразил, что и это тоже неправда. Ахмед рассмеялся и спросил: «Зачем же ты другу неправду рассказываешь? Я тебе всегда одну только правду говорю».
Давеча пришел Ахмед со своим двоюродным братом Гуль Момандом. Я предоставляю тебе оказию самому решить степень ума этого человека по той теории, которую он мне преподал. Слушай:
"Обилие волос на голове служит доказательством пустословия или печали. Люди, носящие длинные волосы, характер имеют исступленный, ибо исступление порождает и печаль и пустословие.
Небольшой лоб служит доказательством того, что человек груб и глуп. Большой лоб — свидетельствует о человеческих наклонностях к гневу или лености. Ежели на лбу много морщин — человек гневен, но умен. Ежели морщин совсем нет — такой человек зол. Длинные брови до ушей означают самовлюбленность и хвастливость. (Вспомни Маслова!)
Большие глаза — свидетельство лености. Голубые глаза — холод сердца, так как этот цвет происходит от холодных материалов вроде льда или неба. Маленькие черные глаза несут в себе злость. Красные — смелость. Широко раскрытые глаза и выпученные присущи людям сварливым, ибо у собак такие же глаза и такой же норов.
Желтые и скородвижушиеся глаза указывают на то, что человек пуглив. Пятнышки в глазах — нечистое сердце. Ежели вокруг зрачка черный ободок, значит человек плохо думает о других. Коли в глазах соединен желтый и черный цвет, то такой человек способен на убиение себе подобных. Красные пятнышки в глазах — величайшее лукавство. Глаза должны быть чистыми и блестящими, ибо это глаза смелых воинов. У петухов такие же глаза, а петух птица мужественная и честная.
Тонкий нос означает, что обладатель оного склонен к пустой драчливости и злости, так как у собак нос такой же в точности. При наличии носа широкого и мясистого в человеке искать должно наивность и ласковость, ибо такой же нрав у теленка, а как известно, телята широконосы. Длинный и толстый нос означает отсутствие великодушия, поелику точно такой нрав и у свиньи. Ежели нос от бровей дугою идет, то сие означает в человеке норов ворона. Злой, но умный.
Толстые губы показывают в человеке храбрость и глупость. Ежели толста верхняя губа и набегает при сем на нижнюю, то такой человек храбр и великодушен, ибо такие же губы и у льва. Тонкие губы означают злость и скрытую за злостью трусость.
Мясистое лицо показывает в человеке отсутствие мудрости — то же и у быка.
Объясняется это и лекарями: мозговые вены вследствие обилия тела в лице препятствуют обмену крови, и, таким образом, человек лишается смысла. Худое лицо свидетельствует о том, что человек склонен к размышлениям. Размышления, как известно, приводят к сумасшествию, а сумасшествие истощает тело вообще, а лицо в особенности. Но все же худой человек всегда лучше толстого".
Теперь, дорогой Друг, ты вооружен теориею, практически небезынтересною.
Знакомясь с новым человеком, изучай его лицо по этой записке. Шутки шутками, а должен тебе признаться, что я совершенно влюблен в эту страну и в людей ее. В их душах совмещается доблесть воинов, отзывчивость братьев и суровость горных жителей. У меня уже сейчас накопилось материалов достаточно для того, чтобы издать несколько небезынтересных книг. А в общем-то один бог знает, сколь интересны они будут. И, самое главное, будут ли вообще изданы. Один европеец, встретившийся мне здесь, доктор Гут его имя, зло иронизировал над российскими нравами, приводя в пример историю с книгой Радищева. Откуда только они знают все это?
Милый мой Песляк! Жажду обнять тебя и поговорить о многом. И — поверь мне, это уже выстрадано — нет ничего лучше дома на белом свете. Пусть даже дом с тараканами. Тараканов можно вывести, а нигде, ни в каком другом доме нельзя себя чувствовать счастливее, сильнее и увереннее, кроме как в своем отчем доме…
Сделай из этого выводы.
Остаюсь твоим Другом и Братом Иван Виткевич".
3
Невысокий, крепкий в плечах, похожий на отца скорее общим обликом, чем лицом или голосом, наследник Акбар-хан любил беседовать с эмиром. Образованность Акбара была случайной и складывалась из занятий с муллами, чтения корана и разговоров с иностранцами. Он был очень понятлив. Ум его проявлялся не в широких, разносторонних познаниях, но в умении цепко схватить все новое, что встречалось ему где бы то ни было.
Дост Мухаммед любовался сыном, когда тот, быстро расхаживая по кабинету, рубил воздух ладонью и отрывисто бросал сердитые фразы:
— Я знаю, что кизыл-баши, да и вообще большинство людей персидской партии при дворе неискренни. Почему ты терпишь неискренность их, отец? Ты, сильный и храбрый. Почему?
Дост Мухаммед засмеялся:
— Горячность не делает чести мужчине, сын мой. Если я начну смещать кизыл-башей, занимающих высокие посты, об этом узнает народ. Какая же будет вера мне и моим помощникам? Излишняя жестокость никогда не приносит пользы. Зачем мне сейчас смещать кизыл-башей, когда я знаю каждый их шаг? Они ничего не могут сделать помимо меня. Они не согласны со мной? Пусть. Я не могу велеть им соглашаться во всем.
— Но ведь они не любят тебя, — горячился Акбар-хан. — Они говорят, что ты излишне крут и суров!
— Вот и хорошо. Слышать это из их уст для меня блаженство. Помнишь, как писал Казем-хан? «Я сгораю в огне, но вы вьетесь вокруг меня мотыльками, не в силах оторваться от мен».
Дост Мухаммед подошел к сыну и обнял его за плечи. Никогда афганцы не выражают своих чувств открыто, кроме одного чувства — гнева. Отец всегда старается скрыть любовь к сыну грубоватой, мужской шуткой. Но сейчас они были одни: отец и сын, эмир и его наследник.
— Послушай, сын мой, — сказал Дост Мухаммед задумчиво, — мы живем с тобою в трудные дни. Я не знаю, что будет через месяц или два. Поэтому выслушай то, что я скажу тебе. Ты будешь хорошим эмиром, если главною твоей заповедью будет заповедь справедливости. Если ты справедлив до конца — убей. Но если ты справедлив — оправдай даже тогда, когда оправдание будет неугодно тебе. Если ты справедлив — одари; но если ты справедлив — брось в темницу. Чем должна измеряться твоя справедливость? Не отношением к женам или к детям. Не отношением твоим ко мне, отцу твоему и повелителю. Справедливость — это целостность государства нашего, сила его и самостоятельность. Это справедливость! Если у тебя будет везир, который говорит тебе открыто и честно о том, что неприятно тебе, терпи его и люби. Люби, если даже не можешь любить. Такой везир не продаст себя неверным. Если начальник, ведающий финансами и налогами у тебя будет скряга, береги его, он друг твой и раб, потому что не помышляет о благости личной и о том, как относишься к нему ты, сильный в мире правоверных. Если одна из жен будет ласкаться к тебе сверх меры, изгони ее. Она неверна и продажна. Женщина не знает любви. Если к тебе придет неверный из другой страны и станет говорить, что ты самый сильный и мудрый государь, не верь ему, он лгун и в душе прячет черную мысль. Больше всего цени у людей честность в глазах и резкость на словах. Помни стихи Казема:
Если хочешь дать людям покой,
Сам спокойно не спи никогда!
Вошел адъютант. Поклонился, скользнув быстрым взглядом по лицу наследника.
— Что тебе? — недовольно спросил Акбар-хан.
— Ваше высочество, к его величеству прибыл господин Бернс с делом чрезвычайной важности.
— Пусть войдет через несколько минут, — сказал эмир.
Когда адъютант вышел, Дост Мухаммед подошел к столу.
— Я говорил тебе все это потому, что скоро отправлю письмо, — он указал пальцем на большой лист бумаги, — прочти его.
Акбар-хан взял бумагу и начал читать.
"Это мое последнее письмо к вам, лорд Ауклэнд!
Разделяя афганцев, вы пытаетесь уничтожить могущество нашего народа. Вы бросаете семена будущих раздоров. Ваше дело как большого и сильного государства препятствовать злу где бы то ни было; вы же, наоборот, препятствуете добру там, где это только возможно.
Ради того, чтобы спасти Афганистан и нашу честь, мы готовы отдать жизни свои. Не по злому умыслу против Англии пишу я это, а потому, что правда любит, когда с ней правдиво разговаривают, Аллах тому свидетель — я не буду раскаиваться в своих поступках. Аллах тому свидетель — вы в своих поступках раскаетесь: вы и дети ваши, которые не прощают отцам ошибок, ведущих к позору.
Я в последний раз взываю к вашим сердцам — дайте нам быть независимыми, и порукой тому моя голова и сердце, — мы будем нейтральны, мы будем дружить и с вами и с теми странами, которые захотят с нами дружить.
Дост Мухаммед, эмир".
Дост Мухаммед внимательно следил за выражением лица сына, когда тот читал.
Отложив письмо Акбар-хан опустился перед отцом на колени и поцеловал его руку.
4
Опустив глаза, Джелали смотрел, как вода из кружки падала на землю. Жара была так сильна, что даже капли воды поднимали пыль. Джелали сполоснул лицо из родника, встал с колен и пошел дальше. До кабульской дороги оставалось верст пять.
Чайхану около развилки выстроили совсем недавно. Наверху пили чай, а внизу жарили кебаб и гушт. У входа было повешено старое, с синими пятнами зеркало.
Джелали посмотрел на свое отражение и строго заметил мальчику-слуге, что зеркало лжет. За последний год Джелали поседел, и ему неприятно было видеть это.
Владелец чайханы вышел навстречу гостю. Узнав Джелали, он приложил руки к груди.
— Салям алейкум, непобедимый.
Джелали было приятно, когда его узнавали, и поэтому он улыбнулся чайханщику особенно приветливо.
— Салям алейкум.
— Как здоровье?
— Спасибо, как твое здоровье?
— Спасибо, как здоровье твоих сыновей?
— Спасибо. Интерес такого человека, как ты, приносит удачу.
— Идешь в Кабул?
— Да.
— И снова победишь всех в пахлевани?
— Думать так, не испробовав силы рук противника, — похвальба. Да и потом твое зеркало… — Джелали кивнул головой в угол. — Я увидел много белых волос в моей голове, а это признак ума, но не силы…
Чайханщик по достоинству оценил столь мужественное остроумие. Хлопнул легонько ладонью о стол. Подбежавшему мальчику-слуге сказал:
— Принеси нам чаю. С сахаром в кусочках, не слишком мелко колотых.
Большая головка сахару — угощение для самых знаменитых путников. Джелали знал это. Поэтому благодарность его была столь искренна, что чайханщик даже закрыл глаза от восторга.
…Каждый раз, когда Джелали подходил к мазари-шерифским воротам, у него начинали потеть ладони от волнения. Он приходил в Кабул вот уже пятнадцать лет подряд, но каждый раз его ослепляли огни иллюминаций, зажженные в честь праздника, и оглушали голоса многих тысяч людей, пришедших со всех концов страны.
Джелали допоздна гулял по городу, заходил в лавки, присматривая подарки сыновьям и внукам. А когда с Гиндукуша спустились белые облака и хлопковыми горами навалились на город, Джелали спустился к реке, расстелил на теплых, прогретых дневным солнцем камнях свою бурку, лег, укрылся полой и уснул.
Рано утром он уже был на огромной площади Чамане, как раз в том месте, где всегда собирались самые известные в стране борцы. Соперником Джелали оказался Ибрагим Али — молодой парень из Газни. Он был на полголовы ниже Джелали, но шире в плечах. Когда они вышли на середину поля, зрители дружно зааплодировали.
Джелали поклонился и, подтянув кушак, обернулся к противнику. Тот смущенно улыбался и не знал, куда деть руки. Джелали заметил, что у парня толстые губы.
«Это признак доброты души, — подумал Джелали, — таким, как он, нельзя бороться».
Парень почесал затылок и, широко расставив ноги, стал в исходную позицию.
Джелали тоже согнулся и, уперев руки в колена, начал раскачиваться, переступая с ноги на ногу. У Ибрагима стойка была низкой, и Джелали решил, что парня можно будет обхватить сверху.
Первым вытянул руку Ибрагим. Джелали сделал вид, что ничего не заметил. Но когда Ибрагим выбросил руку вперед еще раз, Джелали намертво схватил ее своими длинными, тонкими пальцами. Парень рванулся назад и стронул Джелали с места.
Увидав это, парень рванулся еще сильнее, потом стремительно вперед, и Джелали почувствовал руки парня на своей пояснице. Джелали растерялся. На какую-то долю секунды мускулы ослабли. Ибрагим поднял его и с силой бросил на землю. Джелали успел расставить ноги, и удар пришелся на правую. Надсадно заныло колено. На лбу выступил пот. Джелали не успел толком осмыслить происшедшего, потому что парень снова поднял его над собой и снова грохнул о землю, С головы упала тюбетейка, и Джелали почувствовал, как солнце начало плавить волосы на затылке. «Почему я не выпил воды? — подумал он. — Такая холодная…»
Джелали постарался высвободить левую руку, чтобы локтем отжать подбородок парня, но не смог. Тогда он напряг тело и начал извиваться в руках Ибрагима. Тот еще крепче сжал его и, медленно дрожа набухшими мышцами рук, начал сгибать. Джелали увидел небо: высокое и спокойное. Потом он опустил глаза и увидел красное, мокрое лицо парня. Их глаза встретились. Мгновенье Ибрагим Али смотрел в лицо Джелали. Он увидел в его бороде и бровях седые волосы. Он увидел морщинки у глаз и стянутую кожу у мочек ушей.
Победитель никогда не должен смотреть в глаза побежденному. Ибрагим Али увидел в Джелали отца. И он разжал руки.
Судьи объявили победу Джелали. Ибрагим медленно уходил с поля. Джелали пожал руки судьям, поднял тюбетейку и побежал вслед за ним. Догнав парня, он обнял его за шею и прошептал:
— Я не приду сюда больше, победитель…
И когда народ на площади увидел, как Джелали трижды по-мужски поцеловал Ибрагима Али, все еще раз убедились, как силен и великодушен человек, которого так любят в Кабуле: Джелали-победитель.
…В афганском языке нет слова «старик». Когда человеку много лет, его называют «спингырай», что в переводе означает «белобородый».
Когда Джелали и Ибрагим Али выбрались из толпы, к ним подошел невысокий, крепкого сложения юноша и, приветливо поздоровавшись, попросил:
— Я хочу, чтобы вы оба стали моими гостями.
— Кто ты? — спросил Джелали.
— Меня зовут Акбар, я учусь быть сильным…
— По виду ты пока еше больше походишь на Кабира, — пошутил Джелали.
— В твоих устах и это звучит похвалой, — ответил Акбар.
— Пойдем к нему? — спросил Ибрагим Али своего старшего друга.
— Пойдем, — согласился Джелали, — почему не пойти?
С этих пор Ибрагим Али и Джелали стали мюридами, телохранителями эмира Дост Мухаммеда и большими друзьями Акбар-хана, наследника престола.
5
Перед тем как эмир собрался идти гулять — после дня трудов он обязательно уходил в горы, — к нему в кабинет неслышно проскользнул адъютант, склонился низко и, приблизившись, положил на край маленького, сандалового дерева стола листки бумаги, скрепленные красным воском.
— Что это? — недовольно спросил эмир. — Неужели не мог принести завтра?
— Подари хотя бы один взгляд этой бумаге, повелитель, — ответил адъютант, — здесь о русском…
Дост Муххамед относился к своему адъютанту Искандер-хану со смешанным чувством любопытства, благожелательства и недоверия. Может быть, именно поэтому он говорил с Искандером откровенно, а подчас и просто доверительно. Но доверительность эмира простиралась ровно настолько, чтобы иметь возможность наблюдать; что особенно интересовало адъютанта, а что — не особенно. В последнее время эмир заметил, что самый большой, подчас неприкрытый интерес Искандер-хан проявлял к русскому.
Свое любопытство к Искандеру эмир объяснял себе тем, что адъютант был ловок, силен, хитер и в отличие от подавляющего большинства придворных не столь раболепен и льстив. Дост Муххамед любил играть в шахматы, но удовольствие от игры получал только тогда, когда противниками его были Акбар-хан либо Искандер.
И тот и другой отчаянно сопротивлялись эмиру, не делали намеренно глупых ходов, радовались всякой выигранной фигуре, искренне сокрушались проигрышу. Эта на первый взгляд ничего не значащая черта адъютантского характера заставляла эмира быть особенно к нему внимательным: в широком и узком смысле этого слова. Где-то в глубине души Дост Мухаммед верил, что когда-нибудь адъютант сам придет к нему и расскажет все, что его тяготило. А в том, что Искандера, особенно в последнее время, тяготило что-то, эмир был уверен. Все то время, пока Искандер был рядом, эмир старался понять его, а поняв, сделать вывод, всесторонне подтвержденный фактами.
— Ты подобен гончей, — сказал Дост Мухаммед адъютанту, — гоняешь меня до тех пор, пока не добьешься своего.
— Свое — это ваше, повелитель.
— Мое? — переспросил эмир и быстро глянул в адъютантовы огромные глаза.
…В докладе говорилось о том, чем был занят русский посланник в течение тpex последних дней.
— Кто велел следить за ним? — удивился эмир. — Кто, кроме меня, мог отдать такой приказ? Он гость, а плох тот хозяин, который смотрит, сколько кусков мяса положил в рот приезжий.
— Тут не о мясе речь, ваше величество. Он гость — так сиди в своем доме, пей шербет и радуйся жизни! А русский с утра до ночи ходит по базарам, улицам и площадям, говорит о разном…
— О чем говорит?
— О всяком, — повторил Искандер.
— Вспомни, о чем? Можешь вспомнить?
— Он говорил, что в мире есть два льва. Это Россия и ваша страна. И что Россия — это лев, а Афганистан — львенок малый, и что лев львенка всегда защищать должен…
Дост Мухаммед прошелся по кабинету, потом стал перед адъютантом и толкнул его пальцем в грудь.
— Сядь.
Искандер-хан сел.
— Кто сказал тебе об этих словах русского?
— Аль Джабар.
— Где он слыхал их?
— В лавке… Кажется, в лавке.
— В какой лавке?
Искандер замешкался.
— Ну! — прикрикнул эмир.
— Кажется, в лавке Гуль Моманда, оружейника.
— Та-ак… — задумчиво протянул эмир и снова неторопливо заходил по кабинету.
Ходил долго, минуты три. Потом остановился перед адъютантом и спросил шепотом:
— Ты зачем врешь мне, Искандер?
Адъютант стал желтеть. Когда он волновался, лицо его не бледнело, а делалось серо-желтым.
— Я не вру, повелитель.
— Ты врешь мне, — повторил эмир, — только не понимаю зачем.
Подошел вплотную к Искандеру и, взяв его за кушак, приблизил к своей груди:
— Зачем, ответь мне?
— Я не вру, повелитель.
— И ответь мне еще, Искандер: почему ты не дал аудиенции русскому, когда тот пришел к тебе в приемную в первый раз? И почему ты не пропустил его ко мне позавчера? Ответь мне…
Адъютант смотрел в лицо эмиру и молчал.
Гуль Моманд поднял голову и тотчас же опустил. Отложив в сторону маленький молоток, поднялся; перед ним стоял эмир Дост Мухаммед, переодетый в костюм воина. Чуть позади, заслоняя своей могучей квадратной спиной почти всю дверь, врос в пол телохранитель эмира, мюрид Ибрагим Али.
Гуль Моманд пошел навстречу гостю, поздоровался с ним. Веселый ум оружейника подсказал ому верное решение: коль скоро эмир пришел к нему не в пышных одеждах, не с многочисленной свитой, а всего-навсего простым воином, то и обращаться с ним следует учтиво и почтительно лишь постольку, поскольку он гость. Обменявшись с эмиром рукопожатием, Гуль Моманд предложил ему садиться. Когда Дост Мухаммед опустился на раскладной стульчик, стоявший около полировальных каменных кругов, присел и Гуль Моманд.
— Устраивайся и ты, — предложил он Ибрагиму Али.
Мюрид отрицательно покачал головой и усмехнулся уголками губ.
— Здесь могут быть те, кто жаждет увидеть нас с тобой, — сказал эмир. — А сейчас я должен видеть тебя, потому что мне надо поговорить с тобой, Гуль. И пусть наша беседа, после окончания ее, сотрется в пыль, которая улетает в небо во время твоей работы за полировальными камнями.
— Твоя наблюдательность, воин, радует глаз мастера.
Дост Мухаммед рассмеялся, открыв ровные, не тронутые табачной копотью зубы. Пошутил:
— Ты хитер, как Рудаки. Быть тебе везиром.
— А я уже везир.
— Отчего так?
— Оттого, что в моей мастерской бывают гости из разных стран.
— Ты глядишь в будущее, словно в воду большого отстойного хауза.
— Будущее имеет разную меру.
— Наша мера — мера минут, и плох тот кот, который слишком долго ловит мышь.
— Я вижу здесь воина, его друга и оружейного мастера, — быстро ответил Гуль Моманд, — но я не вижу здесь ни кота, ни мыши, да простится мне несообразительность ремесленника.
Эмир рассмеялся от души. Потом поманил к себе Гуль Моманда пальцем и спросил:
— Русский — плохой?
— Хороший везир с плохим чужестранцем долго игру не играет.
Когда Дост Мухаммед чему-либо сильно удивлялся, у него обиженно опускались уголки губ, а брови вскидывались высоко вверх, собирая кожу на лбу толстыми складками.
— Ты слышишь, Ибрагим Али? Этот человек воистину везир и в отличие от большинства людей подобной должности мудр.
— Единственное, что не нуждается в красивом определении и не поддается измерению, так это мудрость, — заметил Гуль Моманд.
— А мудрость русского измерима?
Гуль Моманд не торопился с ответом. Он долго думал, прежде чем стал говорить.
— Воин, верь мне, он добр сердцем и широк умом. Велика ли мудрость его — не ведаю. Думаю, что не очень. Мудрым человек делается к старости. Но человек, ясно видящий цвет утра и сумерек, верно ощущающий снег и жару, должен называться умным. Ум — первая ступень в великой лестнице мудрости.
— Говори, — попросил эмир, — говори дальше, друг.
— Наш народ не верит речам, — пошутил Гуль Моманд. — Ведь речь-порожденье языка, а язык — оружие женщины. Русский мало говорит, потому что больше он любит слушать. Он любит слушать наши песни. Песня — зеркало души, окно в сердце. Так?
— Да, это так, — ответил Дост Мухаммед.
— А этот русский понимает и любит наши песни. Больше я ничего не знаю о нем, но и этого хватит, чтобы отвести ему место в душе.
— О львах, помнишь, он говорил о льве и львенке? — спросил эмир рассеянно. — Ты согласен с ним?
— Он честный человек, этот самый русский, он не стесняется переспросить, когда не понимает названия места или зверя. Но о львах у нас разговора пока что не было.
В это время Ибрагим Али, все так же неподвижно стоявший в дверях, сердито обернулся. Замахнулся на кого-то, кто подошел к входу в мастерскую.
Гуль Моманд обиженно поджал губы.
— Если ты слуга воина, так пусть аллах поможет тебе в твоей службе. Но ты у меня в гостях, а я буду плохим мусульманином, если разрешу тебе обидеть того, кто пришел к моему дому. Ну-ка, повернись! Кто там позади тебя?!
Ибрагим Али не сдвинулся с места. Тогда эмир сказал:
— Обернись и посмотри.
Мюрид обернулся. На пороге стоял Иван Виткевич.
6
"Дорогой Песляк!
Целую ночь напролет сижу подле растворенного окна и слушаю, упиваюсь тишиной.
Здесь, в Кабуле, она особенная. Город спит настороженно, словно солдат на привале.
А утро! Бог мой, какое здесь утро! Сначала по ущелию, в коем лежит Кабул, начинают летать голуби. На фоне серых скал они кажутся то черными, то темно-синими.
Солнце приходит внезапно. И сразу же картина меняется. Горы делаются серыми, а голуби белыми, словно снег. Настороженность во всем пропадает — на смену ей приходит беспечность и ласковость.
Просыпается Кабул сразу. В час первой молитвы на минареты поднимаются муллы и, воздев к небу руки свои, они обращают к аллаху, великому и всемогущему, звонкие, высокие голоса. Слова их молитв сливаются в одно целое, и звук этот, усиленный горами, делается совсем не похожим на людские голоса. И сразу же после молитвы Кабул начинает шуметь, словно шмель с первым лучом солнца, или ученики в классе после ухода наставника.
На рынок тянутся тележки с горами дынь, гранатов, кавунов, яблок, груш. Бегут наперегонки босоногие мальчонки, запуская в небо, к голубям бумажных змиев.
Спешат к реке стиралыцики, ловко умещая на головах своих огромные тюки с бельем и материями всяческими.
Когда открываются городские ворота, в Кабул входят караваны — длинные, как песнь кочевника. Ах, сколько радости, Песляк, для жителей, а особливо мальчишек в приходе каравана из далеких стран!
А в семь утра базар уже шумит так, будто никто из торговцев, а тем более покупателей, вовсе не ложился спать. Все кричат, бранятся, грозно размахивают руками, а в лица всмотрись — у всех улыбка сокрыта веселая… Жизнь без возгласов, без жестов тут немыслима. Торговля идет бойко, весело. Но трудно им из-за купцов-менял, приехавших из других стран, да и потому еще, что товаров своих, афганских, кроме сладостей, сабель да патлюнов — штанов ширины невообразимеишей — нет вообще.
…События, в центре которых оказался здесь я, необычны и интересны, как и все в общем-то в стране этой. Не должно заниматься восхвалением персоны собственной, однако ж не могу не сказать тебе о том, что большой порок юности, упрямством называемый, в зрелые годы приводит к достоинству, которое зовется стойкостью.
Юношеское мое упрямство в изучении восточных языков дало мне сейчас великую радость: чувствовать язык афганцев и персов точно так же, как и свой родной.
В первые дни после прибытия при всем самом радушном гостеприимстве; которым здешний народ отличается, я почувствовал кое-где настороженное, если даже не враждебное ко мне, отношение. В этом, бесспорно, заслуга досточтимого Бернса.
Услыхал я, будто в беседе Бернс вскользь говорил о том, чего в действительности не было да и не могло быть. Пока слово не сказано — оно узник человека.
Сказанное же слово делает человека своим узником. Как только сэр Бернс сказал о том, что Россия — медведь, на задние лапы поднявшийся, готовый под себя все окрест лежащее подмять, и как только слова эти стали мне известными, я посчитал себя вправе опровергнуть сию ложь в беседе с эмиром Дост Мухаммедом. Ложь, надо сказать, лихую, по-английски тонко и к месту закрученную. Но попасть к эмиру оказалось делом отнюдь не легким. Неоднократные предложения Бернса пойти к эмиру вместе с ним я по причинам, тебе понятным, отвергал. Сам же я всякий раз наталкивался на вежливый отказ эмирова адъютанта: то Дост Мухаммед читает бумаги, то гуляет в саду, то занят беседой с друзьями.
Но давеча — хитрая вещь жизнь наша — я при обстоятельствах весьма неожиданных с эмиром встретился. И где бы ты думал? В мастерской оружейного мастера Гуль Моманда, того самого, о котором я отписывал в предыдущем письме к тебе. Придя к нему в гости, я столкнулся с человеком, лицо которого показалось мне чем-то знакомым.
— Это воин, мой приятель, — пояснил Гуль Моманд, — он и твоим другом станет.
— Здравствуй, — сказал воин и пожал мне руку крепко. — Ты откуда? Из каких мест? Судя по костюму, ты с юга?
— Да, — ответил за меня Гуль, — он кандагарец. (Замечу, кстати, что кандагарцы — самые «чистые» афганцы по крови.)
— Разве ты не слышишь этого по выговору? — продолжал Гуль Моманд.
— Да, пожалуй, — согласился его гость, — он говорит, как настоящий кандагарец. А имя твое, — спросил он меня, — столь же благозвучно, сколь и выговор?
— Столь же, — ответил за меня Гуль Моманд.
Мне очень понравилась эта беззаботная игра, и я с радостью стал ее поддерживать.
Отчего-то лицо гостя мне показалось похожим на лицо одного купца с базара. Я спросил его:
— Ты не торгуешь ли, воин?
— Торгую, — ответил тот, — немногим из того, чем мог бы.
— Отчего так?
— Оттого, что неведомо мне, кто товары мои купит.
Я тогда ответил:
— В России, — ты, верно, слышал о такой стране, — там многие бы товары афганские купили.
— Откуда тебе это известно?
— Говорят люди: верь незнакомцу, ему корысти нет обманывать.
Гость посмотрел на Гуль Моманда и спросил:
— Твой кандагарец, случаем, не мулла? Он так хорошо постиг красоту выражения мысли.
— Нет, какой он мулла, — ответил Гуль, — ты же видишь, у него борода стрижена клином, а не палкой.
Воин осмотрел мое лицо с веселой и шутливой внимательностью и согласился с правильностью слов Гуль Моманда.
— Послушай, кандагарец, а как ты думаешь, ангризи хотят торговать с нами? Что я смогу продать им?
— Я недостаточно хорошо знаю купцов из Англии, — ответил я, — но думаю, они не откажутся торговать с тобой. Торгуют же они с Индией.
— С Индией?! — воскликнул мой собеседник. — Такой торговли мне не надо. Козел тоже участвует в торговле шкурой, содранной с него. Разве ангризи торгуют с Индией? Такая торговля и у нас ночью на караванных дорогах случается.
— Ты очень сердит на англичан, — заметил я, — а слова, произнесенные в гневе, не всегда верны.
Воин взял с верстака маленький кинжал, вернее — заготовку кинжала, и, вертя его в руках, задумчиво посматривая на Гуль Моманда, сказал:
— Он не просто умен, Гуль. Он мудр.
— Да, я ошибался, — ответил ему оружейник.
Я почувствовал, как лицо мое стало краснеть от смущения. (Страшный бич мой!)
Увидав это, воин мягко улыбнулся и опустил глаза. Я был благодарен ему за это: вообще афганцы люди большого такта и — ежели хочешь — светского воспитания. Мы, правда, привыкли понимать под словом «светский» только одно и одним наделять значением. Это неверно. Думаю, что светским следует считать джентльменское воспитание.
— Послушай, кандагарец, — продолжал купец, — а как говорят в городе о том, что здешний эмир, Дост, неверных англичан принимает, разговоры с ними ведет?
— На то он и эмир, чтобы знать, кого и зачем принимать, — ответил я, — да только не твоего ума это дело, да и не моего. Извини меня за резкость слов.
— Как же так? — с живостью возразил мне гость. — От того, с кем эмир наш дружит, мне выгода идет. От меня — к ремесленникам, к простому люду. Чем шире торговля идет, тем больше блага людям, добро производящим.
Я сразу же подумал: «Как сильна в нас российская привычка мысли свои вслух не высказывать! Я и здесь даже, за тысячу верст, продолжаю ей верным быть, а простой афганец обсуждает действия своего правителя свободно и без боязни».
— Согласен ли ты с правильностью слов моих? — стал допытываться гость.
— Верно ли я говорю?
— Да, верно, — ответил я.
Тогда гость вздохнул облегченно и сказал:
— И ты говоришь верно, кандагарец из России.
Я сначала рассердился и сурово посмотрел на Гуль Моманда.
— Ты не смотри на оружейника, — засмеялся гость, — он ни в чем не повинен. Здравствуй друг, — протянул он мне руку, — меня зовут Дост Мухаммед, я эмир.
Вот так, дорогой Песляк, началось мое знакомство, а теперь можно сказать — и дружба с этим чудесным человеком.
Об остальном — когда вернусь.
Твой Друг и Брат Иван Виткевич".
7
После разговора с русским Дост Мухаммед убедился, что Искандер-хан неискренен и не просто так, не из-за пустой неприязни к Виткевичу, а в силу каких-то других, скрытых, неизвестных ему, эмиру, причин. Он понимал, правда, что та игра, которую вел адъютант, выдумана не им самим и рука автора, написавшего правила игры этой, куда искусней языка исполнителя.
Окажись Виткевич хоть чем-то, хоть самую малость похожим на Бернса, эмир никогда бы не заподозрил своего адъютанта в таком страшном грехе, каким на Востоке считается двойная игра.
Искренняя доброжелательность русского к англичанам, высказанная в беседе с простым воином и купцом-не эмиром! — позволила Дост Мухаммеду сделать первые выводы, которые в дальнейшем привели к важным последствиям.
Эмир хорошо знал Бернса, ценил его ум, обширные знания, но сейчас он не мог простить англичанину те семена недоверия, которые тот пытался посеять в его душе. Недоверие, страшная кара властвующим — до той поры не было знакомо Дост Мухаммеду. Узнав его, он понял, что в лице окружавших его имеются не только скрытые недоброжелатели, завистники, но и просто враги. Худшее, что могло случиться, — случилось бы, поддайся эмир воздействию этого властного, отталкивающего, восхитительного и гадкого чувства недоверия к человеку. Но Дост Мухаммед был силен духом и добр сердцем. Два эти качества делают государственного деятеля стойким к переменам судьбы, мужественным в горестях, осмотрительным в радостях и счастливым от созерцания плодов труда своего, не удобренного невинной человеческой кровью.
Однажды Виткевич допоздна засиделся у казаков, сопровождавших его в Кабуле.
Есаул Гнуцкий, улыбчиво заглядывая в лицо Ивана своими синими круглыми глазами, спрашивал:
— А вот скажите мне, ваше благородие, отчего у людей кожа цветом рознится?
— Так бог велел, — ответил кто-то из казаков, — у него, значит, свое соображение было, кому какой цвет носить.
— А вот мне тут один афганец говорил, будто в Инд-стране совсем черные ликом есть. Я ему верю, — как бы удивляясь самому себе, продолжал Гнуцкий, — афганец врать не умеет. Он все по чести говорит, без лукавства.
— Зачем же ему врать, афганцу-то? Врать отродясь никто не должен.
— Смешной ты человек, есаул, право слово. Это мы врать не должны, христиане, а они-то чужаки, нехристи.
— То, что нехристи, это правда, — согласился есаул. — Я вот когда отправлялся сюда, так великий страх испытывал. Ото всех, понятно, таился, чтоб в смех не подняли: мол, Гнуцкий вояка хорош! Чужих земель испужался! А как сюда приехал да пообжился, так понял, что афганцы, нехристи эти, предушевного сердца люди. На базар пойдешь, так упаришься весь, подарки принимая. А поди-ка не прими. Обидится до самой последней крайности. Чудные, ей-богу. У самого зад голый — так нет же, все тебя норовит угостить, ублажить. А корысти у него в этом — ни-ни. Да и какая у афганца корысть? К земле-то он не привязан… Сегодня здесь, а завтра сел на коня и айда в степь.
— Не в степь, — улыбнулся Иван, — а в горы.
— Тьфу ты, — рассердился Гнуцкий, — все как языку привычней бухаю.
Седой рыжеусый казак со шрамом на подбородке раздумчиво сказал:
— Простой человек — он завсегда душевный. Хоть христианин, хоть самая последняя нехристь. Афганец чужому богу молится, крест увидит — отплюнется, а сердцем иному православному в образ поставлен быть может.
Нахмурившись, Иван припоминал, где он слыхал такие же, почти совсем такие же слова.
— Я это к тому, — говорил рыжеусый, — что человек на всем белом свете нутром одинаков. А на морду-так и у нас в России уж такие, не приведи господи, хари попадаются — окрестишься, а все одно страх берет.
— Это ты что, на черномордых кивок делаешь? — поинтересовался Гнуцкий.
— Да не, — поморщился рыжеусый, — я те про то и толкую, что не в морде да не в цвете дело. Ежели я конопатый, к примеру, так что, я не человек? Аль белолицый, словно сметаной вымазанный. Ты не смейся, на север-стороне такие люди есть, рожей как луна зимняя. Ей-ей! А люди хорошие, чистые. Вроде тутошних, афганских.
«Вспомнил, — обрадовался Иван. — Ведь Ставрин мне то же самое говорил!»
И Виткевич слушал неторопливый разговор казаков и радовался тому, как широко и добро сердце простого русского человека.
8
Часто во время бесед с Виткевичем Дост Мухаммед приглашал сына своего Акбар-хана. Стройный, сильный юноша садился подле отца и внимательно слушал все, о чем говорили эмир с русским гостем. Акбар-хан все чаще и чаще замечал, что отец с русским делался совершенно иным, не похожим на того эмира, который разговаривал с Бернсом. Однажды, незадолго до прихода Витксвича, Акбар-хан спросил:
— Скажи, отец, ты очень гневаешься на ангризи?
— Как бы я ни был сердит на человека и недоволен им, — ответил Дост Мухаммед, — всегда в сердце своем я оставляю место для примирения с ним.
Акбар-хан улыбнулся:
— О, сколь ты мудр…
— Ровно столько же, сколь и ты… — Дост Мухаммед помолчал, хитро прищурился и закончил: — будешь в мои годы.
Виткевич подчас чувствовал себя неловко до крайности: он не привык, он считал незаслуженным тот почет, которым стал окружен с тех пор, как эмир в присутствии приближенных своих назвал Ивана своим «большим другом».
Каждый раз, присутствуя при беседах эмира и русского, Акбар-хан видел, что Дост Мухаммед, наученный горьким опытом с англичанами и посланниками властителя сикхов, ставил вопросы таким образом, что ответы на них исключали возможность двоетолкования. На вопросы эмира нельзя было дать иного ответа, кроме как решительного «да» или столь же решительного «нет».
— В чем сила государства нашего? — спрашивал Дост Мухаммед и требовательно, строго смотрел в глаза Ивану.
Тот отвечал так же кратко и строго:
— В целостности Афганистана, в единстве всех земель его — от Кабула до Герата.
Эмир поднимал левую, более широкую, рассеченную шрамом бровь и выразительно посматривал на сына. Акбар-хан сразу же вспомнил, что на такой же вопрос Бернс ответил: «В уме великого Доста, отца и друга всех правоверных, в его дружбе с Англией и в могучей силе наследника — славного воина, мудреца и силача Акбара».
Вообще в отличие от Виткевича Бернс в начале своей востоковедческой карьеры сделал один неверный вывод, который мешал ему потом всю жизнь. Бернс был твердо убежден в том, что лучший язык в разговорах с азиатами — язык пышноречивой персидской мудрости, исполненный намеков и иносказаний. В том же, что он несравненно выше всех этих афганцев, персов и индусов, Бернс никогда и не сомневался, вернее — такой вопрос никогда не приходил ему в голову. Поэтому в его речах проскальзывала снисходительность, а порой фамильярность. Дост Мухаммед однажды сказал ему:
— Не веди себя фамильярно ни с тем, кто выше тебя, ни с тем, кто ниже. Тот, кто выше, не ровен час, разгневается. Кто ниже — совершить может нечто для тебя опасное, возомнив себя тебе равным.
Бернс почувствовал себя неловко и, чтобы скрыть это, ответил шуткой:
— Спросили у царевича: «Кому из своих друзей царь приказал заботиться о тебе?» А царевич возразил: «Царь поручил мне самому заботиться о них».
Ответ был дерзким. Но Дост Мухаммед оценил по достоинству остроту и ответил с улыбкой:
— Все это так, но у меня седых волос больше, чем у тебя. Поэтому мой совет тебе следовало бы принять, а не превращаться в розовый куст, шипами усеянный.
В отличие от Бернса Виткевич говорил с Дост Мухаммедом откровенно, прямо, меньше всего заботясь о расцвечивании речи своей мудреными эпитетами и метафорами. Он справедливо полагал, что в беседах с умным человеком не следует казаться умнее или хитрее, чем есть на самом деле. Всегда и повсюду самим собою следует быть.
Искренность, как полагал Виткевич, всегда должна быть искренностью, вне зависимости от обстоятельств, места или людей, тебя окружающих. Поэтому в беседах с афганскими друзьями он говорил то, что считал нужным говорить, не считаясь с тем, приятно это собеседникам или, наоборот, больно.
Вот именно за это качество Дост Мухаммед полюбил Виткевича и относился к нему не просто с благожелательством, но и по-настоящему дружески.
9
По долгу своей дипломатической службы Иван был обязан еженедельно посылать в Санкт-Петербург отчет обо всем происходившем в Афганистане. Это была, пожалуй, самая трудная для него задача.
Петербург требовал обобщенных стратегических данных. Виткевич же отсылал скупые сообщения, окрашенные его отношением к афганцам. Это сильно вредило Виткевичу.
Чиновники азиатского департамента пожимали плечами; «Чего можно ждать от неверного ляха, попавшего к диким афганцам?» Поэтому друзья из Петербурга советовали Ивану:
«Да объясните же им, Виткевич, что нам дружба с афганцами нужна, а не холодное и равнодушное запоминание виденного и слышанного. Должно узнать душу народа, нравы его, обычаи — словом, то, что вы пытаетесь делать, — для того, чтобы истинную дружбу завязать».
Но Виткевич считал, что объяснять очевидное — оскорбительно не столько для него, сколько для того народа, который стал ему по-братски близок.
«Мерзавцы, — думал Иван, — равнодушные сердцем твари! Им ли делами восточными заниматься, где все — горение и страстность, где все — братская дружба или открытая вражда…»